Сделай Сам Свою Работу на 5

СРЕДСТВА ВЫРАЖЕНИЯ НУМИНОЗНОГО 2 глава





Mysterium, mystes, mystik — все эти слова, вероятно, восходят к одному и тому же корню, который сохранился в санскритском mus. Это — «скрытое, спрятанное, темное тяготение» (а потому может принимать значение обмана и воровства). В общем смысле mysterium означает прежде всего «тайну», как нечто странное, непонятное, непроясненное вообще. Поэтому mysterium, применительно к тому, что мы подразумеваем, также есть лишь аналогия из области естественного — оно не исчерпывает предмета и предлагается для обозначения именно ради известной аналогии. Но сам этот предмет, религиозно-таинственное, подлинное mirum, есть, чтобы выразить его вернее всего, «совершенно иное», thateron, anyad, alienum, aliud valde — чужое и чуждое, выпадающее из сферы привычного, понятного, знакомого, противостоящее этой сфере как «сокрытое» вообще и поэтому наполняющее душу остолбенелым изумлением (См.: Das Gefuehl des Ueberweltlichen, гл. VIII: «Совершенно иное во внехристианском и христианском умозрении и теологии». — «Aliud valde у Августина» (S. 229)).

С ним мы встречаемся уже на самой нижней ступени этого первого порыва нуминозного чувства в первобытной религии. Для этой ступени свойственно не присутствие всюду множества «душ», невидимых и загадочных сущностей, как то подразумевает анимизм. Представления о душах и тому подобные понятия суть скорее лишь последующие «рационализации», в которых предпринимается попытка хоть как-то истолковать загадку mirum и которые затем сдерживают и ослабляют само это переживание. Они являются истоком не религии, а рационализации религии, которая потом завершается такими дюжинными теориями и такими основательными толкованиями, что для mysterium уже не остается места («Постигнутой в понятиях» души уже не страшатся, как доказывает пример спиритизма. Но тем самым она вообще утрачивает интерес для религиоведения). Насквозь систематизированный миф, равно как доведенная до логического конца схоластика, чеканятся из материала религии, но делают ее саму плоской и, в конечном счете, способствуют ее вытеснению. Даже на самой нижней ступени религии свойственным для нее является своеобразный чувственный момент, а именно ступор перед чем-то «совершенно иным», как бы потом такое «иное» ни называли — духом, демоном, дивом, или вообще никак не называли, какие бы фантастические замки ни отстраивались заново для его толкования и удержания, какие бы фантастические сущности ни предлагались в качестве основы для порождений сказочной фантазии, возникших в ней помимо или еще до зарождения демонического ужаса.





Чувство «совершенно иного» (по законам, о которых еще придется говорить) связано или случайно возбуждается вместе с предметами, которые уже по «природе» своей загадочны, удивительны, поразительны. Таким образом, оно связано или возникает благодаря по разительным и бросающимся в глаза явлениям, процессам и вещам в природе, в мире животных и среди людей. Но и здесь речь идет о приобщении специфически нуминозного чувства к «естественному», а не о повышении уровня последнего. Не существует никакого перехода от естественного удивления к изумлению перед «сверхъестественным» объектом. Только по отношению ко второму получает свое истинное значение слово «mysterium» (То же самое относится к слову «иррациональное»), Пожалуй, больше это чувствуется у прилагательного «mysterios», чем у существительного Mysterium. Никто всерьез не скажет о часовом механизме, которого он не разгадал, или о непонятной научной дисциплине, что они для него «таинственны», «сокровенны». На это могут возразить, что «таинственным» мы называем то, что для нас безусловно и в любом

случае является и остается непонятным, тогда как пока еще непонятное, но по существу познаваемое можно назвать лишь «проблематичным» (Это отмечает, например, Б. Фриз). Но это никак не исчерпывает сути дела. Действительно «таинственный» предмет является непостижимым не только потому, что познание этого предмета сопряжено с некими неустранимыми преградами, но потому, что я сталкиваюсь здесь с чем-то вообще «совершенно иным», что по своему роду и Сущности несоизмеримо со мною — поэтому я и останавливаюсь перед ним в немом изумлении. Августин метко указывает этот приводящий в оцепенение момент «совершенно иного», «dissimile» numen'a и его противоположность по отношению к рациональной стороне numen по отношению к simile в «Исповеди» (XI, 1Х,1):



 

Quid est illud quod interlucet mihi et percutit cor meum sine

laesione! Et inhorresco, et inardesco. Inhorresco in quantum

dissimilis ei sum. Inardesco in quantum similis ei sum.

