Сделай Сам Свою Работу на 5

Стихи о русской словесности.





Поэзия ГУЛАГа

Елена Тагер

 

Если б только хватило силы,

Если б в сердце огонь бурлил,

Я бы Бога ещё просила,

Чтобы он мне веку продлил.

 

Да не бабьего сладкого веку

И не старости без тревог,

А рабочему человеку

Чтоб Он выжить во мне помог.

 

Потому – не в моей природе,

Не закончив, дело бросать:

Это – книга о русском народе.

Я должна её дописать.

(Колыма, 1946)

 

 

Двадцать лет спустя.

Хватит с нас этой возни

с реабилитированными

Вера Панова.

Ну, правильно! Хватит с вас этой возни,

Да хватит и с нас, терпеливых,

И ваших плакатов крикливой мазни,

И книжек, типически лживых.

 

Не выручил случай, и Бог нас не спас

От мук незаслуженной кары…

А вы безмятежно делили без нас

Квартиры, листаж, гонорары.

 

Мы слышали ваш благородный смешок…

Амнистии мы не просили.

Мы наших товарищей клали в мешок

И молча под сопки носили.

 

Задача для вас оказалась легка:

Дождавшись условного знака,

Добить Мандельштама, предать Пильняка

И слопать живьём Пастернака.

 

Но вам, подписавшим кровавый контракт,

В веках не дано отразиться.



А мы уцелели. Мы живы. Мы факт.

И с нами придётся возиться.

Ленинград, 1959.

Берта Бабина.

Конвоиру.

Не знаю, откуда ты родом,

Владимирский или рязанский,

Ты, сын трудового народа,

Нам скрасил век арестантский.

 

Не знаю, куда ты уехал –

В Каширу или в Калугу,

Быть может, добился успеха,

Забыл колымскую вьюгу.

 

А может, родным и невесте

Пришлось прочитать: «Не ждите!»

И вы с моим сыном вместе

В солдатской могиле спите.

 

Но только за горькие годы,

Рельефные как на картине,

За ту брусничную воду,

Что мне принёс и Марине,

 

За то, что не издевался,

Ни грубым не стал, ни строгим,

За то, что щадить старался

До крови стёртые ноги,

 

За то, что в погибельном крае

Ты нам не убавил веку,

За то, что в звериной стае

Старался быть человеком, –

 

Спасибо наше прими ты,

Простой паренёк крестьянский,

Живой ты или убитый,

Тамбовский или казанский.

Москва, 1958.

 

Юрий Домбровский.

Амнистия.

Даже в пекле надежда заводится,

Если в адские вхожи края



Матерь Божия, Богородица,

Непорочная Дева моя.

Она ходит по кругу проклятому,

Вся надламываясь от тягот,

И без выборов каждому пятому

Ручку маленькую подаёт.

А под сводами чёрными, низкими,

Где земная кончается тварь,

Потрясает пудовыми списками

Ошарашенный секретарь.

И кричит он, трясясь от бессилия,

Поднимая ладони свои:

- Прочитайте вы, Дева, фамилии,

Посмотрите хотя бы статьи!

Вы увидите, сколько уводится

Неугодного Небу зверья, –

Вы не правы, моя Богородица,

Непорочная Дева моя.

Но идут, но идут сутки целые,

В распахнувшиеся ворота

Закопчённые, обгорелые,

Не прощающие ни черта!

Через небо глухое и старое,

Через пальмовые сады

Пробегают, как волки поджарые,

Их расстроенные ряды.

И глядят серафимы печальные,

Золотые прищурив глаза,

Как открыты им двери хрустальные

В трансцендентные небеса;

Как, крича, напирая и гикая,

До волос в планетарной пыли,

Исчезает в них скорбью великая

Умудрённая сволочь земли.

И, глядя, как кричит, как колотится

Оголтевшее это зверьё,

Я кричу: – Ты права, Богородица!

Да святится имя твоё!

Колыма, 1940.

 

 


Марк Соболь.

 

А парадный-то подъезд – под колоннами,

А по-чёрному другой – в уголку…

И всё выше лёд ползёт по наклонному

Заслонившему окно козырьку.

 

Лёд ползёт по козырьку по железному,

Тени в клеточку на нём скрещены…

Отсекли меня сюда, словно лезвием,

От весёлой необъятной страны,

 

Предоставлена мне тут келья скромная,

По-монашески простая еда.

А судьбу мою вершат люди с ромбами,

Приведут её незнамо куда.



