Сделай Сам Свою Работу на 5

Губернатор острова Мицубиси





 

Утверждение о том, что каждый человек жи­вет в собственном мире, может быть легко оправдано. У каждого из нас свое общество приятелей, свой круг друзей, знакомых, с которыми нас связывают общие дела и общие темы для разго­воров. А еще у каждого есть собственный скрытый мирок, где удобно спрятаться в тяжелую минуту и не пускать туда никого-никого.

Однажды, когда я служил вторым священником в большом храме маленького районного городка, за мной приехал человек из отдаленного села, с тем чтобы пригласить на похороны матери. Весь его вид как будто бы говорил: «Свяжешься со мной — не из­бежишь приключений». И первое впечатление не было обманчивым. Этот человек крепко пил. Отка­зать христианину в православном погребении нельзя, и буквально через десять минут мы уже неслись по трассе Москва — Симферополь на старенькой «ше­стерке» в его родную деревню за тридцать верст. Мой непохмеленный возница с трясущимися руками был страшен за рулем. Опытные водители уступали нам дорогу. Машина неслась по ухабам, выскакивала на обочину и снова возвращалась на асфальт. Было страшно, и единственным утешением служил сломан­ный спидометр. Его стрелка уже перешла на службу к другим людям или, может, валяется где-то в придо­рожной пыли, поэтому можно было успокаивать себя, думая, что все равно едем мы медленно и с нами ни­чего не случится. Через двадцать километров нас ждал съезд с асфальта, от которого до деревни еще километров десять. Эти последние десять верст ока­зались настоящим испытанием. Еще пару дней назад проехать здесь было бы невозможно. Непрерывные осенние дожди и сельскохозяйственная техника пре­вратили проселок в две глубокие параллельные тран­шеи, но, на наше счастье, прошлые день и ночь вы­дались морозными, и слякотная колея схватилась ледяной коркой. Мы неслись по проселку, и мне ка­залось, что самое приятное на свете занятие — это пешее путешествие. Казалось, все отдал бы, только б выйти из машины и пойти пешком. В багажнике, под капотом, в подвеске передних колес и заднем мосту, а также в салоне и «бардачке» что-то страшно и не­прерывно грохотало. Мотор ревел, страдающий во­дитель стонал и еще крепче прижимал к полу педаль газа. Стекло на моей двери от тряски то и дело опу­скалось. Хотелось его держать (холодно все-таки), но мешали легкие удары потолком по голове... или головой о потолок? Теперь это уже не важно.





По прибытии нас обоих встретили разные компа­нии. Меня богомольные старушки в черных платках повели к покойнице в ветхий домик, а моего водите­ля похожая на него по всем признакам похмельная братия поторопила в сарай за домом, где «все уже готово», по их словам.

Печальны церковные погребальные песнопения, но печальны они по-особому. Не унылые, не пугаю­щие, но напротив, вселяющие упование на бессмер­тие, на вечную, радостную жизнь. Слушаешь их и представляешь Божье снисхождение к нам греш­ным. Представляешь первых людей в раю. Людей счастливых, вечных. Представляешь и грех, ставший причиной изгнания беспечных людей из сладкого рая. Грех, ставший причиной смерти. Представляешь и будущее воскресение, когда верные услышат архан­гельский трубный зов, встанут из своих ковчегов и пойдут встречать Светлого Господа, грядущего на небесах в предшествии Славы. А потом будут разные компании. Одна — в вечную жизнь, а другая...

В тесной избушке сизый кадильный дым, сладко пахнет ладаном, мерцают свечи. Бабушки взялись подпевать. Удивительно, церкви в их селе нет уже лет шестьдесят, нет уже и сломавших ее выродков, а церковные песнопения до сих пор живут в народе и утешают христиан. По окончании погребального чина даже не хочется выходить на улицу, до того в до­мике тепло и уютно, но всех ждут свои хлопоты. Од­них — похороны, а других — дорога назад, до храма.