 

Кто это поймет? Кто объяснит? Что это брезжит и

ударяет в сердце мое, не нанося ему раны? Трепещу и

пламенею, трепещу в страхе: я так непохож на тебя; горю,

пламенею любовью: я так подобен Тебе».

(Перевод М, Е. Сергеенко)

 

Только что сказанное можно пояснить на примере апокрифической и карикатурной разновидности нуминозного чувства—на примере страха привидений. Попробуем проанализировать его. Выше мы уже обозначили своеобразный чувственный «ужас» перед лицом привидения как «жуткое», «жуть». Момент жуткого присущий историям о привидениях очевидно способствует их привлекательности, причем как раз тем, что наступающие вслед за ним разрядка и душевное освобождение вызывают приятное самочувствие. Но в этом отношении удовольствие приносит собственно не сам призрак, а то обстоятельство, что мы от него избавились. Но, очевидно, что этого совсем недостаточно для объяснения того пленительного очарования, которое вызывают эти истории. Скорее, они прельщают тем, что в них есть mirum, а оно само по себе чрезвычайно возбуждает нашу фантазию, вызывает интерес и сильнейшее любопытство. Фантазию завораживает сам этот необычный предмет. Конечно, не тем, что мы встречаемся с «чем-то длинным и белым» (как кто-то однажды определил «привидение»), и не тем, что это некая «душа», да и вообще не своими положительно-понятийными предикатами и не вымыслами фантазии. Он очаровывает тем, что это — некая диковина, «бессмыслица», вещь, которой «в действительности вовсе нет», тем, что это — «совершенно иное», нечто, не принадлежащее кругу нашей действительности, абсолютно другое, но одновременно пробуждающее в душе неукротимый интерес.

Но то, что узнаваемо даже в такой карикатуре, в гораздо большей степени относится к самому демоническому, одной из разновидностей которого является сфера призрачного. Вместе с продвижением по этой линии демонического усиливается и момент нуминозного чувства—чувства «совершенно иного». Оно становится отчетливее, обретает свои более высокие формы, которые противопоставляют нуминозный предмет уже не только всему привычному и знакомому, т. е. в конечном счете «природе» вообще, и тем самым делают его «сверхъестественным», но наконец противопоставляют его самому «миру», а тем самым возвышают его до «надмирового».

«Сверхъестественное» и «надмировое» — это опять же обозначения, которые выглядят как положительные предикаты, и когда мы прилагаем их к Mysteriosen, то кажется, что «Mysterium» избавляется от своего первоначально только негативного значения и становится позитивным утверждением. Но если брать понятийную сторону, то это лишь видимость. Ибо «сверхъестественное» и «надмировое» сами по себе, очевидно, являются лишь отрицательными и исключающими предикатами по отношению к природе и к миру. В высшей степени положительным здесь оказывается содержание чувства, которое выступает как нечто неустранимое. Именно поэтому «надмировое» и «сверхъестественное» становятся для нас принятыми на веру обозначениями «совершенно иной» действительности во всем ее своеобразии, которое мы как-то чувствуем, не будучи в состоянии дать ему понятийно ясного выражения.

