Сделай Сам Свою Работу на 5

ПОЭТИКА БЫТОВОГО ПОВЕДЕНИЯ





Ю.М. ЛОТМАН

 

Бытовое поведение как особого рода семиотическая система - уже такая постановка вопроса способна вызвать возражения. Говорить же о поэтике бытового поведения - значит, утверждать <...>, что определён­ные формы обычной каждодневной деятельности были сознательно ори­ентированы на нормы и законы художественных текстов и переживались непосредственно эстетически.

<...> Чем дальше - исторически, географически, типологически -отстоит от нас та или иная культура, тем очевиднее, что свойственное ей бытовое поведение - вполне специфический объект научного внимания. С этим можно было бы сопоставить и тот факт, что документы, фикси­рующие для определённого социума нормы бытового, обычного поведе­ния, как правило, исходят от иностранцев или написаны для иностран­цев. Они подразумевают наблюдателя, находящегося вне данного социу­ма.

Аналогичное положение существует и в отношении бытовой речи, описания которой на первом этапе фиксации и изучения, как правило, ориентированы на внешнего наблюдателя. Параллель эта, как мы уви­дим, не случайна, и бытовое поведение, и родной язык принадлежат к таким семиотическим системам, которые воспринимаются непосредст­венными носителями как «естественные», относящиеся к Природе, а не Культуре. Знаковый и условный характер их очевиден лишь для внешне­го наблюдателя.



<...> эстетическое переживание бытового поведения возможно лишь для наблюдателя, воспринимающего их в ряду знаковых явлений культуры: иностранец, переживающий чуждую каждодневную жизнь как экзотику, может воспринимать её эстетически - непосредственный носитель культуры, как правило, просто не замечает её специфики. Од­нако в России XVIII в., в мире дворянской культуры, произошла такая трансформация сущности бытового поведения, что оно приобрело чер­ты, обычно этому культурному явлению не свойственные.

В каждом коллективе с относительно развитой культурой поведе­ние людей организуется основным противопоставлением:

1) обычное, каждодневное, бытовое, которое самими членами кол­
лектива воспринимается как «естественное», единственно возможное,
нормальное;



2) все виды торжественного, ритуального, внепрактического пове­
дения: государственного, культового, обрядового, воспринимаемого са­
мими носителями данной культуры как имеющие самостоятельное зна­
чение.

Первому носители данной культуры учатся, как родному языку, погружаясь в непосредственное употребление, не замечая, когда, где и от кого они приобрели навыки пользования этой системой. Им кажется, что владеть ею настолько естественно, что самый вопрос такого рода ли­шён смысла. Тем не менее может прийти кому-либо в голову составлять для подобной аудитории грамматики языка бытового поведения - метатесты, описывающие его как «правильные» нормы. Второму типу пове­дения учатся, как иностранному языку, по правилам и грамматикам, сна­чала усваивая нормы, а затем уже, на их основании, строят «тексты пове­дения». Первое поведение усваивается стихийно и невзначай, второе -сознательно, через учителей, и овладение им, как правило, отмечается особым актом посвящения.

Русское дворянство после Петра 1 пережило изменение, значи­тельно более глубокое, чем простая смена бытового уклада: та область, которая обычно отводится бессознательному, «естественному» поведе­нию, сделалась сферой обучения. Возникли наставления, касающиеся норм бытового поведения, поскольку весь сложившийся в этой области уклад был отвергнут как неправильный и заменен «правильным» - евро­пейским.

<...> Культурная инверсия такого типа отнюдь не означала «евро­пеизации» быта в прямолинейном понимании этого выражения, посколь­ку перенесённые с Запада формы бытового поведения и иностранные языки, делавшиеся нормальным средством бытового общения в русской дворянской среде, меняли при такой пересадке функцию. На Западе они были формами естественными и родными и, следовательно, субъективно ощутимыми. Естественно, что умение говорить по-голландски не повы­шало ценности человека в Голландии. Перенесённые в Россию, европей­ские бытовые нормы становились оценочными, они, как и владение ино­странными языками, повышали социальный статус человека. <...>



Такое представление делает очевидным, что, вопреки распростра­нённому мнению, европеизация акцентировала, а не стирала неевропей­ские черты быта, ибо для того чтобы постоянно ощущать собственное поведение как иностранное, надо было не быть иностранцем <...>, надо было усваивать формы европейского быта, сохраняя внешний, «чужой», русский взгляд на них, надо было не становиться иностранцем, а вести себя как иностранец. В этом смысле характерно, что усвоение иностран­ных обычаев отнюдь не меняло, а порой усиливало антагонизм по отно­шению к иностранцам.

Непосредственным результатом перемен в отношении к бытовому поведению была ритуализация и семиотизация тех сфер жизни, которые в неинверсированной культуре воспринимаются как «естественные» и незначительные. <...> Образ европейской жизни удваивался в ритуали-зованной игре в европейскую жизнь. Каждодневное поведение становилось знаками каждодневного поведения. Степень семиотизации, созна­тельного, субъективного восприятия быта как знака, резко возросла. Бы­товая жизнь приобрела черты театра.