 

Непонятно мне, кому не потрафила –

В тонкой папке ничегошеньки нет,

Разве только три моих фотографии:

Фас и профиль, комсомольский билет…

 

Но когда-нибудь, увенчанный лысиной,

По тропиночке бродя с посошком,

Я припомню письмецо, что написано

Моим самым наилучшим дружком.

 

Как сидели с ним вдвоём у приятеля,

Поздним вечером того декабря;

На гитаре он играл обаятельно,

Всеми пальцами за душу беря.

 

Как входил он в тот подъезд под колоннами,

А меня-то через дверь в уголку…

Ой ты, лёд, ползучий лёд по наклонному

Заслонившему окно козырьку.

1975

Уходит ровесник.

Опомнись, останься, помедли хотя бы на кромке.

Земля, помоги, - ты навек в неоплатном долгу!...

Уходит ровесник, достойно уходит, негромко,

Уходит ровесник, а я удержать не могу.

 

Оттуда не будет ни звука, ни строчки, ни вести,

Там просто нигде, никогда, ни в аду, ни в раю…

И если по правде, то лучше бы всё-таки вместе,

Как шли по Земле, как равненье держали в строю.

 

Куда возвращусь я оплакивать эту потерю,

В какой Гефсимании мой предпоследний уют?

Корыстные дети и внуки, которым не верю,

Дурея от скуки, людей децибелами бьют.

 

Мы шли под штыками, но не было в душах смиренья,

Мы были слепые, мы видели свет впереди…

Уходит ровесник, уходит моё поколенье,

Могучие руки устало скрестив на груди.

 

Иные безвестны, другие записаны в святцы,

Но спился трубач и давно переплавлена медь…

Уходит ровесник. А мне для чего оставаться?

Сквозь тёмные стёкла цветные мультяшки смотреть?

 

Кому передам на хранение воспоминанья –

Возьмите, прохожий, поскольку я утром умру?

А розовый конь всё проносится утренней ранью,

А синий платочек трепещет флажком на ветру…

1986


 

 

 

 

 

Ярослав Смеляков.

 

Земляки.

 

Когда встречаются этапы

Вдоль по дороге снеговой,

Овчарки рвутся с жарким храпом

И злее бегает конвой.

 

Мы прямо лезем, словно танки,

Неотвратимо, будто рок,

На нас – бушлаты и ушанки,

Уже прошедшие свой срок.

 

И на ходу колонне встречной,

Идущей в свой тюремный дом,

Один вопрос, тот самый, вечный,

Сорвавши голос, задаём.

 

Он прозвучал нестройным гулом,

В краю морозной синевы:

«Кто из Смоленска? Кто из Тулы?

Кто из Орла? Кто из Москвы?»

 

И слышим выкрик деревенский,

И ловим отклик городской,

Что есть и тульский, и смоленский,

И из посёлка под Москвой.

 

Ах, вроде счастья выше нету –

Сквозь индевелые штыки

Услышать хриплые ответы,

Что есть на свете земляки.

 

Шагай, этап, быстрее, шибко,

Забыв о собственном конце,

С полублаженною улыбкой

На успокоенном лице.

 

Анна Баркова.

Где верность какой-то отчизне

И прочность родимых жилищ?

Вот каждый стоит перед жизнью

Могуч, беспощаден и нищ.

 

Вспомянем с недоброй улыбкой

Блужданья наивных отцов,

Была роковою ошибкой

Игра дорогих мертвецов.

 

С покорностью рабскою дружно

Мы вносим кровавый пай

Затем, чтоб построить ненужный

Железобетонный рай.

 

Живёт за окованной дверью

Во тьме наших странных сердец

Служитель безбожных мистерий,

Великий страдалец и лжец.

1932


Елена Владимирова.

Наш круг всё слабее и реже, друзья,

Прощанья всё чаще и чаще…

За завтрашний день поручиться нельзя,

И даже за день настоящий.

 

И в эти тяжёлые, страшные дни,

В чреде их неверной и лживой

Так хочется верить, что мы не одни,

Услышать из мрака: «Мы живы».

 

Мы прежним любимым знамёнам верны,

И даже под небом ненастья

По-прежнему меряем счастьем страны

Своё отлетевшее счастье.

 

И пусть безнадёжен мой путь и кровав,

Мои не смолкают призывы.

Кричу я, последние силы собрав:

«Мы живы, товарищ, мы живы».

Магадан, 1940

 

И вот я в комнате одна.

За восемнадцать лет

Одна впервые. Тишина.

Ни нар, ни вышек нет.

