Сделай Сам Свою Работу на 5

О старых и молодых бабенках 10 глава





Возвращение

 

О, одиночество! Ты, отчизна моя, одиночество!
Слишком долго жил я диким на дикой чужбине, чтобы не
возвратиться со слезами к тебе!
Теперь пригрози мне только пальцем, как грозит мать,
теперь улыбнись мне, как улыбается мать, теперь скажи только:
"А кто однажды, как вихрь, улетел от меня? --
-- кто, расставаясь, кричал: слишком долго сидел я в
одиночестве я разучился молчанию! Этому, конечно, ты
научился теперь?
О Заратустра, все знаю я: и то, что в толпе ты был более
покинутым, чем когда-либо один у меня!
Одно дело -- покинутость, другое -- одиночество:
этому -- научился ты теперь! И что среди людей будешь ты
всегда диким и чужим --
-- диким и чужим, даже когда они любят тебя: ибо прежде
всего хотят они, чтобы щадили их!
Здесь же ты на родине и у себя дома; здесь можешь ты все
высказывать и вытряхивать все основания, здесь нечего стыдиться
чувств затаенных и заплесневелых.
Сюда приходят все вещи, ластясь к твоей речи и льстя тебе:
ибо они хотят скакать верхом на твоей спине. Верхом на всех
символах скачешь ты здесь ко всем истинам.
Прямо и напрямик вправе ты говорить здесь ко всем вещам: и
поистине, как похвала, звучит в их ушах, что один со всеми
вещами -- говорит прямиком!
Но иное дело -- покинутость. Ибо помнишь ли ты, о
Заратустра? Когда твоя птица кричала над тобой, когда ты стоял
в лесу в нерешимости, не зная, куда идти, около трупа:
-- когда ты говорил: пусть ведут меня мои звери! Опаснее
быть среди людей, чем среди зверей, -- это была
покинутость!
И помнишь ли ты еще, о Заратустра? Когда ты сидел на своем
острове, среди пустых ведер источник вина, давая и раздавая,
разливая и проливая себя жаждущим:
-- пока, наконец, ты не сидел один, жаждущий, среди пьяных
и не жаловался по ночам: "Брать не есть ли большее наслаждение,
чем давать? И красть не есть ли еще большее наслаждение, чем
брать?" -- Это была покинутость!
И помнишь ли ты еще, о Заратустра? Когда приблизился твой
самый тихий час и гнал тебя прочь от тебя самого, когда говорил
он злым шепотом: "Скажи свое слово и умри!" --
-- когда он отравил тебе все твое ожидание и молчание и
привел в уныние твое кроткое мужество, -- это была
покинутость!" --
О, одиночество! Ты, отчизна моя, одиночество! Как блаженно
и нежно говорит мне твой голос!
Мы не спрашиваем друг друга, мы не жалуемся друг другу, мы
открыто идем вместе в открытые двери.
Ибо открыто у тебя и светло: и даже часы бегут здесь более
легкими шагами. В темноте время гнетет больше, чем при свете.
Здесь раскрываются мне слова и ларчики слов всякого бытия:
здесь всякое бытие хочет стать словом, всякое становление хочет
здесь научиться у меня говорить.
Но там внизу -- всякая речь напрасна! Там забыть и пройти
мимо -- лучшая мудрость: этому -- научился я теперь!
Кто хотел бы все понять у людей, должен был бы ко всему
прикоснуться. Но для этого у меня слишком чистые руки.
Я не хочу уже вдыхать дыхания их; ах, зачем я так долго
жил среди шума и зловонного дыхания их!
О блаженная тишина вокруг меня! О чистый запах вокруг