Для русского XVIII в. исключительно характерно то, что дворян­ский мир ведёт жизнь-игру, ощущая себя всё время на сцене; народ же склонен смотреть на господ как на ряженых, глядя на их жизнь из парте­ра. <...>

Возможность понимания дворянского быта как повышенно семио­тического обусловливается не только тем, что, сделавшись для послепет­ровского русского дворянина «своим», он одновременно ощущался им же и как «чужой». Такое двойное восприятие собственного поведения превращало его в игру.

Ощущение это поддерживалось тем, что многие черты народного быта сохраняли ещё общенациональный характер: не только мелкий, жи­вущий в провинции помещик, но и знатный барин, и Петр I, и Елизавета легко переходили к нормам традиционного общенародного быта и пове­дения. Таким образом, можно было выбирать любой из двух типов пове­дения: нейтральное, «естественное» или подчёркнуто дворянское и од­новременно сознательно театрализованное. <...> Однако эта любовь к «пр'остоте» не сближала поведение Петра с народным, а скорее означала нечто прямо противоположное. Для крестьянина отдых и праздник свя­заны с переходом в сферу поведения с повышенной ритуализацией: цер­ковная служба - непременный признак праздника, свадьбы, даже про­стое угощение в кабаке означало включение в некоторый утверждённый обряд, определяющий даже и то, что, кому и когда следует говорить и делать. Для Петра же отдых - переход к внеобрядовому, «партикулярно­му» поведению. <...> Смешение в Петровскую эпоху самых различных форм семиотики поведения: официально-церковного ритуала, пародий на церковный ритуал в кощунственных обрядах Петра и его приближён­ных, практики «иноземного» поведения в быту, камерного «партикуляр­ного» поведения, сознательно противопоставленного ритуалу, - на фоне общенародного уклада жизни делало ощутимой категорию стиля пове­дения. <...>

Таким образом, за первым шагом - семиотизацией бытового пове­дения последовал второй - создание стилей в рамках нормы каждоднев­ного быта. Это выражалось, в частности, в том, что определёнными про­странствами определялись стилевые константы поведения. <...> Процесс стилеобразования в данной сфере шёл и в другом направлении - со­циальном. Определялась разница в стилях поведения служащего и от­ставного, военного и статского, столичного (придворного) и нестолично­го дворянина. Манера разговора, походки, одежда безошибочно указыва­ли, какое место в стилевом полифонизме каждодневного быта занимает тот или иной человек. <.. .>

Стилевая окраска подчёркивалась тем, что реализация того или иного поведения осуществлялась в результате выбора, как одна из воз­можных альтернатив. Наличие выбора, возможность сменить поведение на другое является основой дворянского бытового уклада.

<...> Наличие выбора резко отделяло дворянское поведение от крестьянского, регулируемого сроками земледельческого календаря и единообразного в пределах каждого его этапа. Любопытно отметить, что с этой точки зрения поведение дворянской женщины было ближе к кре­стьянскому, чем к мужскому дворянскому, поскольку не включало мо­ментов индивидуального выбора, а определялось возрастными периода­ми.

Возникновение стилей поведения, естественно, сближало это по­следнее с эстетически переживаемыми явлениями, что, в свою очередь, побуждало искать образцы для бытового поведения в сфере искусства. Для человека, ещё не освоившегося с европеизированными формами ис­кусств, образцами здесь могли быть лишь привычные для него формы зрелищных действ: церковная литургия и балаганная сцена. Однако пер­вая пользовалась таким авторитетом, что использование её в быту при­нимало характер пародийно-кощунственного действа. <...>

В дальнейшем мы наблюдаем, как складывающаяся в сфере эсте­тического сознания высокой культуры XVIII в. жанровая система начи­нает активно воздействовать на поведение русского дворянина, создавая разветвлённую систему жанров поведения.

Показательным свидетельством этого процесса было стремление к расчленению жилого бытового пространства на сценические площадки, причём переход из одной в другую сопровождался сменой поведенче­ского жанра. Допетровская Русь знала бинарное противопоставление ри­туального и внеритуального пространств в мире и пространстве челове­ческого поселения. Эта оппозиция реализовывалась на разных уровнях как «жилой дом - церковь», «внеалтарное пространство - алтарь», «чёр­ный угол - красный угол в избе» и т.п. Продолжением этого было перенесение в барский особняк членения на жилые и парадные комнаты. Од­нако в дальнейшем проявляется тенденция, с одной стороны, превра­щать парадные комнаты в жилые, с другой - вносить дифференциацию в жилое пространство: переход из зимней резиденции в летнюю, переме­щение - в пределах нескольких часов - из античных или барочных зал дворца в сельскую «хижину», «средневековую» руину, китайскую дерев­ню <...> означали смену поведения, речи, места. Не только царские или особняки вельмож, но и значительно более скромные поместья простых дворян заполнялись беседками, гротами, храмами уединенного размыш­ления <...>. Поскольку помещение становилось декорацией <...>, оно могло, в случае необходимости, упрощаться и удешевляться, превра­щаться из конструкции особого рода пространства <...> в знаки такой конструкции, доступные и простому помещику.