 

И лишь стихи мои со мной

И всё, что знаю я.

И снова путь. Куда? Какой?

Предугадать нельзя.

 

День тёплый, пасмурный. Весна.

Мгновенье, задержись!

Скажи, что дальше? Тишина?

Да нет, всё то же: жизнь!

1955.


Алла Зимина

Земля и небо.

Вышло облако на вахту

В небеса,

Раздувая, словно яхты

Паруса,

Голубую заполняя

Вышину,

И ничем не нарушая

Тишину.

И поплыло, взяв комету

Под крыло,

Чтоб её попутным ветром

Не снесло,

Чтобы с неба не упасть ей

Никуда

Чтоб жила, не зная страсти

Никогда.

А внизу своей дорогой

Шла Земля.

Головой качали строго

Тополя.

А внизу не затихали

Города,

И на рельсах громыхали

Поезда.

И ломали лёд на части

Воды рек,

И рыдал, теряя счастье,

Человек.

И, последние надежды

Сохраня,

Снова вскакивал, как прежде,

На коня.

И опять в нём сердце билось

Горячо,

И звезда к нему садилась

На плечо,

И свистели ночью в уши

Соловьи,

Чтобы вновь раскрыл он душу

Для любви.

Чтобы в бурю и ненастье

Был в седле.

Потому, что в этом счастье

На Земле.

Марианна Ямпольская.

Памяти моей матери.(В Духов день).

В день благодати Духа,

В день победы над тьмой,

Робко звучит и глухо

Мамочка, голос мой.

 

В тёмной житейской битве

Жарок молитвы костёр;

- Чистой вручаю молитве

Бедных моих сестёр, –

 

Тех, что зовут «шалманом»,

Тех, что не смотрят ввысь,

Тех, что нуждой иль обманом

В страшный мир вовлеклись.

 

Тех, что во тьме блуждают,

Что говорят матюком,

Тех, кого всякий шпыняет

Словом или пинком.

 

Тех, кому недоступны

Радость искусства, любви;

Тех, кто в мире преступном

Вырос с ядом в крови.

 

Тех, что гнилой трущобой

Вскормлены по углам,

Платят лютою злобой

За отвращенье – нам;

 

Вспомни их всех, родная,

В светлой своей мольбе;

Голос мой – верю, знаю –

Ввысь долетит к тебе.

 

Спутанным бездорожьем

Всем нам брести дано;

Мама, пред оком Божьим

Я и они – одно.

 

Словом склони богомольным

Всех унывающих Мать,

Чтоб помогла нам, безвольным,

Духа оковы сломать,

 

Выпрямиться, подняться,

Свет разглядеть и во тьме,

Жизнь полюбить – и остаться

Вольным в самой тюрьме!

1940

Ольга Берггольц.

Нет, не из книжек наших скудных,

Подобья нищенской сумы,

Узнаете о том, как трудно,

Как невозможно жили мы.

 

Как мы любили горько, грубо,

Как обманулись мы, любя,

Как на допросах, стиснув зубы,

Мы отрекались от себя.

 

Как в духоте бессонных камер

И дни, и ночи напролёт

Без слёз, разбитыми губами

Твердили: «Родина», «Народ».

 

И находили оправданья

Жестокой матери своей,

На бесполезное страданье

Пославшей лучших сыновей.

 

О дни позора и печали!

О, неужели даже мы

Тоски людской не исчерпали

В открытых копях Колымы.

 

А те, что вырвались случайно

Осуждены ещё страшней:

На малодушное молчанье,

На недоверие друзей.

 

И молча, только тайно плача,

Зачем-то жили мы опять,

Затем, что не могли иначе

Ни жить, ни плакать, ни дышать.

 

И ежедневно, ежечасно,

Трудясь, страшилися тюрьмы.

Но не было людей бесстрашней

И горделивее, чем мы.

 

Но наши цепи и вериги

Она воспеть нам не дала –

И равнодушны наши книги,

И трижды лжива их хвала.

 

Но если жгучего преданья

До вас дойдёт холодный дым, –

Ну что ж! Почтите нас молчаньем,

Как мы, встречая вас, молчим!

 


Нина Сагалович.

Жди меня.

Я за проволокой, в мастерской сапожной

В грязном фартуке за верстаком сижу.

То, к чему привыкнуть невозможно

Я в сознание никак не уложу.

 

Пусть рука усильем методичным

Колет шилом, дратвою ведёт,

Сердце в прошлое свершает путь обычный,

В дорогое мысль стремит полёт.