«Epekeina» мистики также представляет собой доведенное до предела напряжение иррационального момента, принадлежащего религии как таковой. Мистика доводит это противопоставление нуминозного объекта как «совершенно иного» до крайности, ибо она не довольствуется противопоставлением его всему природному и мирскому, но противополагает его даже самому «бытию» и «сущему», называя его в конечном счете самим «ничто». Под «ничто» она подразумевает не только то, что никак нельзя высказать, но и то, что по сути своей есть иное, противоположное всему тому, что есть и что можно помыслить. Но так как мистика усиливает отрицание и противопоставление, которые остаются единственным, на что способно понятие для схватывания момента mysterium, усиливает до парадокса, то позитивное качество «совершенно иного» живет для нас на уровне чувства, причем чувства, бьющего через край. То, что можно сказать о странном «Nihil» нашей западной мистики, в равной степени относиться и к «шуньям» и «шуньята» — «пустому» и «пустоте» — буддистской мистики. Тем, кто не имеет внутреннего чувства для этого языка мистерий, для идеограмм или символов мистики, это страстное стремление набожных буддистов к «пустоте» и «опустошенности», равно как и страстное стремление наших мистиков к «ничто» и «уничтожению», они могут показаться родом безумия, а сам буддизм чем-то вроде душевно больного «нигилизма». Но и «ничто», и «пустота» в действительности представляют собой нуминозные идеограммы «совершенно иного». «Шуньям» — это и есть mirum как таковой (одновременно доведенный до степени «парадокса» и «антиномии», о которых тотчас ниже пойдет речь). Кто этого не ведает, тому писания о праджня парамита, прославляющие шуньям, покажутся чистейшим сумасшествием. И уж совсем непонятным должно остаться для него, каким чудодейственным образом они захватывают миллионы людей.

b) В то же время этот момент нуминозного, который мы назвали его mysterium, почти на всех линиях исторического развития религии также претерпевает в себе самом развитие, сопровождавшееся все большим усилением присущего ему характера mirum, ростом его могущества. Можно указать на три ступени этого: ступень просто изумительного, ступень парадокса и ступень антиномии.

c) Как «совершенно иное», mirum сначала выступает как непостижимое и неуловимое, как akalepton, по словам Иоанна Златоуста, как то, что уходит от нашего «понятия», поскольку «трансцендирует наши категории». Но оно не только их превосходит: кажется, что оно вступает с ними в противоречие, снимает их и запутывает. Тогда оно уже не только неуловимо, но становится прямо-таки парадоксальным; тогда оно не просто стоит над всяким разумом, но кажется «противоразумным». Отсюда происходит самая острая форма, которую мы назвали антиномической. Антиномия — это еще большее, чем просто парадокс. Ибо тут появляются суждения, которые не только неразумны, нарушают масштабы и законы разума, но которые развиваются в себе самих и высказывают opposita по самому своему предмету, непримиримые и неразрешимые противоположности. Здесь mirum предстает для желания рационального понимания как самая тонкая форма иррационального. Оно не только неуловимо для наших категорий, не только непостижимо в силу своего dissimilitas, даже не только сбивает с толку и запутывает разум — это нечто само по себе ему чуждое, в себе противоположность и противоречие. Согласно нашей теории, эти моменты должны обнаруживаться прежде всего в «мистической теологии», поскольку для нее характерно «возведение иррационального в божественную идею». Эти моменты мыздесь действительно находим. По самой своей сути и в первую очередь мистика была theologia mirum — «совершенно иного». Поэтому зачастую, как, например, у Мейстера Экхарта, она выступает как теология неслыханного, nova et гага, как он сам говорил; либо, как в мистике Махаяны, она предстает наукой парадоксов и антиномий, да и вообще атакой на естественную логику. Она привносит в логику coincidentia oppositorum, а в вырожденных случаях, как у Силезиуса, ведет с логикой веселую игру и насмешничает. Но и со всем этим мистика —

это не нечто противопоставленное обычной религии как таковой. Истинные отношения между ними тотчас проясняются, как только мы обнаружим названные здесь моменты и их определенное происхождение из общерелигиозного момента нуминозного «совершенно иного», без которого вообще не существует никакого истинного религиозного чувства, как раз у тех мужей, которые протвивились любой мистике — у Иова и у Лютера. Момент «совершенно иного», парадокс и антиномия, образуют как раз то, что мы назовем дальше «иововским» рядом мыслей, который ни для кого не был так

характерен, как для Лютера. Но об этом речь пойдет далее.

 


Глава пятая

 

НУМИНОЗНЫЕ ГИМНЫ

 

(Момент нуминозного III)

 

Различие только между «рациональным» прославлением божества и прославлением, передающим иррациональное чувство нуминозного, момент «tremendum mysterium», становится заметным при сравнении следующих поэтических произведений.