На улице первый снежок. Огромные, рыхлые хлопья снега величаво ложатся на промерзшую зем­лю при полном безветрии. Постепенно они накры­вают собой заиндевевшую грязь на улице, неубран­ную капусту в поле и гнилую «шестерку», некогда окрашенную в сиреневый цвет, стоящую поблизости. Из сарая за домом тянет махорочным дымом и до­носятся обрывистые, жеваные слова песни «Шумел камыш». Понимаю, что назад придется добираться пешком. Прощаюсь с бабушками и отправляюсь из де­ревни в сторону трассы. Снег медленно, чинно падает,

словно воздушный десант, и, прежде чем растаять, долго лежит на рясе и на непокрытой голове. Где-то высоко, за серыми облаками, гуляет шум реактивно­го самолета, а сзади, из деревни, доносится кудах­танье одинокой озябшей курицы. Над околицей рас­катывается далекий распев: «Кругом помя-а-тая-а трава». Пройдя с километр, понимаю, насколько опрометчиво поступил я, не взяв с собой теплую зим­нюю скуфью. Будь она на мне, можно было бы не бояться простуды. Еще через километр начинает ка­заться, что путь сюда на старой «шестерке» был не так уж и плох и что с большим удовольствием проехал бы на ней еще разок, в обратную сторону, если бы кто-нибудь предложил.

На мое счастье, предложение подвезти не заста­вило себя долго ждать. Немного погодя меня догнали два дюжих пожилых бородача в фуфайках на старень­ком «Юпитере» с коляской. Коляска под завязку за­гружена мороженой капустой с поля, видимо, корм для личных поросят.

— Садись, батюшка! — почти приказным тоном сказал тот, что сидел за рулем.

— Спаси Христос! — ответил я и быстро забрался на гору капусты.

Мотоцикл начало трясти, в ушах засвистел ветер. Было слышно лишь, как сквозь ветер бородатый мо­тоциклист пытается объяснить неразумный поступок своего свата, Васильича, который должен был хоро­нить свою мать, привез батюшку и напился.

— Всё водка проклятая, — надрывался он, пере­крикивая ветер, — всё водка!

Так мы добрались до трассы. Мотоциклисты по­вернули на север, а я, поскольку должен был ехать на юг, принялся «голосовать».

Если бы не голова, окончательно замерзшая на ветру, здесь можно было б долго стоять и просто смотреть на проносящиеся мимо машины. Вот кара­ван из больших груженых автопоездов с устаревшими надписями по бортам: «Совтрансавто». Вот тарахтит старенький «Запорожец» с седым пенсионером за рулем. Вот пара дорогих мини-вэнов. Люди едут, едут, едут, пристально всматриваются в голосующего свя­щенника, на миг отвлекаются от дороги, от своих мыслей, проносятся мимо и вновь погружаются в ду­мы, окруженные своим мирком, ограничивающимся пространством автомобильного салона.

Возле меня остановился отполированный «Мицу- биси-Галант», водитель жестом пригласил садиться. Приятно продрогшему человеку оказаться в тепле! В водителе я узнал нашего прихожанина. С год назад он начал изредка наведываться в храм, потом посте­пенно стал завсегдатаем воскресных богослужений. И вот теперь Господь послал его мне на выручку. В машине чисто, мягко и тихо. На зеркале болтает­ся освежитель-елочка и источает приторный запах ананаса.

— Как здорово, — заговариваю я, — что вы здесь проезжали, иначе стоять бы мне у дороги до «китай­ской пасхи».

— Я не проезжал, — задумчиво отвечает он, — не­далеко от вас стоял в посадке, смотрел на первый снег, да вот увидел, как голосуете, и решил выручить.

— Большое спасибо, — говорю, а он грустно про­должает:

— Я часто выезжаю на природу, или просто ката­юсь по дорогам, или остановлюсь где-нибудь и музыку слушаю, думаю...

— Не скучно вам вот так, одному?

— Напротив, — сосредоточивается, обгоняет «Вол­гу» и договаривает: — Мне здесь хорошо одному в ма­шине, сам себе хозяин.

Замолкает. Его грустный взгляд скользит по ас­фальту.

— А как же дом, семья? — спрашиваю.