 

Вижу, ты из «Капитанской дочки»

Вслух готовишь заданный урок,

И горжусь я, что почти до строчки

Раз прочитанное ты запомнить смог.

 

И во власти мастерского слова

Долго, долго были я и ты.

Мы потом в натуре Пугачёва

Находили разные черты.

 

Ты в то утро не шалун, не дерзкий,

Был задумчив, молчалив и мил.

Сам утюжил галстук пионерский,

Аккуратно книжки уложил.

 

Худенькая, хрупкая фигурка,

Детских глаз сияющий агат,

Это имя озорное, Юрка,

Что ребята со двора кричат.

 

Пусть ты взрослый, пусть я постарела,

Разметала нас с тобой гроза.

Всё же счастью не было б предела

Заглянуть в любимые глаза.

 

Тормошили б мы кота Мартына,

Разгадали б в «Огоньке» кроссворд,

Прежней дружбы матери и сына

Зазвучал бы связанный аккорд.

 

Я когда-нибудь закончу эти строки

Радостно, близ милого лица?

Или вихрь странной катастрофы

Всё сметёт до самого конца?

 

Часто, часто, лёжа в ночь бессонную,

Ледяную сдерживаю дрожь:

Я боюсь, чтоб веточку зелёную

Не подрезал ошалелый нож.

 

Я сама покуда на «Титанике»,

Реквиема слушаю волну,

Обречённые, покорные, без паники

Мы уходим медленно ко дну.

 

Всё ж, покуда жизнь не измерена,

До последнего не завершилась дня.

Я ни в чём, родной мой, не уверена.

Будь здоров, живи и жди меня.

 

 

Нина Гаген-Торн.

На свете есть много мук,

Но горше нет пустоты,

Когда вырвут детей из рук

И растить их будешь не ты.

 

Ты живёшь. Но случайный смех,

Детский голос, зовущий мать,

И память встаёт – о тех,

И ранит тебя опять.

 

Ран любовных горят края,

Горек запах родных похорон,

Взявшись за руки, скорби стоят –

Все их смоет река времён.

 

Но не смыть, не забыть, не залить,

Если отнял детей чужой, -

Эта рана всегда горит,

Эта горечь всегда с тобой.

1937

 


Ирина Страховская.

Подруги.

На узкой тюремной дорожке

Сияющий солнечный свет.

Давай помечтаем немножко

О доме, которого нет.

 

А рядом, за этим колодцем,

По улицам ходит весна.

Работает, любит, смеётся

Огромная наша страна.

 

В растворенных окнах закатных

Так радостно манит уют.

Но в городе этом обратно,

Родная, нас больше не ждут.

 

Одетые в зелень бульвары,

Не вспомнят про нашу беду.

Другие счастливые пары,

По ним, улыбаясь, пройдут.

 

Другие, весёлые люди,

Пройдут мимо башен Кремля.

Но в этих колоннах не будет,

Мой друг, ни тебя, ни меня.

 

Напрасно дочурка спросонок

Начнёт меня рядом искать.

Горячих шершавых ручонок

Не смеет прижать к себе мать.

 

Что ж, мы – всё печальней, всё тише,

Всё глубже морщины у глаз.

Но Родина всё ж не услышит

Напрасных упрёков от нас.

 

Пойдём же. Пока на дорожке

Сияющий солнечный свет,

Давай помечтаем немножко

О доме, которого нет.

 

Алексей Эйснер.

Сын белоэмигрантов, жил в Париже, активист просоветского «Союза за возвращение на Родину». По возвращении арестован.

Надвигается осень, желтеют кусты,

И опять разрывается сердце на части.

Человек начинается с горя. А ты

Простодушно хранишь мотыльковое счастье.

 

Человек начинается с горя. Смотри.

Задыхаются в нём парниковые розы.

А с далёких путей в ожиданьи зари

О разлуке ревут по ночам паровозы.

 

Человек начинается… Нет, подожди.

Никакие слова ничему не помогут.

За окном тяжело зашумели дожди.

Ты, как птица к полёту, готова в дорогу.

 

Человек начинается… Кратко. С плеча.

До свиданья. Довольно. Огромная точка.

Небо, ветер и море. И чайки кричат.

И с кормы кто-то жалостно машет платочком.

 

Вьётся мокрый платочек и пенится след,

Как тогда… Но я вижу, ты всё позабыла.

Через тысячу вёрст и на тысячи лет

Безнадёжно и жалко бряцает кадило.