Геллерт мощно и красочно воспевает «Славу Господню в природе»:

 

Небеса поют вечную славу,

Звон их множит имя Твое.

 

Здесь все ясно, рационально, полно веры, вплоть до заключительных строф:

 

Я — твой творец. Я — мудрость, благо.

Я — Бог порядка и спасенья твоего.

Я есмь! Возлюби меня всей душою

И соучаствуй в милосердии моем.

 

Гимн этот прекрасен, но «Слава Господня» затронута здесь лишь отчасти. Не хватает момента, который сразу ощущается, стоит нам сравнить этот гимн с гимном о «величии Бога», написанным поколением раньше и принадлежащим Э. Ланге:

 

Пред Тобою содрогается хор ангелов,

Они опускают глаза и склоняют лики,

Столь страшным предстаешь Ты пред ними —

Об этом звучат их песни.

Тварь содрогается

Перед Твоим присутствием,

Наполняющим весь мир.

И этот внешний облик

Неизменного духа

Есть образ, коим Ты себя скрываешь.

Хвалу тебе вечно поют

Херувимы и Серафимы.

Перед Тобой в благоговении коленопреклоняется

Седая толпа старцев.

Ибо Твои мощь и слава,

Царствие и святыня,

Охватывают меня ужасом.

У Тебя величие,

Которое все превосходит,

И Ты свят, свят, свят1.

 

_________________

1См.: Bartels A. Ein feste Burg ist unser Gott. Deutsch-christliches Dichterbuch. S. 274.

 

 

Здесь сказано больше, чем у Геллерта. Но даже здесь чего-то все-таки недостает. А именно, того, что мы находим в пении серафимов в Jes.6. Вопреки своему «оцепенению», Ланге составляет десяток длинных строф, а у ангелов — два сжатых стиха. Он непрестанно обращается к Богу на «Ты», а ангелы говорят о Яхве в третьем лице2.

Чрезвычайно богата нуминозными гимнами и молитвами литургия Йом Кипура — великого праздника примирения иудеев. В нем часто повторяется «трижды свят» из Jes.6 и содержится чудесная молитва Ubeken ten pachdeka:

«Пусть же придет, JHWH, Бог наш, страх Твой на все творения твои и благоговейная боязнь (emateka!) пред тобою на все, Тобою сотворенное, да страшатся Тебя все творения Твои и сгибаются пред Тобой все существа, и да возжелают они Завета, дабы от чистого сердца вершить волю Твою, насколько мы ее познаем, JHWH, Бог наш, да будет Царствие Твое, власть в руке Твоей и сила Твоей справедливости и имя Твое на всем, что Ты создал».

Или вот такие слова из Qadosch atta:

 

Свят Ты и страшно (пога) имя Твое. Нет Бога кроме

Тебя, как то написано: «И возвышен JHWH Саваоф в

суде и священен в правосудии святой Бог.

 

Отзвук этого слышен в великолепных песнопениях «Йигдаль Элохим Хай» и «Адон» («olam»), равно как и во многих частях «Царской короны» Соломона бен Иегуды Гебироля, подобных, например, «Нифлаиму»:

 

Чудесны дела Твои,

Это познает и знает моя душа

Твои, о Господи, власть и величие,

Блеск, и слава, и награда

Власть Твоя надо всем

Царствие и честь.

Твари небесные и морские показывают, что Ты

пребудешь,

Когда они тонут в пустоте.

Твоя это сила, тайна которой

Утомляет мысль,

Ибо Ты могущественнее,

Чем ее пределы.

Сокровенны мощь,

Тайна и первооснова.

Твое — всемогущество и изобилие.

Твое имя, хранимое мужами света,

 

 

______________

2Действительно, нельзя все время «тыкать» Всевышнему. Св. Тереса обращается к Богу «Ew. Majestat» («Вашей Милостью»), а французы охотно используют для этого Vous. Очень близко подходит к tremendum mysterium нуминозного Гете, когда 31 декабря 1823 г. говорит Эккерману: «Люди обходятся с ним так, словно непостижимое и невообразимое высшее существо принадлежит к им подобным. Разве иначе они говорили бы: господь бог, более милостивый, господи, боже мой... Будь им понятно его величие, они бы умолкли, из благоговения не осмелились бы называть его по имени» (Эккерман И. П. Разговоры с Гёте. М., 1981. С. 463-464).