— А что дом? Дети выросли, разъехались, теща постоянно гостит. У них с женой свои семьи: то Луис- Альберто, то Хуан-Карлос какой-нибудь. Усядутся перед ящиком и целыми днями сидят. Я там вроде как лишний. Поначалу, по молодости, пробовал же­ну с собой брать. Вывезу в лес, показываю ей радугу после дождя, цветочки лесные, деревья, травку, а она злится, что мокро, что очередную серию по ящику пропустила, что комары кусают и крапива жжет. Ба­ба есть баба. Разные мы с ней. Начал было в церковь ее звать, так она сказала, что я, старый дурак, совсем с ума съехал. А мне нравится в церкви. Да и вообще одному лучше, спокойнее как-то. Здесь, в машине, у меня свой мир, свой суверенный остров, и здесь я хозяин, а не жена. Здесь никакой демократии. Сам командую. Сам подчиняюсь. Ни тебе оппозиции, ни тебе диссидентов. Кому со мной не по пути, тот иди пешком или смотри в телевизор.

Наш диалог прервался яростным свистком автоин­спектора. Машина плавно остановилась на обочине. Из-под облетевшего тополя к нам подошел пожилой старшина с радаром, вежливо представился, прове­рил документы. Затем показал трехзначную цифру в окошке радара-пистолета и сказал:

— Хотел вас наказать, да вижу, батюшку везете, то­ропитесь. Поезжайте, но не лихачьте. Там дальше, на въезде в город, стоят коллеги из области. Они могут и права отобрать.

Водитель поблагодарил инспектора, и «Мицу­биси» понес нас дальше, мягко шурша колесами. Японская магнитола заголосила русскую песню про «Леди Осень», и мы молчали остаток пути, думая каждый о своем, наслаждаясь спокойствием на дрей­фующем островке без войн и распрей. На островке Мицубиси. Губернатор и попутчик, соблюдающий политический нейтралитет.

 

 

Выдумка

 

Жара. Понтонный причал покачивается на волнах, баюкает. Река у нас такая широ­кая, что все что ни есть на другом берегу кажется игрушечным. Игрушечные хаты, игрушеч­ный паром, трактор на пароме... Он еле-еле тарахтит, отсвечивает новой синей краской. Шум с того бере­га почти не слышен. Игрушечный цыган дядя Яша там. Он сидит мешком на гнедой кобыле, тоже ждет переправы, а паромщика, как всегда, где-то носит. За цыганской лошадью притрусила на переправу чер­ная как гудрон собака Смола. Я знаю ее. Я всех в на­шей станице знаю. Все десять лет, с самого рождения здесь живу. Смола углядела поодаль на лугу стадо ба­ранов. Она шалит — скачет, лает почти не слышно. Игрушечные бараны пугаются, носятся толпой по берегу, и сюда то и дело долетает дружное, разбав­ленное летней жизнью «бе-эээ». Где-то возле солн­ца веселятся жаворонки. Пробую разглядеть — сле­пит, не видно. Брызжет на луга их песня. Кладу голову на деревянные перила причала, смотрю на бегущую воду...

Я все здесь знаю. Вот тут, на скамейке, кое-кто не­давно выскреб гвоздем: «Поромшик асел». Весной мы с дружбаном Мишкой разглядывали эту клинопись, а Гришка из девятого класса заявил, что написано с ошибками. Только с какими, не сказал. Мы долго ку­мекали. Вроде всё по правилам. Мы-то неплохо по русскому, помним, как писать «оро-ере», «жи-ши». Все сходится —- «поромшик». Наверно, ошиблись с «аслом»... Тогда тоже просидели на причале до заката, прождали. Теперь я один, Мишка далеко...

Мою бабушку в станице тоже все знают. Кто зовет ее уважительно — читалка, а кто свысока так — мо­нашка. Мне не нравится, как они при этом ухмыля­ются, а ей все равно. Она хочет в рай. Я тоже хочу, а Мишка — она говорит — уже там. Когда мой друг захворал, мы с бабушкой ходили его «попроведать». Мишкин отец хотел тогда бабушку разогнать. Мол, за каким лешим приперлась, у хлопца всего лишь воспаление легких, через неделю опять на речку по­бежит. Торчит там вечно... Отец у Мишки — парт­групорг, его у нас все уважают...

...Сзади шумно подрулил ГАЗон, обдал причал пылью, гарью и заглох. За рулем балагур Филя «ше­бутной». Из кузова высыпали бабы в белых косын­ках — пололи свеклу — улеглись под ольхой в тенечке. Молчат, напеклись в поле. Филя сегодня злой, поднял капот, рычит.

