Сделай Сам Свою Работу на 5

По ту сторону ума и глупости





 

Мне нравится название книги Вячеслава Иванова «По звездам», хотя я ее и не читала, а если и читала, то уже ничего не помню. Но скорее всего, там написано, что художник движется в этом мире как бы ночью в огромном океане, ориентируясь в пространстве по звездам, чтобы не заблудиться, не сесть на мель или же не напороться на риф…. Короче говоря, художник действует, как моряк загранплавания. Мне нравится такое сближение, и сам образ — тоже, потому что порой бывает очень утомительно сидеть целыми днями в пыльной душной комнате за письменным столом. Все-таки приятно почувствовать себя моряком дальнего плавания, хотя бы в переносном смысле…

Недавно мой брат вернулся из рейса, длившегося почти полгода, и отправился менять заработанную валюту. Около обменного пункта его встретила какая-то размалеванная девка и предложила ему обмен по более выгодному курсу. Они отошли в сторонку, тут неожиданно, откуда ни возьмись, возник какой-то мужик и громко крикнул: «Милиция!» Мой брат на секунду отвлекся, и в результате у него в руке осталось несколько бумажек по одному доллару — вместо тысячи. А размалеванная баба и мужик-«милиционер» куда-то исчезли, просто испарились! После того как мой брат рассказал мне эту историю, я еще больше прониклась идеями книги Вячеслава Иванова «По звездам» и еще сильнее почувствовала сходство профессии писателя с профессией моряка. Не знаю даже, стоит ли развивать эту тему… И так все ясно!..



У самого Вячеслава Иванова, в отличие от того же Блока, была вполне земная и стабильная специальность профессора, кажется, он был специалистом по античности. Как-то мне даже попалась в руки его книга с очень сложным названием, написанная в высшей степени научным языком, что-то про дионисийство. Скорее всего, это даже была его диссертация. Несколько раз я бралась за эту книгу, но так и не сумела ее осилить. Честно говоря, я почти ничего в ней не поняла… С тех пор не могу избавиться от ощущения, что Вячеслав Иванов был полным идиотом…

Тем не менее писателю очень полезно иметь какую-нибудь стабильную земную профессию. Селин очень подробно описывает свои мытарства в конце войны, когда ему пришлось бежать в Данию от союзных войск и армии де Голля. И как я могла заметить, он ни разу не упоминает, что нашел у кого-либо поддержку в качестве знаменитого и даже гениального писателя — в сущности, ему удалось спастись только благодаря своей профессии врача…



Лично я очень устала от постоянной нестабильности своего существования, эта вечная «зыбкость волн» постепенно начинает сильно утомлять, хочется почувствовать наконец под ногами твердую почву, а ее все нет и нет… И дело даже не в материальной нестабильности, а в странной зыбкости моего мировоззрения — такое ощущение, что взгляду не на что опереться во внешнем мире, и он все время проваливается в пустоту. В том-то все и дело, обыватель — это человек, твердо стоящий на ногах, а писатель вечно блуждает в темноте и пытается ориентироваться по каким-то туманным звездам. Если обыватели вдруг начинают придавать литературе слишком большое значение, то очень скоро они все тоже погружаются во мрак и с непривычки вскоре идут ко дну. Как это и произошло в России. Все очень просто!

Однако никто так не верит в незыблемость литературы, как обыватели.

Писателю обычно очень не хватает этой обывательской твердости и уверенности в себе… Существует, по крайней мере, несколько гипотез о смерти литературы, и все они с особым наслаждением муссируются самими писателями.

Большинство обывателей о них даже не подозревают. «Литература мертва? А тем более, театр? Музыка? Или же живопись? Как?! Разве такое возможно?!.»

Одна моя парижская знакомая, происходящая из очень старинного немецкого рода, как-то с неподдельным восторгом и трепетом рассказывала мне о перипетиях жизни Мякина, гонкуровского лауреата русского происхождения.



Особенно ее волновал самый тяжелый период жизни писателя, когда он «даже жил на кладбище в склепе». Все это, естественно, было описано в его книгах.