меня! О, как вдыхает эта тишина полною грудью чистое дыхание!
О, как она прислушивается, эта блаженная тишина!
Но там внизу -- все говорит, там все пропускается мимо
ушей. Там хоть в колокола звони про свою мудрость -- торгаши на
базаре перезвонят ее звоном своих грошей!
Все у них говорит, никто не умеет уже понимать. Все падает
в воду, ничто уже не падает в глубокие родники.
Все у них говорит, но ничто не удается и не приходит к
концу. Все кудахчет, но кому же еще хочется сидеть в гнезде и
высиживать яйца?
Все у них говорит, все заболтано. И что вчера еще было
слишком твердым для самого времени и зубов его, нынче висит изо
рта у сегодняшних людей изгрызанным и обглоданным.
Все у них говорит, все разглашается. И что некогда
называлось тайной и сокровенностью душ глубоких, сегодня
принадлежит уличным трубачам и другим бабочкам.
О ты, странное человеческое существо! Ты -- шум на темных
улицах! Теперь лежишь ты опять позади меня: моя величайшая
опасность лежит позади меня!
В пощаде и жалости лежала всегда моя величайшая опасность; а всякое человеческое существо хочет, чтобы пощадили и пожалели
его.
С затаенными истинами, с рукою дурня и с одураченным
сердцем, богатый маленькою ложью сострадания -- так жил я
всегда среди людей.
Переодетым сидел я среди них, готовый не узнавать
себя, чтобы только переносить их, и стараясь
уверить себя: "Глупец, ты не знаешь людей!"
Перестают знать людей, когда живут среди них: слишком
много напускного во всех людях, -- что делать там
дальнозорким, дальногорьким глазам!
И когда они не узнавали меня -- я, глупец, щадил их за это
больше, чем себя: привыкнув строго относиться к себе и часто
еще мстя самому себе за эту пощаду.
Искусанный ядовитыми мухами, изрытый, подобно камню,
бесчисленными каплями злобы, так сидел я среди них и еще
старался уверить себя: "Невинно все ничтожное в своем
ничтожестве!"
Особенно тех, кто называли себя "добрыми", находил я
самыми ядовитыми мухами: они кусают в полной невинности, они
лгут в полной невинности; как могли бы они быть ко мне
-- справедливыми!
Кто живет среди добрых, того учит сострадание лгать.
Сострадание делает удушливым воздух для всех свободных душ. Ибо
глупость добрых неисповедима.
Скрывать себя самого и свое богатство -- этому
научился я там внизу: ибо каждого считал я еще за нищего духом.
В том была ложь моего сострадания, что в отношении каждого я
знал,
-- что в отношении каждого я видел и чуял, сколько было
ему достаточно духа и сколько было уже слишком
много
для него!
Их надутые мудрецы: я называл их мудрыми, а не надутыми,
-- так научился я проглатывать слова. Их могильщики: я называл
их исследователями и испытателями, -- так научился я подменять
слова.
Могильщики выкапывают болезни себе. Под старым хламом
покоятся дурные испарения. Не надо взбалтывать топь. Надо жить
на горах.
Блаженными ноздрями вдыхаю я опять свободу гор! Наконец
мой нос избавился от запаха всякого человеческого существа!
Защекоченная свежим воздухом, как от шипучих вин,
чихает моя душа, -- чихает и весело приговаривает: на
здоровье!
Так говорил Заратустра.