 

Вот и всё. Только тёмные слухи про рай…

Равнодушно шумит Средиземное море.

Потемнело. Ну что ж. Уплывай. Умирай.

Человек начинается с горя.

 


Елена Соболь.

Десятый класс.

Десятый класс. Огонь горит.

Держась за спинку стула.

Учитель лысый и сутулый

О диктатуре говорит.

 

И если б он ещё полслова

Добавил в свой урок –

В ком есть хоть грамм чего святого –

За партой усидеть не смог:

 

За ним пошли бы в омут, в петлю…

Но вот... пустой урок.

А на другой приходит к детям

Новейший педагог.

 

Я в кабинете – свет горит.

Вопрос. Ответ. Вопрос.

Мне кто-то сутки говорит

О нём – идёт допрос.

 

Отречься мне от этих дней?

Долой Иуды гнусь.

От этих дней, больших огней,

Я век не отрекусь.

 

У диктатуры вид кровав:

Зрачки – и те в крови.

- Каких свобод? Каких там прав?

Забудь стихи, порви.

 

И я смотрю в зрачки, в их тьму,

А в них я стар, и сед. *

В них вижу лагерь и тюрьму,

Но дальше – яркий свет.

 

Десятый класс. Огонь горит.

Держась рукой за спинку стула,

Учитель лысый и сутулый:

- Не бойся! – говорит.

1941. Стихотворение 10-классницы приложено к следственному делу о протесте группы школьников против ареста учителя.

 

*Для конспирации девушка написала стихотворение от лица автора мужского пола.

Дора Штурман.

Когда срывались от оваций

Литые люстры с потолков,

Вы не хотели сомневаться

В законности своих оков.

 

А мы, не почитая богом

Слепое детище земли,

Себя гулаговским дорогам

Со школьной парты обрекли.

 

Легко ли детям было верить,

Что их прозрения не лгут,

Что государством правят звери

И правды взрослые бегут?

 

Все наши мысли были данью

Той долгой гибельной борьбе

И мы искали оправданья

Ему и вам, а не себе!

 

Но, подменяя бойней эпос,

Вы вновь, без риска и стыда,

Его клянёте так же слепо,

Как слепо славили тогда.

 

А мы по-прежнему не вправе,

У новых идолов в тисках,

В его бесславии и славе

Черты эпохи отыскать.

 

И, видя времени приметы

В пути обыденном своём,

Того гляди – в апологеты

Своих тюремщиков пойдём!

 

Они ушли – и взятки гладки

С увечных душ, с коварных воль.

Но время требует разгадки,

И память – как зубная боль.

 

И Минотавра взгляд косящий

Всё так же яростен и лих,

И не отложишь в долгий ящик

Своих прозрений роковых.

1956.


 

 


Николай Домовитов.

Витька.

Десять лет мы с Витькою дружили.

Неплохой был вроде паренёк.

Никогда уроков не зубрили,

Хоть и строг был старый педагог.

 

Беспокойно было в нашем мире…

Чтоб о днях грядущих не гадать,

Мы с дружком учились в школьном тире

По врагам без промаха стрелять.

 

А когда без шума, без обмолвки,

Вдруг на нас обрушились враги,

Получил в каптёрке я обмотки,

Витька в трибунале – сапоги.

 

Получил я старую винтовку,

Витьке дали новенький наган.

Как в обмотках тяжко и неловко

Мне бежать в смертельный ураган!

 

Скоро жизнь прервётся молодая.

Всё смешалось, будто бы в аду.

А потом, кого-то проклиная,

Я метался в тягостном бреду.

 

И, на жизнь мою поставив точку,

На исходе мартовского дня,

С госпитальной койки – в одиночку

Увезли «сотрудники» меня.

 

Я этапа ждал на пересылке.

Эшелоны гнали на Урал.

А дружок мой в бритые затылки

В подземельях сталинских стрелял.

 

Жизнь, как прежде, встречами богата,

Избежать и этой я не смог.

- Что ж, здорово, Витька Куропатов!

Здравствуй, ворошиловский стрелок!

 

 

Межа.

Хоть словечко сказать бы парнишке,

Да нельзя мне нарушить межу.

Он стоит с автоматом на вышке,

Я по зоне с лопатой хожу.

 

По звериному, злому закону,

Не щадя на земле никого,

Меня сталинцы бросили в зону

И на вышку подняли его.

 

Семизначный гулаговский номер

Пятый год я ношу на груди.

Оттого я, наверно, не помер,

Что полсрока ещё впереди.

