Сделай Сам Свою Работу на 5

Проблема отношения веры и разума





Мне кажется, что в пользу своего мнения я имею уже многое, в чем и стараюсь найти для себя опору против учения академиков, хотя между ними и мною пока нет другой разности, кроме следующей. Им показалось вероятным, что истину найти нельзя, а мне кажется вероятным, что найти можно.

Остается диалектика, которую истинно мудрый хорошо знает и которую, не впадая в заблуждение, может знать всякий…. Неужели ты мог что-нибудь узнать из диалектики, гораздо более чем из какой другой части философии? …Это она меня научила, что …одна и та же душа не может умереть и быть бессмертною. Не может человек в одно и то же время быть и блаженным и несчастным. В данном месте не может и солнце светить, и быть ночь. Или мы бодрствуем, или мы спим. То, что, кажется мне, я вижу, или есть тело, или не есть тело. Все это и многое другое, что было бы слишком долго припоминать, я узнал от нее за истинное само в себе…. Научила она меня также, что когда предмет, ради которого слова употребляются, ясен, то о словах спорить не должно. И если кто это делает, то будет делать по неопытности, должен быть вразумляем, а будет с дурным умыслом – оставляем.



Поскольку мы все согласны, что человек не может быть ни без тела, ни без души, я всех спрашиваю: ради чего из них мы нуждаемся в пище? – Ради тела, – говорит Лиценций. Остальные же колебались и рассуждали между собой, каким образом пища может казаться необходимою для тела, когда она требуется для жизни, а жизнь принадлежит только душе. – Кажется ли вам, сказал я тогда, что пища имеет отношение к той части, которая как мы видим это, от пищи возрастает и делается крепче?

…Не существует ли, спросил я, и для души своей пищи? Представляется ли вам пищею души знание? – Совершенно так, отвечала мать: я полагаю, что душа питается не иным чем, как разумением вещей и знанием…. Где был твой дух в то время, когда не наблюдал за этим при твоей еде, оттуда и такого рода пищею, верь мне, и питается твоя душа, питается т.е. умозрениями и размышлениями, если может через них познать что-нибудь.

Из самого источника истины исходит некое увещание, пробуждающее нас памятовать о Боге, искать Его…. Это озарение нашим внутренним очам исходит от оного таинственного солнца. Все то истинное, что говорим мы, от Него, даже и в том случае, когда мы еще боимся смело пользоваться и смотреть на все своими или нездоровыми, или только открывающимися глазами.



К изучению наук ведет нас двоякий путь – авторитет и разум. По отношению ко времени первенствует авторитет, а по отношению к существу дела – разум. Ибо первое предпочитается, когда нужно располагать, а другое наиболее ценится при постижении. Итак, хотя авторитет людей добрых представляется полезнее для невежественной толпы, а разум приличнее для ученых, однако так как всякий человек делается образованным из необразованного, а всякий необразованный не может знать того, каким он должен явиться пред людьми учащими и посредством какой жизни может сделаться способным к учению, то для желающих учиться великому и сокровенному дверью к этому служит лишь авторитет.

Иное дело, когда мы верим авторитету, и иное – когда разуму. Вера в авторитет весьма сокращает дело и не требует никакого труда. Если она тебе нравится, ты можешь прочитать много такого, что об этих предметах написали, как бы из снисхождения, великие и божественные мужи, находя это необходимым для пользы простейших, и в чем они требовали веры к себе со стороны тех, для чьих душ, более тупоумных или более занятых житейскими делами, другого средства к спасению быть не могло. Такие люди, которых всегда громаднейшее большинство, если желают постигать истину разумом, весьма легко одурачиваются подобием разумных выводов и впадают в такой смутный и вредный образ мыслей, что отрезвиться и освободиться от него не могут никогда или могут только самым бедственным для них путем. Таким полезнее всего верить превосходнейшему авторитету и соответственно ему вести жизнь. Если ты считаешь безопаснее, я не только не возражаю против этого, а даже весьма одобряю. Но если ты не можешь обуздать в себе того страстного желания, под влиянием которого решился дойти до истины путем разума, ты должен терпеливо выносить многие и длинные околичные пути, чтобы вел тебя тот разум, который один только должен быть называем разумом, т.е. разум истинный, и не только истинный, но и точный и чуждый всякого подобия ложности (если только возможно для человека каким-либо образом достигнуть этого), так чтобы тебя не могли отвлечь от него никакие рассуждения, ложные или истиноподобные.