О трояком зле

 


Во сне, последнем утреннем сне, стоял я сегодня на высокой
скале -- по ту сторону мира, держал весы и взвешивал
мир.
О, слишком рано утренняя заря подошла ко мне: пылающая,
она разбудила меня, ревнивая! Она всегда ревнует меня к моему
утреннему, знойному сну.
Измеримым для того, у кого есть время, весомым для
хорошего весовщика, достижимым для сильных крыльев, возможным
для разгадки теми, кто щелкает божественные орехи, -- таким
нашел мой сон мир:
Мой сон, смелый плаватель, полукорабль, полушквал,
молчаливый, как мотылек, нетерпеливый, как сокол, -- как же
нашлось у него сегодня терпение и время взвешивать мир!
Не внушила ли ему это тайно моя мудрость, смеющаяся,
бодрствующая мудрость дня, которая насмехается над всеми
"бесконечными мирами"? Ибо она говорит: "Где есть сила, там
становится хозяином и число: ибо у него больше силы".
Как уверенно смотрел мой сон на этот конечный мир, без
жажды нового, без жажды старого, без страха, без мольбы:
-- как будто наливное яблоко просилось в мою руку, спелое
золотое яблоко с холодной, мягкой, бархатистой кожицей, --
таким представлялся мне мир --
-- как будто дерево кивало мне, с широкими ветвями,
крепкое волею, согнутое для опоры и как алтарь для усталого
путника, -- таким стоял мир на моей высокой скале --
-- как будто красивые руки несли навстречу мне ларец --
ларец, открытый для восторга стыдливых, почтительных глаз, --
таким несся сегодня навстречу мне мир --
-- не настолько загадкой, чтобы спугнуть человеческую
любовь, не настолько разгадкой, чтобы усыпить человеческую
мудрость: человечески добрым был для меня сегодня мир, на
который так зло клевещут!
Как благодарю я свой утренний сон, что сегодня на заре
взвесил я мир! Человечески добрым пришел ко мне этот сон и
утешитель сердец!
И пусть днем поступлю я подобно ему, и пусть его лучшее
послужит мне примером: хочу я теперь положить на весы три
худшие вещи и по-человечески взвесить их. --
Кто учил благословлять, тот учил и проклинать: какие же в
мире три наиболее проклятые вещи? Их хочу я положить на весы.
Сладострастие, властолюбие, себялюбие: они были до
сих пор наиболее проклинаемы и больше всего опорочены и
изолганы, -- их хочу я по-человечески взвесить.
Ну что ж! Здесь моя скала, а там море: оно
подкатывается ко мне, косматое, льстивое, верный, старый,
стоголовый чудовищный пес, любимый мною.
Ну что ж! Здесь хочу я держать весы над бушующим морем; и
свидетеля выберу я, чтобы следил он, -- за тобой, ты, одинокое
дерево, сильно благоухающее, с широко раскинутой листвою,
любимое мною! --
По какому мосту идет к будущему настоящее? Какое
принуждение принуждает высокое склоняться к низкому? И что
велит высшему -- еще расти вверх? --
Теперь весы в равновесии и неподвижны: три тяжелых вопроса
я бросил на них, три тяжелых ответа несет другая чаша весов.