 

И сила, удерживающая мир над ничто.

Сокрытое откроется в день судный.

И трон Твой, высящийся над всякой высотой,

И полное тайн обиталище в эфире,

Твое бытие, свет коего пронизывает все живое,

О коем мы говорим, что ткем лишь в его тени.

 

Или как сказано в Atta nimsssa:

 

Ты еси!

Ни слух ушей, ни свет очей

Тебя не достигают.

Никакие Как, Почему и Где

Не пристают к тебе как знаки.

Ты еси!

Тайна Твоя сокровенна,

Кто мог бы ее измерить!

Так глубоко, так глубоко —

Кто мог бы ее найти!3

 

 

___________________

3Из: Sachs M. Festgebete der Israeliten. 3.Teil. 15 Aufl. Breslau, 1898.


Глава шестая

 

FASCINANS

 

(Момент нуминозного IV)

 

 

Der Du vergnugst alleine

So wesentlich, so reine.

 

 

1. Качественное содержание нуминозного (которому mysteriosum дает форму) представляет собой, с одной стороны, уже показанный отталкивающий момент tremendum с его «majestas». Но, с другой стороны, в нем очевидно присутствует одновременно нечто особым образом притягательное, обольстительное, очаровывающее, составляющее странную контраст-гармонию с отталкивающим моментом tremendum. Лютер говорит: «Равно как мы в страхе почитаем святыню, и все же не убегаем от нее, но больше в нее погружаемся»1. А один нынешний поэт пишет:

 

Чего страшусь — к тому же и тянусь...

 

Эта контраст-гармония, эта двойственность нуминозного прослеживаются по всей истории религии, начиная, по меньшей мере, со ступени «демонического ужаса». Это вообще самое странное и заслуживающее максимального внимания явление в истории религии. Сколь бы ужасающе-страшным не являлось демонически-божественное душе человека, оно будет для нее столь же притягательно-волнительным. И содрогающаяся пред ним в смиренном отчаянии тварь в то же время всегда тянется к нему, чтобы как-то с ним соединиться. Mysterium — это не просто поразительное, но также еще и чудесное. Оно не только сводит с ума, оно увлекает, пленяет, странно восхищает, нередко выступает как опьяняющее и упоительное, дионисийское воздействие numen. Мы назвали бы этот момент fascinans нуминозного.

2. Рациональные представления и понятия, которые составляют параллели этому иррациональному моменту fascinans и схематизируют его, —это любовь, жалость, сострадание, милосердие, воспопомощенствование. Все это — «естественные» моменты всеобщего душевного опыта, помысленного в совершенной форме. Но сколь бы важными ни были эти моменты для переживания религиозного блаженства, полностью они его не исчерпывают. Так же как и его противоположность, переживание «ira», содержит в себе глубоко иррациональные моменты, так есть они и у религиозного блаженства. Состояние отрадности — это большее, много большее, нежели просто естественная утешенность, уверенность, счастье любви, какой бы высокой степени они ни достигали. Чисто рационально или чисто этически понятый «гнев» еще не исчерпывает того глубоко ужасающего, что заключено в тайне божественного. Точно так же «благочестивый образ мысли» еще не исчерпывает глубин того чудесного, что содержится в приводящей в восторг тайне испытанного в переживании божества. Его можно обозначить как «милость», но только в нуминозном смысле слова, предполагающем как истинно милостивый образ мысли, так и «что-то еще» сверх него.

 

_______________

1См.: Sermon von den guten Werken, zum ersten Gebot der

zweiten Tafel, Absatz 3.