Авторитет же бывает частью божественный, частью человеческий; но истинный, прочный и высший авторитет тот, который называется божественным.

…Когда мы умозаключаем, то это бывает делом души. Ибо это дело лишь того, что мыслит; тело же не мыслит; да и душа мыслит без помощи тела, потому что, когда мыслит, отвлекается от тела. Притом то, что мыслится, есть таковое всегда; телесное же ничто не бывает таковым же всегда; поэтому тело не может помогать душе в ее стремлении к пониманию, так как для него довольно, если оно не мешает.

Тело человеческое подлежит изменениям, а разум неизменен. Ибо изменчиво все, что не существует всегда одинаковым образом. А два, и четыре, и шесть существуют всегда одинаковым образом.

Разум есть взор души, которым она сама собою, без посредства тела, созерцает истинное; или он есть то самое созерцание истинного без посредства тела, или он есть то самое истинное, которое созерцается…. Все, что мы созерцаем, мы схватываем мыслью или чувством и разумением. Но то, что мы схватываем чувством, мы чувствуем существующим вне нас и заключенным в пространстве, из которого оно не может быть изъято.

Пока душа нераздельна от разума и тесно соединена с ним, она неизбежно должна оставаться жить. Но какая же сила может отделить ее? Уже телесная ли, которая и могуществом слабее, и происхождением ниже, и по свойству своему весьма отлична. Никоим образом. Следовательно, одушевленная? Но и каким образом?

Но если сила разума в силу единения своего известным образом действует на душу – а не действовать она не может, – то, без всякого сомнения, действует в том смысле, что дает ей продолжать существование. В силу того он и есть именно разум, что в нем предполагается высшая неизменность…. Итак, душа угаснуть не может, если не будет отделена от разума. Отделиться же, как мы доказали выше, она не может. Следовательно, она не может и умереть.

Душа же человеческая посредством разума и знания, о которых у нас речь и которые несравненно превосходнее чувств, возвышается, насколько может, над телом и охотнее наслаждается тем удовольствием, которое внутри ее; а чем более вдается в чувства, тем более делает человека похожим на скота.

Итак, что я разумею, тому и верю: но не все, чему я верю, то и разумею. Все, что я разумею, то я знаю; но не все то знаю, чему верю. Я знаю, как полезно верить многому и такому, чего не знаю.

Когда я стал размышлять, как много принимал я на веру такого, чего вовсе не видал, опираясь только на свидетельство других, например, сколь многому верил в истории народов, мест и городов, сколько доверял друзьям, врачам, как вообще считал обязанностью верить людям, ибо без этой веры не могло бы существовать и самое человеческое общество, как непоколебимо верил в свое происхождение от неизвестных родителей, чего не мог бы, конечно, знать, не поверив слуху.

Когда я доискивался, на чем основываются одобрительные отзывы мои о красоте тел, небесных и земных, и что вообще руководит меня давать решительные приговоры о подлежащих изменениям предметах, например, это должно быть так, когда я старался разъяснить себе основание, почему так сужу, то дошел до того, что над своим умом, тоже подверженным изменению, находил неизменную и вечную истину. И доходил я до того постоянно: я восходил от тел к душе, которая посредством телесных чувств ощущает внешний чувственный мир, а отсюда к ее внутренней силе, которой внешние ощущения приносят весть о внешнем мире, насколько может вместить это душа животных; затем еще выше и выше возносился к мыслящей и разумной силе, которая уже судит о полученных ею впечатлениях. Наконец, мой разум, также изменяющийся, сознавая, что все неизменное лучше изменяющегося, отрешался в мышлении своем от привычных образов и призраков и стремился найти истинный свет, чтобы с помощью его познать бытие неизменяющееся; иначе, если бы он не в состоянии был сколько-нибудь познать его, то никоим образом не мог бы с полною уверенностью предпочитать его всему изменяющемуся. Так я разумною силою души своей достигал этого бытия верховного в минуты трепетного воззрения. И тогда-то я уразумел, как Твое невидимое существо становится видимым в творении твоем. Но слабый взор мой все еще не мог выдерживать величия Твоего света, так что я, ниспадая с этой высоты в обычное состояние свое, ничего не выносил с собою, кроме приятного воспоминания, при котором как бы желал насладиться хотя бы запахом той пищи, которой не мог вкушать.

Августин Аврелий. Против академиков. О количестве души.

О бессмертии души. Исповедь / Августин Аврелий //Антология

мировой философии в 4 т. Т.1, часть II. М.: Мысль, 1972. С. 592-594.