 

А на вышке дозорной часами,

Друг стоит, на морозе дрожа.

И безмолвно лежит между нами

Всенародного горя межа.


_____________________________________________________________________________

Александр Бершадский.

Омару Хайяму.

От жертв и слёз не будут будни краше.

Неисправим и беспросветен мир.

Но пенится, играя в звонкой чаше,

Беспечности старинный эликсир.

 

Его коснись, едва несчастье грянет, –

Он вдохновенной выстрадан лозой.

И ум ликующий над скорбью встанет,

Как радуга над прерванной грозой.

Александр Клейн.

Ассоциация.

Они спешат наперерез

И мне нельзя остановиться.

Последний шанс: бегу от фрицев

С большой дороги в зимний лес.

 

Скорей за холм! С обрыва – вниз

И в чащу… Свет луны так ярок…

Всё ближе тявканье овчарок.

Откуда вдруг они взялись?!

 

Я вижу волчий их оскал

И замираю, страхом сжатый.

Вокруг – немецкие солдаты.

И я в испуге закричал

 

И… пробудился. Я – в бараке.

Решётки. Тундра за окном.

Прожектор. Вышки. Снег. Собаки.

Пинают в бок: «Вставай! Подъём!»

 

Чудо.

Иду – и не верю: один, без охраны?!

И радость, и нежность, и робость во мне,

И всё удивляет, и кажется странным,

Что номер не надо носить на спине.

 

Иду – и не верю, что с лагерных вышек

Зрачки автоматов за мной не следят,

Что я конвоиров не вижу, не слышу

Напоминание: «Руки – назад!»

 

Иду – и не верю, что долгие годы

Жестокой неволи расстались со мной,

Что выжил, что вышел, дождался свободы…

… А руки привычно держу за спиной.

 

 

Сергей Бондарин.

Руки и душа.

Вот руки… тут вопрос пустячный:

Держи, неси, руби, паши…

Что делать с силами души,

Когда ей не отводят пашни?


Юрий Галь.

Нас двадцать смертников в клетушке,

К нам не доходит сердца луч,

Но с нами Гёте, с нами Пушкин,

И дух наш светел и могуч.

 

Как ночь – гремит ключами стража:

«На двор!» – Проверка иль расстрел?

Мы к этому привыкли даже,

Никто пощады не хотел.

 

Дни перед казнью. Будто роды.

Мучительная благодать.

Но приобщившихся свободы

Уже ничем не запугать.

 

Как Божий мир премудр и чуден!

Высокая стена. Тюрьма.

Внутри: свобода, правда, люди.

Снаружи: рабство, звери, тьма.

 

Платон Набоков.

Как в бреду под конвоем шагаем,

К рыку злобных овчарок глухи,

И, как собственные стихи,

Гумилёва беззвучно слагаем…

 

Вот и Киплингу вторим сурово,

И – плевать, что там ждёт впереди.

Мы – соавторы вечного Слова,

А оно подтверждает: Иди!

Юрий Грунин.

Гордое терпенье.

Такие строки не умрут.

Их вещий смысл постиг теперь я:

«Во глубине сибирских руд

Храните гордое терпенье».

 

Во глубине. В углу. В себе.

В Сибири. В сером серебре

Своих висков. Во льдах, граните –

К своей земле, к своей судьбе

Терпенье долгое храните!

 

Не зло, не горечь, не печаль –

Они пройдут угрюмой тенью.

Пред нами – дней грядущих даль.

Храните трудное терпенье!

 

Пусть ночью – нары, днём – кирка.

И пусть сердца легко ранимы,

Пусть наша правда далека –

Терпенье твёрдое храним мы.

 

Оно нам силой станет тут,

Спасёт от мрака отупенья.

Во глубине сибирских руд

Храните гордое терпенье.


________________________________________________________________________________

Борис Чичибабин.


Стихи о русской словесности.

Ни с врагом, ни с другом не лукавлю.

Давний путь мой тёмен и грозов.

Я прошёл по дереву и камню

Повидавших виды городов.

 

Я дышал историей России.

Все листы в крови – куда ни глянь.

Грозный царь на кровли городские

Простирает бешеную длань.

 

Клича смерть, опричники несутся,

Ветер крутит пыль и мечет прах.

Робкий свет пророков и безумцев

Тихо каплет с виселиц и плах.

 

Но когда закручивался узел,

И когда запенивался шквал,

Александр Сергеевич не трусил,

Николай Васильевич не лгал.