3. Это «что-то еще» имеет свои предварительные ступени далеко в истории религии. Возможно и даже вполне вероятно, что на первой ступени своего развития религиозное чувство выступает поначалу только одним своим полюсом, а именно отталкивания, обретая контуры впервые в облике демонического ужаса. В пользу этого говорит, например, то, что еще на поздних ступенях развития «религиозное почитание» означает «примирение», «упокоение гнева». В санскрите это — aradh.2 Но от одного такого демонического ужаса, если дальше он сам оказывался ничем, а не моментом чего-то более полного, что постепенно вторгается в сознание, невозможен переход к позитивно направленным чувствам, к numen, к нуминозному3. Из него мог бы возникнуть культ

только в облике «apaiteisthai» и «apotrepein», в форме искупления и примирения, упокоения и предотвращения гнева. Из него никогда не объяснить того, что нуминозного ищут, желают, что к нему стремятся, стремятся не только ради естественных нужд и помощи, которой от него ждут, но и ради него самого. Причем не только в формах «рационального» культа, но также в тех странных сакраментальных действиях, ритуалах,

методах причащения, посредством которых человек сам ищет, как ему оказаться во власти нуминозного.

Наряду со стоящими на первом плане в истории религии, нормальными и легкими для понимания проявлениями и формами религиозного действия — такими как умиротворение, мольба, жертвоприношение, благодарение и т. п., мы обнаруживаем ряд странных вещей, которые все больше притягивают к себе внимание и в которых надеются помимо просто религии познать и корни «мистики». Посредством множества странных действий и фантастических опосредовании религиозный человек пытается здесь овладеть самим сокровеннным, наполниться им, даже отождествиться с ним. Эти действия разбиваются на два класса: с одной стороны, магическое отождествление самого себя с numen с помощью магико-культовых действий, с помощью формулы «посвящения», заклинаний, освящения, заколдовывания и т. п., а с другой стороны, шаманские методы «одержимости» — вселения, самонаполнения в экзальтации и экстазе. В начале это была, пожалуй, просто магия, а целью было присвоение чудесной силы numen для «естественных» целей. Но на этом не остановились. Обладание numen внутри себя, захваченность им сделались самоцелью, их стали искать ради них самих, обращаясь и к утонченнейшим методам и к дичайшим методам аскезы. Так начиналась «vita religiosa». Благом, даже счастьем становится само пребывание в этих странных, зачастую диковинных состояниях нуминозной захваченности, что полностью отлично от мирских благ, достигаемых с помощью магии. Но и здесь начинается затем развитие, очищение переживания, оно достигает зрелости. Тончайшие нюансы «духовного» состояния и облагороженная мистика завершают дело. При всех различиях между собой, общим для всех них является то, что mysterium переживается в них согласно его положительной реальности, согласно его внутренним качествам, а именно как неслыханно блаженное. Но в то же самое время оно несказанно, понятийно невыразимо, его можно только пережить—в чем, собственно, и состоит это блаженство. «Учение о спасении» указывает на положительные дары, оно их охватывает и ими пронизывает все, но оно ими не исчерпывается. Пронизывая и воспламеняя их, оно превращает их в нечто большее, чем то, что может в них понять и высказать рассудок. Оно дает покой, который высится над всяким разумом. Язык может лишь лепетать об этом. И только с помощью образов и аналогий дает оно отдаленное и сбивчивое представление о себе.

 

_________________________

2Позже первоначальный смысл «примирения» почти полностью исчезает, а слово начинает означать просто «почитание».

3Об этом факте, имеющем решающее значение, но никогда не улавливаемом в его загадочности (или недооцениваемом, когда его вообще замечают) историками религии, подробнее см. G. A., S. 11.

4. «Не видел того глаз, не слышало ухо, и не приходило то на сердце человеку» — кто не слышал высокого звучания этих слов Павла, не ощущал в них дионисийского упоения. Поучительно здесь то, что подобные слова, с помощью которых пытается найти выражение высшее чувство, возвращают нас к тем же «образам», что душевный настрой здесь «идет от образов», имеющих чисто негативное значение. Еще поучительнее то, что, читая и слушая такие слова, мы даже не замечаем того, что они представляют собой лишь негативное. То, что мы можем приходить в восхищение и даже в упоение от целых цепочек таких отрицаний, что сочинены целые гимны глубочайшей выразительности, в которых, собственно, ничего не сказано:

 

О, Господь, глубь безосновная,

Как мне достаточно познать Тебя,

Великую высоту твою.