Дальнейшее развитие поэтики поведения явилась выработка амп­луа. Подобно театральному амплуа - некоторому инварианту типичных ролей, человек XVIII в. выбирал себе определенный тип поведения, уп­рощавший и возводивший к некоему идеалу его реальное, бытовое суще­ствование. Такое амплуа, как правило, означало выбор определённого исторического лица, государственного деятеля, персонажа поэмы или трагедии. Данное лицо становилось идеализированным двойником ре­ального человека, <...>: ориентация на него становилась программой по­ведения, а именования типа «Российский Пиндар», «Северный Вольтер», «Наш Лафонтен» <...> делались как бы добавочным именем собствен­ным <...>.

Такой взгляд, строя, с одной стороны, субъективную самооценку человека и организуя его поведение, а с другой - определяя восприятие его личности современниками, образовал целостную программу личного поведения, которая в определенном отношении предсказывала характер будущих поступков и их восприятия. <...> Такой текст поведения в принципе был открытым - он мог увеличиваться до бесконечности, обо­гащаясь всё новыми и новыми «случаями».

<...> Человек, ориентирующий своё поведение на определенное амплуа, уподоблял свою жизнь некоему импровизированному спектак­лю, в котором предсказуем лишь тип поведения каждого персонажа, но не возникающие от их столкновения сюжетные ситуации. Действие от­крыто и может продолжаться бесконечным наращиванием эпизодов. Такое построение жизни тяготело к народному театру и было мало приспо­соблено для осмысления трагических коллизий. <...>

Следующий этап в эволюции поэтики поведения может быть оха­рактеризован как переход от амплуа к сюжету.

Сюжетность - отнюдь не случайный компонент бытового поведе­ния. Более того, появление сюжета как определённой категории, окру­жающей повествовательные тексты в искусстве, может быть в конечном итоге объяснено необходимостью выбора стратегии поведения для вне-литературной деятельности.

Бытовое поведение приобретает законченную осмысленность лишь в той мере, в какой отдельной цепочке поступков на уровне реаль­ности может быть сопоставлена повествовательность действий, имею­щих единое значение, законченность и выступающая на уровне кодиро­вания как некоторый обобщённый знак ситуации, последовательности поступков и их результата, то есть сюжет. Наличие в сознании опреде­лённого коллектива некоторой суммы сюжетов позволяет кодировать ре­альное поведение, относя его к значимому или незначимому и приписы­вая ему то или иное значение. Низкие единицы знакового поведения — жест и поступок, как правило, получают теперь семантику и стилистику не изолированно, а в отнесённости к категориям более высокого уровня: сюжету, стилю и жанру поведения. Совокупность сюжетов, кодирующих поведение человека в ту или иную эпоху, может быть определена как мифология бытового и общественного поведения. <...>

Взгляд на собственную жизнь как на некоторый текст, организо­ванный по законам определённого сюжета, резко подчеркнул «единство действия» - устремленность жизни к некоторой неизменной цели. Осо­бенно значительной делалась театральная категория «конца», пятого ак­та. Построение жизни как некоторого импровизированного спектакля, в котором от актёра требуется оставаться в пределах его амплуа, создавало бесконечный текст. В нём всё новые и новые сцены могли пополнить и варьировать течение событий. Введение сюжета сразу же вводило пред­ставление об окончании и одновременно приписывало этому окончанию определяющее значение. Смерть, гибель делалась предметом постоян­ных размышлений и венцом жизни. Это, естественно, активизировало героические и трагические модели поведения. Отождествление себя с ге­роем трагедии задавало не только тип поведения, но и тип смерти. <.. .>

Сюжетный подход к собственной жизни знаменовал превращение
поэтики поведения из стихийного творчества в сознательно регулируе­
мую деятельность. Следующим шагом было стремление, свойственное
эпохе романтизма, слить жизненные и художественные тексты воедино.
Стихотворения стали сливаться в лирические циклы, образующие «по­
этические дневники» и «романы собственной жизни», а биографическая легенда стала неотъемлемым условием восприятия того или иного текста как художественного. Давно уже отмечено тяготение романтических текстов к фрагментарности. Однако существенно подчеркнуть, что фраг­ментарность искупалась погружением графически (печатно или руко­писно) зафиксированного текста в контекст устной легенды о личности автора. Легенда оказалась сильнейшим фактором, регулирующим и ре­альное поведение поэта, и восприятие аудиторией как самого этого пове­дения, так и произведений писателя. <.. .>

 

Лотман Ю.М. Поэтика бытового поведе­ния в русской культуре XVIII века / Ю.М. Лот­ман // Он же. История и типологиярусской культуры. - С.-Петербург; «Искусство-СПБ», 2002. - С. 233-254.

 

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.