Признаюсь, этот рассказ очень тронул мою душу, даже вселил в меня надежду, что когда-нибудь и моя судьба кого-нибудь так же взволнует! Правда пока я еще не получила никакой премии, и это меня слегка озадачивает…

Самая распространенная и одновременно самая простая и понятная гипотеза о смерти литературы основывается на идее прогресса. Эта гипотеза настолько проста и доходчива, что, мне кажется, и моя парижская знакомая, если бы только знала о ее существовании, вполне могла бы с ней согласиться. Суть этой гипотезы заключается в том, что литература не выдержит конкуренции с более технически оснащенными визуальными видами искусства, такими как кино или же Интернет, и с неизбежностью погибнет. Короче говоря, у человечества раньше просто не было под рукой достаточных технических средств, кроме камня, стены в пещере, карандаша, листка бумаги, кисти, холста и т. п. для более или менее правдоподобного воспроизведения окружающей реальности. Зато теперь люди воздвигли огромные телебашни, запустили в небо спутники и сумели создать такую сложную технологическую цепочку, что в перспективе каждый, сидя у себя в квартире, сможет постоянно наблюдать жизнь своего соседа на экране телевизора со всеми интимными подробностями. Иными словами, шоу «за стеклом» и есть единственная и совершеннейшая форма искусства, воплотившая в себе главную мечту человека — подглядывать за своим ближним. С появлением этого чуда техники необходимость во всех «посредниках» между человечеством и реальностью со всеми их жалкими карандашами, холстами и театральными подмостками автоматически отпадает.

Честно говоря, эта гипотеза кажется мне вполне правдоподобной и соответствующей природе человека. Однако, как это ни парадоксально, именно техническая неоснащенность литературы делает ее наиболее конкурентоспособной в споре с прогрессом, так как недостаток технических средств побудил писателей разработать, пожалуй, самую изощренную идеологию для оправдания собственного существования. Иными словами, обывателей теперь, когда все технические вопросы, по сути, уже решены, будет очень сложно убедить в отсутствии у человека души и врожденной тяги к так называемой «духовности». На них вся надежда!

Что касается меня, то я вообще не верю в то, что за словом «литература» когда-либо что-нибудь скрывалось, кроме пустоты. То есть я думаю, что никакой литературы попросту никогда не было, так что и умирать, в общем-то, нечему! А всегда был, есть и будет чистый индивидуальный акт творчества, создающий из ничего нечто. И между двумя такими актами, пусть даже осуществленными при помощи карандаша и бумаги, скорее всего, нет и не должно быть ничего общего.

Так что называть такие единичные творческие акты одним словом «литература» — это, на мой взгляд, все-таки сильное преувеличение. В существование литературы, как я уже сказала, верят, главным образом, обыватели. Не случайно же они создают литературные институты и сами же там учатся и преподают…

И все-таки, взявшись писать историю русской литературы, я теперь должна довести начатое до конца. С моей стороны было бы в высшей степени безответственно вот так вдруг все взять и бросить. Тем более, что в русской литературе (я позволю себе по-прежнему употреблять это слово) осталось еще так много разных писателей, каждый из которых по-своему заблуждался. Далеко ведь не все из них были так умны, как я! Наверное, более правильно было бы назвать мою книгу «История одного заблуждения»… Ну да ладно, из песни слова не выкинешь! И потом, это только всех окончательно запутает. А в этом мире и без того полно всякой путаницы. Так зачем ее множить?! Нет уж, пусть будет «литература»! Все просто и понятно!

На самом деле, меня не столько занимает смерть литературы, сколько история ее деградации! Мне кажется, где-то в начале XX века русская литература как-то незаметно скатилась сразу на несколько ступенек вниз. О Брюсове я уже писала, но все-таки он был фигурой слишком второстепенной и незначительной, чтобы всерьез говорить о каком-то его фатальном влиянии на весь дальнейший ход событий. Гораздо более роковой фигурой для русской литературы оказался, по-моему, Андрей Белый.

Правда, поначалу меня больше всего занимали отношения Блока, Белого и Любови Дмитриевны Менделеевой. Чем больше я думала об этих отношениях, тем больше мне начинало казаться, что два друга просто утонченно издевались над бедной женщиной и таким образом развлекались. Вполне вероятно, что так оно и было в действительности. Она металась от Блока к Белому и обратно, а они молча наблюдали за ее метаниями, даже не перемигиваясь, а просто многозначительно глядя друг на друга. Возможно, в этом тоже был свой смысл, даже почти наверняка, и сама Любовь Дмитриевна тоже ловила кайф, ведь каждый получает удовольствие, как может. Долгое время я вообще имела о творчестве Белого весьма смутное представление, меня интересовали только его отношения с Блоком и его женой. Зато потом как-то прочитала все сразу — и «Петербург», и «Серебряного голубя», и «Котика Летаева» — все, что только попалось под руку. Когда читала, казалось забавным, а стоило мне закрыть книгу — и все испарялось, исчезало, оставалось чуть теплое легкое ощущение, как от слабо подогретого чая. Как иногда дребезжит, постукивает плотно закрытая стеклянная дверца в буфете, в ритм проходящим мимо внизу трамваям и машинам, а сразу непонятно, что это за мелкий стук, дробь какая-то; начинаешь думать или представлять, что это так сердце у тебя колотится, подумаешь, подумаешь и до того довоображаешься, что оно и вправду заколотится, а ведь всего-то нужно встать и приоткрыть эту дверцу, чтобы она не соприкасалась с другой и не стукалась об нее.