Меря жизнь гармонией небесной,

Отрешась от лживой правоты,

Не тужили бражники над бездной,

Что не в срок их годы прожиты.

 

Не для славы жили, не для риска,

Вольной правдой души утоляя.

Тяжело словесности Российской.

Хороши её Учителя.

 

Леонид Ситко.

Нет, никогда так не блистало солнце,

Великое и равное для всех,

А для меня, лишённого утех,

Зажатое, забитое в оконце.

 

Нет, никогда так Пушкин не звучал,

Не долетал сквозь мрачные затворы,

Как в те часы, когда по приговору

Я двадцать пять «законных» получал.


Вадим Попов.

Гренада.

Семью он покинул, ушёл воевать,

Чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать.

 

Вернулся из тех романтических мест

И вскоре, бедняга, попал под арест.

 

Спросил его опер: - Скажи, на хрена

Сдалась тебе, как её, эта Грена…

 

Бледнел он как снег, и краснел как пион,

А опер орал: - Ты – немецкий шпион!

 

Судьбы колесо чуть не сбило с ума.

Решило ОСО: десять лет, Колыма.

 

Он мыл золотишко, слезы не тая,

И пел, как мальчишка: - Гренада моя!

 

Почти Эльдорадо, тут золота тьма.

Гренада, Гренада, моя Колыма!

 

Повыпали зубы средь каторжной мглы,

И мёртвые губы шепнули: - Колы…

 

Елена Ильзен-Грин.

Рыцарю страшно.

Какая-то тень легла на костёр.

Поднял глаза, посмотрел в упор

На серую, как смерть, старуху.

Костёр задрожал, от страха потух.

 

Во весь свой рост спокойно встал,

Поклонился низко, как кланяются даме:

«Синьора Смерть, я Вас узнал,

Идёмте, я готов следовать за Вами».

 

Старуха засмеялась, будто посыпались костяшки,

Сухим языком губы облизывает:

«Вы ошиблись синьор, я – Жизнь».

И в первый раз рыцарю стало страшно.

 

 

Валентин Соколов.

Матери.

Ты меченым, мама, меня родила,

И путь мой тоскою отмечен,

Отмечены болью и дни, и дела,

И мысли, и гневные речи…

 

Другие, других матерей сыновья,

Прожили счастливей, быть может,

А я через тюрьмы пронёс своё «я»,

И век мой с достоинством прожит.

 

Другие учили детей своих лгать,

Смириться дома и в школе.

А ты, моя тихая скромная мать,

Растила меня для неволи.

 

И должен я был быть таким, как я есть –

Красивым, большим, непокорным…

Сквозь тюрьмы, сквозь годы и горе пронесть

Бушлат с этим номером чёрным.

 

Я должен смеяться, когда меня бьют,

Смеяться, когда не до смеха;

Как будто по сердцу стегающий кнут –

Не пытка, а злая потеха.

 

Я должен свой крест до конца пронести

Бродягой, рабом, гражданином…

А ты меня, мама, пойми и прости,

Прости неудачного сына.

Воркута, 1955.

(Освобождён в 1956-м, арестован снова в 1958-м на 10 лет, реабилитирован в 1990-м).

 

 


Семён Виленский.

Поводырь.

Куда ни пойдёшь наудачу,

Под радугой мир голубой, –

И всюду на тысячи зрячих

Один бедолага слепой.

 

А впрочем, бывает иначе:

Под радугой – чёрная ширь,

Где мечутся тысячи зрячих

И с ними слепой поводырь.

Лубянка, 1948.

Леонид Мартынов.

Хочу я, чтоб никто не умирал.

Пусть все они – от самой мелкой шавки

До самых грандиозных обирал

Живут хотя б на пенсии, в отставке.

 

Так сделаем, чтоб смерть их не брала,

И видели бы эти никудышки

Сколь тщетны все их чёрные дела

И всяческие тёмные делишки

 

Чтоб, неспособны от стыда сгореть,

Они бы от раскаянья потели,

И многие хотели б умереть,

Но мало ли чего они хотели?



Александр Гладков.

Янке.

Из дали лет, почти безбрежной,

Мы обернёмся в этот год,

И он, то солнечный, то снежный,

Как вновь родившись, оживёт.

 

И вспомним мы про наши встречи –

В сугробе узкие следы,

Про ставни, про сверчка, про свечи,

И сумрачную тень беды.