Сладострастие: жало и кол для всех носящих власяницу и
презрителей тела и "мир", проклятый всеми потусторонниками: ибо
оно вышучивает и дурачит всех наставников плутней и блудней.
Сладострастие: для отребья медленный огонь, на котором
сгорает оно; для всякого червивого дерева, для всех зловонных
лохмотьев готовая пылающая и клокочущая печь.
Сладострастие: для свободных сердец нечто невинное и
свободное, счастье сада земного, избыток благодарности всякого
будущего настоящему.
Сладострастие: только для увядшего сладкий яд, но для тех,
у кого воля льва, великое сердечное подкрепление и вино из вин,
благоговейно сбереженное.
Сладострастие: великий символ счастья для более высокого
счастья и наивысшей надежды. Ибо многому обещан был брак и
больше, чем брак, --
-- многому, что более чуждо друг другу, чем мужчина и
женщина, -- и кто же вполне понимал, как чужды друг
другу мужчина и женщина!
Сладострастие: однако я хочу изгородить свои мысли и даже
свои слова -- чтобы не вторглись в сады мои свиньи и гуляки! --
Властолюбие; пылающий бич для самых твердых сердец,
жестокая пытка, которую самый жестокий приготовляет для себя
самого; мрачное пламя живых костров.
Властолюбие: злая узда, наложенная на самые тщеславные
народы; пересмешник всякой сомнительной добродетели; оно ездит
верхом на всяком коне и на всякой гордости.
Властолюбие: землетрясение, сламывающее и взламывающее все
гнилое и пустое внутри; рокочущий, грохочущий, карающий
разрушитель повапленных гробов; сверкающий вопросительный знак
возле преждевременных ответов.
Властолюбие: пред взором его человек пресмыкается, гнется,
раболепствует и становится ниже змеи и свиньи: пока наконец
великое презрение не возопит в нем. --
Властолюбие: грозный учитель великого презрения, которое
городам и царствам проповедует прямо в лицо: "Убирайтесь
прочь!" -- пока сами они не возопят: "Пора нам убираться
прочь!"
Властолюбие: оно же заманчиво поднимается к чистым и
одиноким и вверх к самодовлеющим вершинам, пылая, как любовь,
заманчиво рисующая пурпурные блаженства на земных небесах.
Властолюбие: но кто назовет его любием, когда
высокое стремится вниз к власти! Поистине, нет ничего больного
и подневольного в такой прихоти и нисхождении!
Чтобы одинокая вершина уединялась не навеки и не
довольствовалась сама собой; чтобы гора спустилась к долине и
ветры вершины к низинам:
О, кто бы нашел настоящее имя, чтобы окрестить и возвести
в добродетель такую тоску! "Дарящая добродетель" -- так назвал
однажды Заратустра то, чему нет имени.
И тогда случилось -- и поистине, случилось в первый раз!
-- что его слово возвеличило себялюбие, цельное,
здоровое себялюбие, бьющее ключом из могучей души --
-- из могучей души, которой принадлежит высокое тело,
красивое, победоносное и услаждающее, вокруг которого всякая
вещь становится зеркалом, --
-- гибкое, убеждающее тело, танцор, символом и вытяжкой
которого служит душа, радующаяся себе самой. Саморадость таких
тел и душ называет сама себя -- "добродетелью".
Своими словами о добре и зле огораживает себя такая
саморадость, как священной рощею; именами своего счастья гонит
она от себя все презренное.
Прочь от себя гонит она все трусливое; она говорит: дурное
-- значит, трусливое! Достойным презрения кажется ей
всякий, кто постоянно заботится, вздыхает и жалуется, а также
кто собирает малейшие выгоды.
Она презирает и всякую унылую мудрость: ибо, поистине,
существует также мудрость, цветущая во мраке, мудрость ночных
теней, постоянно вздыхающая: "Все -- суета!"
Она не любит боязливой недоверчивости и тех, кто требует
клятв вместо взоров и протянутых рук; также всякой слишком
недоверчивой мудрости, -- ибо таковы повадки душ трусливых.
Еще ниже ценит она слишком услужливого, кто тотчас, как
собака, ложится на спину, смиренного; и существует также
мудрость смиренная, по-собачьи униженная, смиренная и слишком
услужливая.
Ненавистен и мерзок ей тот, кто никогда не хочет
защищаться, кто проглатывает ядовитые плевки и злобные взгляды,
кто слишком терпелив, кто все переносит и всем доволен: ибо
таковы повадки раба.
Раболепствует ли кто пред богами и стопами их, пред людьми
и глупыми мнениями их: на все рабское плюет оно, это
блаженное себялюбие!
Дурно: так называет оно все приниженное и
приниженно-рабское, глаза моргающие и покорные, сокрушенные
сердца и ту лживую, податливую породу, которая целует большими,
трусливыми губами.
И лже-мудрость: так называет оно все, над чем мудрствуют
рабы, старики и усталые, -- и особенно всю дурную, суемудрую,
перемудрившую глупость жрецов!
Лже-мудрецы, однако, -- это все жрецы, все уставшие от
мира и те, чья душа похожа на душу женщины и раба, -- о, какую
жестокую игру вели они всегда с себялюбием!
И это должно было быть добродетелью и называться
добродетелью, чтобы преследовать себялюбие! Быть "без
себялюбия" -- этого хотели бы с полным основанием сами себе все
эти трусы и пауки-крестовики, уставшие от мира!
Но для всех для них приближается теперь день, перемена,
меч судьи, великий полдень: тогда откроется
многое!
И кто называет Я здоровым и священным, а себялюбие --
блаженным, тот, поистине, говорит, что знает он, как
прорицатель: "Вот, он приближается, он близок, великий
полдень!
"
Так говорил Заратустра.