Недавно я смотрела какой-то триллер, то ли американский, то ли канадский. Там маньяк, поначалу скрытый, никому не ведомый до поры до времени, рисует на клочках бумаги все одно и то же чахлое деревце, склонившееся под порывами сильного ветра. И вот когда положительный, то есть страдательный герой попадает случайно в неизвестный загадочный дом, он видит в окно какое-то чахлое деревце, согнувшееся под ветром, эта картина напоминает ему нечто, что он недавно видел, и таким образом он догадывается, что попал в дом того самого персонажа, который вполне может быть искомым маньяком. Вот и Белый всегда напоминал мне что-то, что я вроде бы уже когда-то видела, или кого-то, кого я вроде бы уже когда-то встречала — человек с лысой головой и вытаращенными бесцветными глазами. Такое же ощущение оставляют и его книги: как будто что-то где-то уже читал: у Гоголя, Достоевского, Лескова, — но что именно, сразу не скажешь. Кстати, у Блока на одной фотографии примерно 1920-го года, очень похожее лицо — такие же лукаво вытаращенные бесцветные глаза и кривая ухмылка. А на остальных фотографиях он на Белого совершенно не похож. Но, должно быть, какая-то внутренняя общность все равно присутствовала, и вот выплыла наружу на одной фотографии.

Но это все ощущения. А если вдуматься, то Белый, по сути дела, разрушил русский роман, и в первую очередь, конечно, «Петербургом». Кажется, какой-то издатель (уже не помню кто) поначалу даже отказался его печатать. Разразился скандал, роман напечатали, а издатель-то, в сущности, был прав. Сейчас это как-то особенно отчетливо видно, с дистанции времени. Белый превратил роман в груду мусора, в кучу осколков, которые переливаются в лучах заходящего солнца. Отсюда и эти ощущения: что-то от Гоголя, что-то от Достоевского, — ничего своего, какие-то разрозненные ассоциации. Такое впечатление, что и сегодня большинство писателей так и снуют вокруг этой груды осколков, перебирая их и перекладывая в свои маленькие кучки, совсем как бомжи вокруг помойки, куда состоятельный хозяин только что выбросил разлетевшееся на куски старинное зеркало в дорогой оправе… Вот это уже совсем новый образ писателя, не то, что у Вячеслава Иванова!

Андрей Белый разрушил роман… Это утверждение вовсе не кажется мне преувеличением или даже метафорой. «Петербург» — это нагромождение бессвязных ассоциаций, скрытых и явных цитат, позаимствованных из русской литературы XIX века. Трудно сказать, что тут от самого Белого — скорее всего, как раз разрушение. Во всяком случае, творческое усилие, которым создана эта книга, созидательным я бы никак не назвала. Это акт с использованием чужого материала, чужого труда, но не плагиат, а именно разрушение. В определенном смысле Белый — безусловный новатор, так как за ним и впрямь в литературу хлынула целая толпа любителей побренчать чужими словами и цитатами.

Совсем как в брешь в крепостной стене! Раньше писатель мучительно искал какую-то идею, зерно, в основном в лице главного героя, который и становился главной идеей его произведения. Совсем как в природе: из зерна, упавшего на благоприятную почву, вырастает дерево. И далеко не каждому было дано найти зерно вроде Гамлета или же Дон-Кихота. В русской литературе подобных «счастливчиков» можно пересчитать по пальцам: Гоголь, Достоевский, Гончаров…

Последователи Белого больше не ищут никаких героев и идей, они одержимы поиском радикальных открытий и методов. В современной литературе метод окончательно пришел на смену герою… Однако в цветущем разнообразии природы нет никаких резких перепадов: борьба за выживание и смена видов происходят мучительно и долго. Поэтому уже в самой радикальной новизне «Петербурга» есть что-то подозрительное и неорганичное. По сути, это радикальность разрушительного взрыва! Последующее перекладывание обломков из кучки в кучку кажется мне малоперспективным…

Наверное, Белый сделал с романом то же, что Кандинский — с живописью. На холстах Кандинского такое же обилие случайных мазков, красок и осколочных форм, когда-то где-то и у кого-то что-то значивших. Это искусство, живущее отраженным светом: та же куча осколков, переливающихся в лучах заходящего солнца… Да, конечно, подо все это подведена солидная теоретическая база — я об этом знаю, во всяком случае, кое-что слышала и готова признать, что, например, стремление запечатлеть на холсте идеи Канта не лишено юмора, приходится это признать, в противном случае оно заслуживало бы более пристального внимания психиатра, а не историка искусства.