 

Про робкие шаги начала,

Под небом тусклым, как слюда,

Про всё, что незабвенным стало

И не померкнет никогда…

 

Мы вспомним смесь тоски и счастья,

Хмельную смесь – наш первый тост,

И первый поцелуй в запястье,

И море ночи в пене звёзд,

 

И наши тайные свиданья,

И слов несказанных тепло,

И холод губ, и глаз сиянье,

И мрак, в котором нам светло.

Каргопольлаг, 1950.

 

Надежда Надеждина.

Я люблю.

Я люблю. И меня не исправите.

Хоть какой кислотой не трави.

Но не вытравить мне из памяти

Этот терпкий привкус любви.

 

Ты - моё окаянное чудо.

Жжётся рана искусанных губ.

От всего отрекусь, всё забуду.

Но проститься с тобой не могу.

 

Я зерно, растёртое жерновами.

Всё моё, что осталось – в тебе.

За семьюдесятью синевами

Не предай меня, не добей!

 

Слышишь: проволокой оплетённая –

Каждый шип что ворона клюв, –

Здесь при жизни захоронённая,

Я люблю тебя. Я люблю.

Потьма, 1950


Наталья Успенская.

Я пишу твоё имя на самых заветных вещах…

Без него, как без солнца, жилось бы и горько и трудно,

И я выжгла его на обветренных стужей руках,

Как матрос выжигает названье любимого судна.

 

Мне дано твоё имя, как ясное небо земле

Как даются героям шуршащие славой знамёна,

Словно мачта оно на идущем ко дну корабле,

Словно вешние воды в затонах зелёного склона.

 

Я ношу твоё имя, как носит в атаку солдат,

Штыковою атакою ранен и насмерть замучен.

Я люблю твоё имя, тоскливое, как листопад,

Как весёлый рыбак любит тихое пенье уключин.

 

Без него я давно уж могла бы погибнуть, пропасть,

Как таёжный бродяга, как зверь истомлённый погоней,

Я готова всё в жизни покинуть, забыть и проклясть,

Чтобы только почувствовать близость любимых ладоней.

Воркута.

Яков Серпин.

Телефон.

Я ослеп, оглох и онемел…

Прежде ошибаться я умел.

Всё, что видел, знал и почитал,

Всё что слышал, правдою считал,

Верил в то, что говорил другим –

И чужим, и очень дорогим.

Но однажды на исходе дня

Человек допрашивал меня.

И казалось мне, что не всерьёз

Он ведёт бессмысленный допрос.

Человек придвинул телефон

И спросил, какого цвета он.

Я сказал, что чёрный, но в ответ

Вдруг услышал дьявольское: - Нет!

Бил в глаза свирепый чёрный цает,

А в ушах моих звенело: - Нет!

- Нет, он белый, – просто ты дурак,

Потому что видишь всё не так!

И тогда я видеть перестал,

И тогда я слышать перестал.

Больше ошибаться я не смел,

Я ослеп, оглох и онемел.

 

Олег Бедарев

 

Я никого ни в чём не упрекаю,

Я в сердце жажду радости унял.

Пусть скажет дочь: «Нет, я отца не знаю.

Он был поэт и что-то написал…»

 

Пускай недобрый надо мной смеётся,

Пускай добряк осудит в глубине,

Пусть лучший друг при встрече отвернётся,

Пусть даже брат забудет обо мне.

 

Пускай жена найдёт другого мужа,

Я и её за то не осужу.

Я понял сам, что никому не нужен –

Ещё живой из жизни ухожу.

 

Я всё снесу без стона, без ответа,

Лишь об одном у всех живых прошу:

Не оскорблять во мне души поэта –

Не жечь стихов… я кровью их пишу.

 

Вальмар Адамс.

Жизни высший час наступает тогда,

Когда понимаешь:

Ты сам выбрал

Свой жребий земной.

(Перевод с эстонского).

Геннадий Тёмин.

 

Толкайте в навозную жижу,

Кормите отбросами дня,

Но если я сам не унижусь,

Никто не унизит меня.

 

 

Освальд Плебейский.

И всё, что нами было пройдено,

Всю нашу гордость, боль и гнев

Однажды громко вспомнит Родина

От ужаса окаменев.

 

И новый памятник, без лошади,

Лишь крест да цепи на руках,

Чтоб каждый знал на каждой площади

Про замордованных в веках.

Олег Полишко.

Прощай, Урал! Свобода, здравствуй вновь!

Прими меня, как равного, в объятья,

Взбунтуй застывшую в неволе кровь –

Я неожиданно сошёл с распятья.

 

Прощай, Урал! Из цепких рук твоих

Я вырвался с израненной душою,

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.