О духе тяжести

 


Уста мои -- уста народа: слишком грубо и сердечно говорю я
для шелковистых зайцев. И еще более странным звучит мое слово
для всех чернильных рыб и лисиц пера!
Моя рука -- рука дурня: горе всем столам и стенам и всему,
что может дать место для старанья и для маранья дурня!
Моя нога -- чертово копыто; ею семеню я рысцой чрез камень
и пенек, в поле вдоль и поперек и, как дьявол, радуюсь всякому
быстрому бегу.
Мой желудок -- должно быть, желудок орла? Ибо он любит
больше всего мясо ягненка. Но, во всяком случае, он -- желудок
птицы.
Вскормленный скудной, невинною пищей, готовый и страстно
желающий летать и улетать -- таков я: разве я немножко не
птица!
И особенно потому, что враждебен я духу тяжести, в этом
также природа птицы; и поистине, я враг смертельный, враг
заклятый, враг врожденный! О, куда только не летала и куда
только не залетала моя вражда!
Об этом я мог бы спеть песню -- и хочу ее спеть:
хотя я один в пустом доме и должен петь ее для своих
собственных ушей.
Есть, конечно, другие певцы, у которых только полный дом
делает гортань их мягкой, руку красноречивой, взор
выразительным, сердце бодрым, -- на них не похож я. --