Именно Белый и Кандинский разделили искусство на элитарное и массовое, и эта «дегуманизация искусства» произошла задолго до «восстания масс».

Просто в самом углу тенистого сада была воздвигнута небольшая теплица, где начали выращивать всякие причудливые экзотические гибриды, защищенные от воздействия свежего воздуха тонким стеклом. И вот именно эти странные гибриды почему-то вдруг оказались в привилегированном, защищенном от внешних воздействий положении… Создатели детективов и «женских романов» стыдливо прячут клеймо на плече, уличающее их в занятии проституцией, солисты одиозных поп-групп вынуждены до изнеможения целыми днями тренироваться, прыгать по сцене и дрыгать ногами, а еще худшие расслабленные кретины и дебилы могут позволить себе спокойно, совершенно не напрягаясь, размазывать краску по холсту, выдавливая ее прямо из тюбика, или же выводить на бумаге никак не связанные между собой имена, цитаты и многозначительные слова, получая при этом халявные гранты, престижные премии и уважение тупой толпы. Мне кажется, это несправедливо! Я вообще не хочу, чтобы меня насильно запихивали за стекло и изолировали от свежего воздуха и внешнего мира! Я не верю в существующее разделение на толпу и элиту и думаю, что это какой-то единый обывательский сговор, точнее, сговор людей, действующих по одному плану или же, по крайней мере, готовых охотно подыгрывать друг другу…

Странно, но сам Белый никогда не вызывал у меня раздражения. В его метаниях, очевидной психической неуравновешенности, увлечении антропософией, в запутанных отношениях со всеми этими бабами: Асей, Любой, Клавой… — как и во всем его облике, скорее, было что-то трогательное, чем отталкивающее. Я, в общем-то, никогда не сомневалась в его искренности…

В последнее время меня смущает обилие откровенных дегенератов, постоянно ошивающихся, если и не непосредственно вокруг меня, то где-то поблизости. Все-таки, нас объединяет общая сфера деятельности, называемая по старинке «литературой». Наверное, это тоже своего рода издержки производства…. И хотя я не очень люблю всякие обобщения, меня постоянно мучает вопрос: откуда они все взялись, да еще в таком количестве? По чьей вине? Пушкина?.. Белого?.. Брюсова?.. Или еще кого-то?.. Мне кажется, что, уяснив это хотя бы для себя, мне удастся хоть немного отвести душу, получить некоторое метафизическое удовлетворение, раз уж иного мне не дано в этой жизни…

Впрочем, слово «дегенераты» к тем, кто составляет самый костяк современной «элитарной» культуры, вряд ли подходит. Их, скорее, даже можно было бы охарактеризовать как «умных» и даже «очень умных». Все они, начиная с Белого и Вячеслава Иванова, выглядят куда умнее того же Блока. Но вот это меня больше всего и убивает. Убивает настолько, что в какие-то мгновения я уже, кажется, совсем перестаю понимать, почему Ницше так много внимания уделял разоблачению морали — по-моему, ни добро, ни так называемая «духовность», ни, тем более, религия уже давно ничего не скрывают. Тут, в сущности, и разоблачать-то особенно нечего! Все очевидно и лежит на поверхности! По-своему это даже трогательно, когда человек всем сердцем тянется к добру и Богу — на это, по-моему, невозможно смотреть без умиления! Ведь на этом сегодня много не заработаешь.

А вот за всей этой бессвязной многозначительностью, размазанной беспредметностью, произвольно выхваченными из контекста умными словами, цитатами и именами, короче говоря, за всей этой бесформенной кашей, в которую превратилась теперь культура, уже давно ничего не скрывается, кроме корыстных и подлых человеческих интересов. Никакой другой тайны! Искреннее умопомрачение Белого осталась в далеком прошлом, однако открытый им метод писатели усвоили очень хорошо. Белый научил писателей наводить тень на плетень!