 

Задание. Вопросы

1. По какому критерию разделил Августин мир божественный и земной? В чем их сущностное различие и какие следствия для познания природы Бога вытекают из такой постановки вопроса?

2. По какой причине для философа вопрос о том, «Что делал Бог до того, как создал небо и землю?» является бессмысленным и нелепым?

3. Что есть время? Каким образом мы можем измерять время, если «прошлого уже нет, а будущего еще нет», а настоящее есть вечно исчезающее сейчас?

4. О каких трех временах говорит Августин? Согласны ли Вы с рассуждениями философа? На Ваш взгляд, насколько такое представление о времени обосновано?

5. Принадлежит ли время внешнему миру как объективная форма его существования?

 

 

 

 

Актуализация:

Увидеть себя

 

ДМИТРИЙ БЫКОВ

1655 лет назад, 13 ноября 354 года, родился величайший писатель христианской эпохи Августин Аврелий. Достигнув сорокалетия, он приступил к работе над тринадцатью книгами своей «Исповеди».

Философские воззрения бл. Августина, его полемика с христианскими ересями, в осо­бенности с манихеями и пелагианами, его представления о времени и пространстве и даже его теодицея — героическая попытка представить зло «недостаточным добром» остаются достоянием историков филосо­фии и вряд ли взволнуют сегодняшнего чита­теля. Случай Августина чем-то похож на слу­чай, простите за аналогию, Черчилля, считав­шегося величайшим политиком XX века, а Нобеля получившего за литературу. Бл. Авгус­тин был гениальным прозаиком, автором самого убедительного свидетельства о пути интеллектуала к Богу, о том, как душа опи­сывает неизбежный для всякого крут: начи­нает с детских, интуитивно усвоенных пра­вил, страстно сомневается в них, яростно отрицает — и возвращается к тому же самому на новом витке, пройдя искусы интеллекта и плоти, холодного умствования и угождения телу. Все попытки достичь благодати в общедоступных наслаждениях заканчива­ются разочарованием, умственные изыски и абстрактные построения — отчаянием; никто точнее Августина не описал феномен депрессии, когда отвращение к жизни сочетается со страхом смерти (кн. 4, гл. 6).

«Все мы на уровне аксиомы, с рождения, по христианской природе души знаем, что хорошо и что плохо, а если заставляем себя забывать об этом, то исключительно потому, что надо же оправдывать собственное бездействие»

 

Августин открыл изумительно простой, непосредственный и горячий стиль диалога с Богом, диалога совершенно на равных, что проистекает из особенностей его весьма ува­жительного взгляда на человека—как-никак истина постижима. «Им показалось вероят­ным, что истину найти нельзя, а мне кажется вероятным, что можно», — смиренно и без иронии замечает он в сочинении «Против академиков». Значит, возможен и диалог на общем языке, без излишнего самоуничи­жения — как же мне, малому и грешному, понять тебя, столь великого, и т.д. Весь знаменитый зачин «Исповеди»— возможно ли мне, такому-сякому — как раз приводит к удивительно обаятельному выводу: возможно, на то и законы твои, чтобы я их понимал, на то и творение, чтобы свидетельствовать о Творце, — и потому диалог Августина с Богом настолько лишен самоуничижения и подобострастия, настолько местами забытовлен: «Я написал две-три книги о красоте и целесообразности, — Боже, ты знаешь, а у меня они затерялись, не знаю как». То есть посмотри там у себя, где все учитывается, а я куда-то их запропастил, подумаешь, двумя книгами меньше, двумя больше. Вот за эту интонацию, определившую, не шутя, всю гуманис­тическую традицию мировой словесности, он и заслуживает названия величайшего из писателей — ибо это не меньшая заслуга, чем описание пути к Богу, общего практически для всех, хотя индивидуализированного в драгоценных частностях.

Богоискатель у Августина попадает в поло­жение детектива в романе Хьортсберга «Пад­ший ангел» (более известного по фильму' Пар­кера «Сердце ангела»): ему предстоит найти самого себя. Чем повсюду искать — и часто не находить — доказательства бытия Божия, не лучше ль на себя, кума, оборотиться; чем вечно бичевать свои пороки и грехи — не лучшим ли стимулом для усовершенствования будет ясное понимание того, что ты подобие Божье, представитель его на Земле, исполнитель его задач? Чем вечно порицать в себе слишком человеческое—не лучше ли разглядеть и расчистить божественное? Ключевая фраза в «Исповеди» содержится во второй главе книги пятой: «Я не находил себя; как же было найти Тебя!». Это место часто цитируется в блестящей, по-моему, интерпретации Андрея Кураева («Икона и иноки»): «Господи, если бы я увидел себя, я бы увидел Тебя».