Как устам моим

Назвать Твои свойства.

Ты — море непостижимое,

Я тону в Твоем сострадании.

Сердце мое пусто для истинной мудрости.

Обойми меня руками Твоими.

Хотя себе и другим

Я охотно говорю о Тебе,

Но слабость моя остается со мною.

Ибо все, чем являешься Ты,

Все без конца и начала,

И я теряюсь перед этим4.

 

Поучительно это и как указание на то, сколь независимо положительное содержание от понятийного выражения, сколь сильно и основательно оно схвачено, «понято», сколь глубоко оно может быть оценено на уровне самого чувства и из него.

5. Просто «любовь» и просто «доверие», сколь бы радостны они ни были, не объяснят нам того момента восхищения, из которого ткутся наши нежнейшие и интимнейшие песнопения, полные страстной тоски по избавлению:

 

Иерусалим, ты, град высокий...

 

Или:

 

Я видел издали, Господь, твой трон...

Или чуть ли не танцующие стихи Бернара Клюнийского:

 

Urbs Sion unica, mansio mystica, condita caelo,

Nunc tibi gaudeo, nunc tibi lugeo, tristor, anhelo.

Те, quia corpore non queo, pectore saepe penetro;

Sed саго terrea, terraque carnea, mox cado retro.

Nemo retexere nemoque promere sustinet ore,

 

____________

4Langes Ernst Hymnus auf Gottes Majestat, bei A.Bartels. (1727). S.273.

 

 

Quo tua moenia, quo capitolia plena nitore.

Id queo dicere, quomodo tangere pollice coelum,

Ut mare currere, sicut in aere figere telum.

Opprimit omne cor ille tuus tecor, о Sion, о pax.

Urbs sine tempore, nulla potest fore laus tibi men-

dax.

О nova mansio, te pia concio, gens pia munit,

Provehit excitat auget identitat efficit unit.5

 

Град мой единственный, Град мой таинстве

ный, зыблющий светы!

Он примерещится, и вострепещется сердце: «о,

где ты?»

Ты воздыхающим, изнемогающим успокоенье,

Душам ревнующим, света взыскующим вечное

рвенье.

Там не кончается, полною чается, полною зрима

Невозмутимая, неизъяснимая радость Солима!

Лавры отрадами, кедры прохладами благостно

веют,

Стены топазами и хризопразами сладостно

рдеют.

Яшмы сияние, лалов пылание, свет сердолика —

Свет милосердного и благосердного Божьего

лика.

Нет там ни времени, нет там ни бремени, ни воз-

дыханья,

Но в бесконечности плещущей вечности преизли-

яия6

Или:

 

Блаженнейшая сущность, бесконечная сладость,

Бездна всесовершенного наслаждения,

Вечное великолепие, роскошнейшее солнце,

Не знающее ни изменения, ни перемен.

 

Или:

 

О, тот, кто утонул бы

В бездонном море божества,

Того полностью оставили бы

Забота, тревога и скорбь.

 

 

______________

5Bernardus Morlanensis. De vanitate mundi et gloria caelesti / Ed. Eilh. Lubinus. Rostochii, 1610; B. 2.

6 Бернард Морланский. О презрении к миру / Пер. С. С. Аверинцева // Памятники средневековой латинской литературы XI веков. М., 1972. С. 318-319. — Прим. пер.

 

6. Здесь живо ощущается это «большее» fascinans. Оно живет также в напряженнейших восхвалениях святых даров, которые повторяются во всех религиях спасения. При этом оно повсюду оказывается в странном противоречии с бросающейся в глаза бедностью и детской наивностью образов или понятий, в которых выражено fascinans. Это чувствует каждый, кто вместе с Данте странствовал через ад, чистилище, небо и райскую розу в постоянном напряженном ожидании, когда же наконец упадет занавес. Он падает, и мы почти ужасаемся — как же мало остается:

 

Nella profunda e chiara sussistenza

Dell' alto lume parvermi tre giri

Di tre colori e d'una continenza.

 

Я увидал, объят Высоким Светом

И в ясную глубинность погружен,

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.