Можно даже сказать, что я ненавижу этот ханжеский «элитарный ум» гораздо больше, чем Ницше — бюргерскую мораль. Элитарность — это очередное утешение слабых, в которой лично я не чувствую абсолютно никакой потребности: мне не нужна эта тонкая стеклянная оболочка, изолирующая меня от внешнего мира. Пусть меня хотя бы в тысячу раз реже, чем Пугачеву, показывают по телевизору, и я буду в тысячу раз популярнее ее! Я не желаю вступать с ней ни в какой тайный сговор и делить сферы влияния! Если сегодня и возможна какая-нибудь настоящая культура, то она должна быть по ту сторону ума! Подальше ото всех этих многозначительных туманных фраз и отсылок!

В свое время писатели Серебряного века, вдохновленные примером Ницше, вступили в героическую борьбу с моралью. И я думаю, что, отказавшись от морали, человек, действительно, приближается к собственной сущности, очищается от чего-то надуманного и противоестественного. Но все это, увы, длилось недолго. Все героические попытки искусства Art Nouveau закончились крахом, из-за странной тяги человека к симметрии. Я никогда не могла понять, почему после написания эффектного и выразительного романа «Там внизу» Гюисмансу обязательно нужно было сочинять «В пути» и «Там вверху» — книги, которые я так никогда и не смогла осилить. Нечто подобное произошло и с Сологубом: после «Мелкого беса» ему зачем-то потребовалась абсолютно нечитабельная «Творимая легенда»… Я почти уверена, что вовсе не безумие или же религиозное раскаяние побудили Гоголя бросить в огонь второй том «Мертвых душ», а врожденное эстетическое чувство, свойственное ему, — наверняка, это был какой-нибудь очень нравоучительный том, опять-таки в противоположность первому. Наверное, и самому Ницше только безумие помешало создать под конец жизни нечто в высшей степени нравственное и морализаторское…

А все умное, по моему глубокому убеждению, замутняет сущность человеческой жизни еще сильнее, чем мораль. Однако, понимая это, я сама тоже чувствую иногда очень сильное искушение написать что-нибудь в высшей степени умное и интеллектуальное. Наверное тоже, чтобы оправдаться, хотя я толком даже и не знаю, перед кем… Не знаю, удастся ли мне удержаться по ту сторону ума и глупости, на этой сверхчеловеческой высоте?!

Сологуб одно время, кстати, сильно занимал мое воображение. Я случайно обнаружила его роман в библиотеке города Шепетовки, где проводила свои очередные каникулы. Мне тогда вообще было нечего делать, и я целыми днями читала книги: садилась на диван и читала, читала — заканчивала одну книгу и тут же начинала другую. От этого содержание одной книги часто сливалось у меня с другой, и потом уже я не могла точно вспомнить ни героев, ни сюжета. Одно могу сказать: когда я читала, то погружалась в крайне приятное состояние, близкое к эйфории, переставая замечать окружающую действительность и целиком переселяясь в мир грез, живя одной жизнью с персонажами этих книг. Даже повесть Арсения Рутько «Детство на Волге» про детство Володи Ульянова и тем более книги Анатолия Рыбакова — «Кортик» и «Бронзовая птица» — действовали на меня подобным образом. И вдруг мне попался «Мелкий бес»…

Все, что описывалось в «Мелком бесе», больше всего поразило меня своей реалистичностью: содержание было как будто списано с натуры. В городе Шепетовке люди, по-моему, жили точно так же: целыми днями квасили, сплетничали и тихо сходили с ума. Соседка бабушки, тетя Валя, мать Витальки, шустрого кривоного рыжего мальчика, учительница местной школы, носила все время одну и ту же цветастую косынку, завязанную сзади, а спереди из-под нее кокетливо выглядывали серые кудельки волос. Как-то Виталька пригласил меня в гости. В прихожей полагалось снимать обувь, как при входе в мечеть, крашеные полы во всех комнатах были застелены чистейшими ткаными половиками, на кроватях горделиво топорщились толстые подушки в белоснежных наволочках, накрытые сверху кружевными накидками с вышитыми розанами. «Мать на огороде, — сообщил Виталька, ковыряя в носу, — у нее седни в школе выходной». На столике у кровати я заметила косынку, в которой всегда ходила тетя Валя, она так и лежала, завязанная сзади, круглая, по форме головы, а спереди к косынке были то ли пришиты, то ли приклеены те самые серые кудряшки. «Это маманя с нашего Полкана начесала. Волос-то у ней не дюже богато на башке, так она для красоты, — пояснил Виталик, поймав мой взгляд. — Ну че, может, телик посмотрим?» Но мне стало как-то не по себе от того, что я только что узнала такую жуткую тайну, я почувствовала, что после этого мне совершенно невозможно оставаться в этом доме, ведь если сейчас вдруг вернется тетя Валя, так она сразу обо всем догадается. И что я тогда буду делать, как выглядеть? Ведь я точно покраснею как рак — я-то уж себя знаю! Поэтому, пробормотав, что мне срочно нужно домой, бабушка ждет, я выскочила из этого дома, забыв в прихожей свои босоножки, Виталька вышвырнул их мне вслед.