Кто научит однажды людей летать, сдвинет с места все
пограничные камни; все пограничные камни сами взлетят у него на
воздух, землю вновь окрестит он -- именем "легкая".
Птица страус бежит быстрее, чем самая быстрая лошадь, но и
она еще тяжело прячет голову в тяжелую землю; так и человек, не
умеющий еще летать.
Тяжелой кажется ему земля и жизнь; так хочет дух
тяжести! Но кто хочет быть легким и птицей, тот должен любить
себя самого, -- так учу я.
Конечно, не любовью больных и лихорадочных: ибо у них и
собственная любовь дурно пахнет!
Надо научиться любить себя самого -- так учу я -- любовью
цельной и здоровой: чтобы сносить себя самого и не скитаться
всюду.
Такое скитание называется "любовью к ближнему": с помощью
этого слова до сих пор лгали и лицемерили больше всего, и
особенно те, кого весь мир сносил с трудом.
И поистине, это вовсе не заповедь на сегодня и на завтра
-- научиться любить себя. Скорее, из всех искусств это
самое тонкое, самое хитрое, последнее и самое терпеливое.
Ибо для собственника все собственное бывает всегда глубоко
зарытым; и из всех сокровищ собственный клад выкапывается
последним -- так устраивает это дух тяжести.
Почти с колыбели дают уже нам в наследство тяжелые слова и
тяжелые ценности: "добро" и "зло" -- так называется это
приданое. И ради них прощают нам то, что живем мы.
И кроме того, позволяют малым детям приходить к себе,
чтобы вовремя запретить им любить самих себя, -- так устраивает
это дух тяжести.
А мы -- мы доверчиво тащим, что дают нам в приданое, на
грубых плечах по суровым горам! И если мы обливаемся потом, нам
говорят: "Да, жизнь тяжело нести!"
Но только человеку тяжело нести себя! Это потому, что
тащит он слишком много чужого на своих плечах. Как верблюд,
опускается он на колени и дает как следует навьючить себя.
Особенно человек сильный и выносливый, способный к
глубокому почитанию: слишком много чужих тяжелых слов и
ценностей навьючивает он на себя, -- и вот жизнь кажется ему
пустыней!
И поистине! Даже многое собственное тяжело нести!
Многое внутри человека похоже на устрицу, отвратительную и
скользкую, которую трудно схватить, --
-- так что благородная скорлупа с благородными украшениями
должна заступиться за нее. Но и этому искусству надо научиться:
иметь скорлупою прекрасный призрак и мудрое ослепление!
И опять во многом можно ошибиться в человеке, ибо иная
скорлупа бывает ничтожной и печальной и слишком уж скорлупой.
Много скрытой доброты и силы никогда не угадывается: самые
драгоценные лакомства не находят лакомок!
Женщины знают это, самые лакомые; немного тучнее, немного
худее -- о, как часто судьба содержится в столь немногом!
Трудно открыть человека, а себя самого всего труднее;
часто лжет дух о душе. Так устраивает это дух тяжести.
Но тот открыл себя самого, кто говорит: это мое
добро и мое зло; этим заставил он замолчать крота и
карлика, который говорит: "Добро для всех, зло для всех".
Поистине, не люблю я тех, у кого всякая вещь называется
хорошей и этот мир даже наилучшим из миров. Их называю я
вседовольными.
Вседовольство, умеющее находить все вкусным, -- это не
лучший вкус! Я уважаю упрямые, разборчивые языки и желудки,
которые научились говорить "я", "да" и "нет".
Но все жевать и переваривать -- это настоящая порода
свиньи! Постоянно говорить И-А -- этому научился только осел и
кто брат ему по духу!
Густая желтая и яркая алая краски: их требует мой вкус, --
примешивающий кровь во все цвета. Но кто окрашивает дом свой
белой краской, обнаруживает выбеленную душу.
Одни влюблены в мумии, другие -- в призраки; и те и другие
одинаково враждебны всякой плоти и крови -- о, как противны они
моему вкусу! Ибо я люблю кровь.
И там не хочу я жить и обитать, где каждый плюет и
плюется: таков мой вкус -- лучше стал бы я жить среди
воров и клятвопреступников. Никто не носит золота во рту.
Но еще противнее мне все прихлебатели; и самое противное
животное, какое встречал я среди людей, назвал я паразитом: оно
не хотело любить и, однако, хотело жить от любви.
Несчастными называю я всех, у кого один только выбор:
сделаться лютым зверем или лютым укротителем зверей, -- у них
не построил бы я шатра своего.
Несчастными называю я также и тех, кто всегда должен
быть на страже, -- противны они моему вкусу; все эти
мытари и торгаши, короли и прочие охранители страны и лавок.
Поистине, я также основательно научился быть на страже, --
но только на страже самого себя. И прежде всего научился
я стоять, и ходить, и бегать, и прыгать, и лазить, и танцевать.
Ибо в том мое учение: кто хочет научиться летать, должен
сперва научиться стоять, и ходить, и бегать, и лазить, и
танцевать, -- нельзя сразу научиться летать!
По веревочной лестнице научился я влезать во многие окна,
проворно влезал я на высокие мачты: сидеть на высоких мачтах
познания казалось мне немалым блаженством, --
-- гореть малым огнем на высоких мачтах: хотя малым огнем,
но большим утешением для севших на мель корабельщиков и для
потерпевших кораблекрушение! --
Многими путями и способами дошел я до моей истины: не по
одной лестнице поднимался я на высоту, откуда взор мой
устремлялся в мою даль.
И всегда неохотно спрашивал я о дорогах -- это всегда было
противно моему вкусу! Я лучше сам вопрошал и испытывал дороги.
Испытывать и вопрошать было всем моим хождением -- и
поистине, даже отвечать надо научиться на этот вопрос!
Но таков -- мой вкус:
-- ни хороший, ни дурной, но мой вкус, которого я
не стыжусь и не прячу.
"Это -- теперь мой путь, -- а где же ваш?" -- так
отвечал я тем, кто спрашивал меня о "пути". Ибо пути
вообще не существует!
Так говорил Заратустра.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.