Бл. Августин актуален для нас по множес­тву параметров—в частности, по тому, кото­рый так точно обозначил Евгений Трубец­кой: «Сын развратного африканца-язычника и христианской святой, Августин во всей своей жизни остается двойственным порож­дением язычества и христианства, которые борются в нем до конца его жизни, не будучи в состоянии совершенно преодолеть одно другое». Не усмотрите здесь кощунства—это сказано не столько об Августине, сколько о русском социализме, незаконном сыне евро­пейского христианства и азиатского язычес­тва, в котором они боролись точно так же; и если для современников это было невыно­симо, то для культуры оказалось так же бла­готворно, как благотворна для прозы Авгус­тина его невыносимо сложная, полная кри­зисов внутренняя жизнь. Эта борьба идет в России и посейчас, хотя, как все процессы, ушла в глубину; ее почти не видно, но это не значит, что ее нет. Однако самым актуальным во всем его наследии—и самым, сказал бы я, стимулирующим—является для меня вот этот страстный призыв к самому себе: найди себя—и найдешь Бога.

Замечательный братский прозаик Алек­сандр Кузьменков опубликовал недавно ехидный афоризм: «До чего же мы боимся самих себя! Масса уловок—от пасьянсов до компьютерных игр—придумана лишь затем, чтобы человек не столкнулся лицом к лицу с собой. Стало быть, есть чего пугаться...» Посылка верна — спорен вывод: пугаться как раз совершенно нечего. Но если человек «столкнется с собой» — он увидит Бога, а тогда ведь придется вести себя соответственно. На такие требования к себе мы в расслабленном своем состоянии никак не можем согласиться, и у Августина это состояние тоже описано—«размышления мои о Тебе походили на попытки тех, кто хочет проснуться, но, одолеваемые глубоким сном, вновь в него погружаются. Человек обычно медлит стряхнуть сон: члены его отяжелели, сон уже неприятен, и, однако, он спит и спит, хотя пришла уже пора вставать» (кн. 8, гл. 5). Кто-нибудь непременно усмотрит здесь призыв к социальной активности, но я имею в виду лишь душевную. Скажу больше: ничего особенно ужасного такой самоанализ не выявил бы. Он выявил бы прекрасное, но как дальше жить с этим прекрасным, впадая в нравственный компромисс на каждом шагу? Самоуни­чижение гораздо удобнее. Червь-животина, поношение человеков, способность терпеть начальника-идиота, врать, притворствовать, потворствовать—с него и спрос невелик; вот почему отдельные официальные церковники предпочитают подчеркивать греховность, малость, ничтожность человека. Такой человек для власти неопасен, для любой эпохи удобен: с него какой спрос? Но человек Августина, свободно беседующий с Богом и нашедший в себе доказательства его бытия, ни за что не позволит вытирать о себя ноги, потому что он видит в этом оскорбление Гос­пода. И он прав.

Когда мы позволяем себя унижать — мы унижаем Бога. Когда мы позволяем лгать себе и грабить себя — мы лжем Богу и грабим его. Когда на наших глазах откровенное, наглое, распоясавшееся, сознающее себя и любующееся собой зло глумится и регочет, поплевывая на окружающих, — мы делаем Бога бессильным и выдумываем оправдания его невмешательству, хотя он давно уже вмешался, приведя сюда нас и вложив каждому нравственный компас. Ведь все мы на уровне аксиомы, с рождения, по христианской при­роде души знаем, что хорошо и что плохо, а если заставляем себя забывать об этом, то исключительно потому, что надо же оправ­дывать собственное бездействие. Между тем каждое наше свинство бросает обратный рефлекс на Того, кто нас создал, — Бог расплачивается за сомнительные дела образа и подобия своего; страшно сказать — человек Августина отвечает за Бога. Дмитрий Шушарин, объясняя как-то подростку мировоззре­ние Августина, обронил в шутку: «Помни, не только человек богоподобен, но и Бог антропоморфен»; думаю, доля шутки здесь невелика.

Вот почему «Исповедь» блаженного Авгус­тина из Гиппона пребывает в числе люби­мейших моих книг, а все лучшее, что напи­сано человечеством в последующие 1615 лет, кажется мне прямо вытекающим из нее.


 

Газета «Известия», 11 ноября 2009 г


 

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.