Уже выйдя за калитку, краем глаза я заметила тетю Валю: она стояла среди грядок, опираясь на сапку, и обмахивая свою совершенно лысую голову панамкой в цветочек. В ужасе я убежала домой и с тех пор боялась даже близко подходить к этому дому, даже в тот конец улицы избегала заглядывать.

 

Глава 20

Идеальный поэт

 

Я часто думала о том, каким должен быть идеальный поэт. Или же чего так не хватает практически всем современным поэтам? После долгих и мучительных размышлений я пришла к выводу, что поэт, прежде всего, должен быть неприступным! Задача прозаика, как я уже сказала, втираться в общество, а потом всех обсирать, поливать грязью, а задача поэта — быть неприступным! Вот этого качества, мне кажется, больше всего и не хватает теперь поэтам. Вместо того чтобы «бежать от мира» и удаляться от него на недосягаемую высоту, они слишком быстро становятся объектами всевозможных научных исследований. А вот этого-то как раз поэт допускать и не должен! Литературоведы, по-моему, вообще должны устрашать поэтов, потому что они, подобно шакалам, воронью и прочей мошкаре, первыми набрасываются на еще не успевший остыть труп творца, отправившегося в мир иной, и разрывают его буквально на части, не оставляя потомкам ничего, даже маленького кусочка… Впрочем, эта картина, пожалуй, уж чересчур мрачна…

Видимо, все дело в том, что гений, как я уже сказала, представляет в этом мире силу, глубоко враждебную жизни, возможно даже саму Смерть — ну, конечно, может, и не совсем такую, какой ее обычно рисуют: страшную, косматую, да еще с разящей наповал железной косой в руках, — а, например, спрятанную в маленький флакончик для духов в виде гробика — такой, какой был у героя одного из моих романов по имени Гарри, — излучающую легкий, но губительный аромат. Но даже если это и не совсем так, если поэт не представляет в этом мире саму Смерть, он все равно является носителем некоего потустороннего по отношению к обыденной жизни опыта, то есть тайны.

Вот и получается, что поэт каким-то таинственным и непостижимым образом намагничивает свое бытие, наполняет его темным и завораживающим смыслом, а множество людей, которым тоже надо как-то существовать в культуре и подпитываться энергией этой тайны, возможно, даже сами того не желая, подобно мелким металлическим опилкам, присасываются к нему и тем самым этот магнит постепенно размагничивают. Ведь и в мире духа, наверное, как и везде в природе, существует закон сохранения энергии, хотя это никем пока еще и не доказано. Иными словами, литературоведы превращают тайну в самое обычное банальное знание, причем делают они это не со зла, а из самых лучших человеческих побуждений. В этом и заключается их главная опасность.

В большинстве своем литературоведы — очень милые люди. Поэтому они меня так и пугают!

Печальная судьба Пушкина не нуждается в комментариях… Лермонтов все еще слегка отпугивает от себя исследователей своей злостью, но страх, в общем-то, уже почти преодолен… Тютчев… Фет… Жан Жене обворовывал своих знакомых, ходил в грязных вонючих штанах, которые можно было ставить к стенке, однако испугал только американцев, которые отказали ему во въездной визе. Когда же Сартр сочинил о нем огромный том, Жене впал в глубокий многолетний транс и едва вовсе не бросил писать — я его очень хорошо понимаю…. Блока, мне кажется, подвела его немецкая педантичность: он сам все разложил по полочкам, все свои идеи и черновики, ничего почти не осталось… А вот Кузмин поступил гораздо хитрее: оставил после себя плохо освещенную неприбранную комнату, в которой разбросано много всяких вещей, вещичек и ничего не значащих безделушек. Исследователь, случайно забредший в этот полутемный будуар поэзии Кузмина, посидит, поперебирает разные предметы, попробует их аккуратно сложить на стул, но вдруг у стула отваливается заранее подпиленная ножка, и все опять рушится на пол, мешается в кучу. Одного исследователя сменяет другой, затем — третий… В общем, работы хватает всем, все довольны, и от Кузмина почти ничего не убывает… Правда и за Кузмина, мне кажется, в последнее время взялись всерьез!

Что же делать? Как спастись от надоедливых литературоведов? Воровать, не мыться, замочить собственную жену, любовницу, носить затвердевшие от грязи брюки, встречаться с Арафатом, восхищаться подвигами Че Гевары, сочувствовать судьбе несчастного Чаушеску, совершать паломничество на могилу Рудольфа Гесса, выколоть на своей груди портрет Пол Пота!? По-моему, исторический опыт совершенно ясно свидетельствует, что все это бесполезно.

Селин своими злоключениями, стоившими ему, между прочим, очень недешево, добился только того, что в Париже нет теперь ни одной мемориальной доски, посвященной его памяти, да еще его вдова лишилась налоговых льгот на дом в Медоне, который мог бы быть объявлен «домом-музеем». Увы!.. А количество литературоведов, занимающихся сегодня во всем мире творчеством Селина, меня просто поражает. Думаю, что даже если поэты стали бы красить в черный цвет свои лица, а перед публичными выступлениями, стоя на сцене перед зрителями, перекусывали живую лягушку, как это делают отечественные десантники во время образцово-показательных учений, особенно в присутствии международных наблюдателей… Нет, думаю, даже это не помогло бы поэтам отпугнуть литературоведов. К тому же, по моим наблюдениям, далеко не все из поэтов осознают серьезность грозящей им опасности…

И должна признаться, что в своей жизни я, пожалуй, не встречала поэта, который выглядел бы по-настоящему неприступным. Хотя каждое лето, бывая в Париже, я обязательно посещаю ежегодную ярмарку поэзии на площади Сен-Сюльпис. Каких поэтов там только нет! И в каких нарядах! В последний раз я встретила там здоровенного мужика, всего утыканного разноцветными перьями различной длины и формы, а на голове у него возвышалось некое громадное сооружение, тоже из перьев — такие обычно бывают у индейцев в голливудских фильмах о Диком Западе. Он и стоял, кстати, гордо скрестив руки на груди, совсем как вождь племени из этих фильмов про индейцев. В общем, в его облике было что-то воистину неприступное. Настоящий поэт!

И только я так подумала, как прямо за его спиной, чуть поодаль, за оградой ярмарки возник силуэт некоей дамы в черном, с мертвенно-бледным лицом и ярко накрашенными губами. На голове у нее была надета маленькая круглая шляпка с вуалькой. Даме было даже на вид уже далеко за восемьдесят, хотя француженки обычно выглядят гораздо моложе своих лет, так что я с трудом себе представляю истинный возраст этой особы. И тем не менее я бы ни за что не назвала ее старушкой, потому что это была именно дама. Дама в длинном черном платье и шляпке с вуалькой. Заметив, что я за ней наблюдаю, она вдруг достала из сумочки пудреницу и начала пудрить свое и без того смертельно бледное лицо.

А губы у нее были густо накрашены конфетно-розовой блестящей губной помадой. Такой красивый розовый цвет потом я видела только всего один раз, совсем недавно, когда смотрела французский фильм, в котором муж бросил жену ради силиконовой куклы (там еще неоднократно подчеркивалось: «не резиновая, а силиконовая!»). Этот мужик выкрасил именно в такой восхитительный розовый цвет стены своей комнаты и развесил повсюду такую же материю, и губы этой силиконовой бабы были намазаны помадой того же оттенка, как у этой дамы в темном. Очевидно, это была поэтесса, собиравшаяся пройти на ярмарку… Но вдруг она переменила свое решение, повернулась ко мне и ярмарке спиной и, небрежно помахивая сумочкой, скрылась за углом. После созерцания столь непредсказуемого своенравия и гордой неприступности таинственной французской поэтессы поэт-индеец как-то сразу поблек в моих глазах. Мне почему-то стало казаться, что он специально так вырядился и приперся на эту ярмарку, чтобы какой-нибудь критик или литературовед заметил его и что-нибудь такое написал про его сборник стихов, состряпал какую-нибудь статью. А таинственная незнакомка, кстати, еще несколько раз профланировала вдоль ограды поэтической ярмарки, всякий раз, как бы в нерешительности задерживаясь возле нее, но в ворота так и не зашла, во всяком случае, в тот достаточно продолжительный промежуток времени, который провела на этой ярмарке я… Все-таки, я не уверена, что это была именно поэтесса, может быть, и просто какая-нибудь носительница потустороннего опыта, так и не осознавшая до конца своего истинного призвания…

В сущности, во всей русской литературе был, видимо, только один по-настоящему идеальный поэт — Северянин. Во всяком случае, лично я не знаю литературоведов, которые бы занимались изучением его творчества. Наверняка такие есть, но их, по крайней мере, немного. Трудно сказать, что сделало Северянина неприступным для литературоведов, но это именно так: ему каким-то таинственным образом удалось оттолкнуть от себя исследователей литературы. Поэтому, видимо, большинство его стихов и по сей день сохраняют свою первозданную свежесть и магию, даже слегка потрепанные от частых декламаций «Ананасы в шампанском»…

Когда я думаю про Северянина, я ухожу в себя, мне не хочется ни с кем говорить, а просто молча сидеть, уставив глаза в одну точку, задумчиво, забыв о том, что со стороны в такие моменты человек становится похож на идиота.

Никогда не забуду лица своей тетки: она сидела, задумчиво вытаращив свои бледно-серые глаза, не замечая ничего вокруг, и всем своим видом напоминала тупого барана. На голове у нее была мохеровая шапка, все волосинки мохера так и торчали дыбом, подчеркивая бодрую сущность моей тетки. Очевидно, слияние бодрой сущности и глубокой задумчивости порождали такой эффект — тупого бараньего идиотизма. С тех пор я опасаюсь так задумываться: а вдруг мое лицо становится похожим на лицо моей тетки — это у меня уже как условный рефлекс. Так что, боюсь, глубоко задумываться я не умею.

Я прекрасно помню первую ассоциацию, связанную с Северяниным, ибо все имена и многие названия прочно ассоциируются у меня в сознании со вполне определенными предметами, иногда совсем обыденными, иногда очень странными. Имя «Северянин» ассоциировалось у меня с красивой голубоватой кафельной плиткой с нанесенной на ней тонкой золотой сеточкой и изысканным узором по краям. А у Северянина и в самом деле был наверное очень неприступный, даже царственный вид. Кажется, во рту он постоянно держал такую большую красивую трубку, и жил, скорее всего, в какой-нибудь обитой розовым шелком мансарде, куда по длинной винтовой лестнице, трепеща от восторга и робости, периодически поднимались поклонницы… Иначе я его себе не представляю! Естественно, что к такому царственному поэту литературоведы боятся подходить на пушечный выстрел. Для меня здесь нет абсолютно ничего удивительного! В этом отношении ему в России мог составить конкуренцию разве что Бальмонт… Хотя нет! Литературоведы вовсе не боятся Бальмонта и уже затрепали его до дыр. Так что Северянин все-таки вне конкуренции. И свои дни он доживал в изгнании, кажется, в Эстонии, совсем как последний китайский император…

Из живущих ныне главным претендентом на роль идеального поэта мне одно время казался Владик Монро. Однако когда я собирала посвященный ему номер «Дантеса», мне в руки попалось сразу несколько литературоведческих статей о нем, написанных к тому же очень научным языком. Честно говоря, этот факт сильно поколебал авторитет Владика в моих глазах. Впрочем, я даже толком не знаю, что с ним стало теперь — Владик уехал в Москву и исчез из моего поля зрения. Разве что случайная заметка в газете, где описывалось, что Владика забрали в милицию, потому что он расхаживал по Москве в костюме Бен Ладена. Кажется, в милицию обратились какие-то бдительные американцы… Пожалуй, это последнее, что я в данный момент слышала о нем, так что окончательный вывод на его счет пока делать, наверное, рано…

И все-таки однажды мне посчастливилось встретить по-настоящему неприступного идеального поэта, о котором, я уверена, никогда не будут писать литературоведы! Поэтому я, как историк литературы, считаю себя просто обязанной засвидетельствовать этот факт — для истории, так сказать.

Имя этого поэта Игорь Петров. Я познакомилась с ним у Александра Донских фон Романова (нынешнего солиста группы «Зоопарк»), а Донских, в свою очередь, встретил его в «Крестах», куда в свое время его засадила жена, кажется, из-за квартиры, которую они никак не могли поделить… Но не в этом дело! Я до сих пор не могу забыть это утонченное неземное существо, настолько утонченное и неземное, что я, как увидела его, так сразу и поняла: вот он, идеальный поэт! Даже шарф на его длинном демисезонном пальто показался мне не обычным шарфом, а длинным шлейфом, как у какого-то волшебного нездешнего Пьерро. Он оставил мне на память всего несколько листочков, на которых были написаны от руки стихи, как это и положено идеальным стихам идеального поэта. Вряд ли я когда-нибудь еще раз его встречу, поэтому позволю себе тут процитировать одно из них:

 

В храм белоснежный спешу

В отчаяньи от злых рутин

На коленях молитвенно шепчу

Батюшка подай на героин

Буду часто молитвы шептать

Свой лоб в поклонах разобью

Годами посты соблюдать

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.