Из-за речного поворота быстро-быстро летит «прогулошный». На палубе гомонят. Динамик шепе­лявит песенку «Барабан был плох, барабанщик бог». Это теперь я знаю слова, а раньше Мишка мне гово­рил: «Таракан бил блох, а баран оглох». Прислуши­ваюсь к шепелявому матюгальнику. Не-эт, врете, прав был Мишка...

Филя бежит на берег, скидывает сапоги и тельник. В одних семейных прыгает в воду. Тут, у причала, глу­боко. Он хватается за крепежный трос, чтоб не снес­ло течением, ложится на спину. От катера набегают волны, колыхают и пристань, и Филю шебутного. Прогулочный тает за поворотом.

Трактор там, на пароме, заглох, ржет цыганова лошадь, просится к воде... Снова тишина... Жаво­ронки...

Мишку хоронили, еще каникулы не начались. Я ходил к нему с классом, а бабушку с ее ветхими подругами Мишкин отец не допустил. Тогда баб­ки стали под крыльцом и пропели знакомое мне «Со святыми упокой». Партгрупорг попытал, мол, что это еще за такой «упокой»? Бабушка ответи­ла «чтоб не тронул никакой». Отец выругался, плю­нул... А я знаю кто это — «никакой». Бабушка гово­рила, что Мишку он и не тронет — «ангельская душка, добрый наскрозь». Еще она говорила Миш­кину отцу, чтоб тот не тужил. Апостолы, дескать, в древние времена радовались, чуяли, что смерти нет. И нам заповедали веселиться на всякий час. Никто ведь «смерти не увидит». Он тогда разозлил­ся, зашипел: «У меня сын помер, а вы, дуры старые, хотите, чтоб я веселился?! Глупая выдумка! Это ва­шей жизни никто не увидит!»

...Паромщика все нет. Тени совсем исчезли, пе­чет. Бабы отправились до ближайшей балки, «охо­лонуться». Филя достал из кабины полевой бинокль, залег под ветлой. Пыжился, пыжился... Нет, гово­рит, ничего не видать. Отдает бинокль мне. Я раз­глядываю баранов на том берегу. Мне всё видать, все-то кудряшки! Мужики столпились на солнцепеке, Смола чешется, ловит блох. Там, где берег покруче,

вьются стрижи. Тьма, как много их! Неслышно ще­бечут, волнуются. Во-он, с пригорка пылит по бело­му проселку «поромшик» на велике. Мужики ожили, наверное, станут бить. Так уже было однажды. Все повторяется. Жизнь... Нет, не бьют — похоже, оправ­дался.

С луга тянет донником. Мне делается скучно гля­деть на другой берег. Глаза от бинокля слезятся. На­последок вздумалось рассмотреть жаворонков, где-то они там? Солнце такое!.. Чуть не ослеп через тот по­ганый бинокль! Жмурюсь, тру глаза. Филя ругается, отбирает свою «оптику».

Ясный светлый диск в голове застит все, мерещит­ся — тру и тру влажные веки. Каково же там Мишке, в раю, где «Христос ярче всякого солнца», как ба­бушка говорит? Наверное весело, веселее, чем нам. Хотя куда веселее? И нам скучать некогда, жизнь — в глазах пестрит. Как ее можно не видеть? Это смерти не видно. Вот она-то — смерть — и есть самая глупая выдумка...

 

 

Песня про гробы

 

Светлая седмица. Переполняет радость оттого, что Господь победил смерть, болезни, горе и печаль. Хочется этой радостью делиться и делиться. Ее много, на всех хватит. На всех, кому она нужна.

— Христос Воскресе!

— Воистину Воскресе! — торжественно, словно на параде, отвечают известные прихожане. Их лица светятся ярче солнца. Счастливые.

— Христос Воскресе! — иду, почти лечу с кадилом и трисвечником по храму.

— Воистину Воскресе! — вещает пономарь Семе­ныч из алтаря.

— Воистину Воскресе! — из-за колонны ликует Виктор — старый христианин, беженец из Азербайд­жана.

— Воистину Воскресе! — из-за другой колонны тоненьким голоском звенит Екатерина — беглянка с Украины.

— Воистину Воскресе! — это Илья, переселенец из Казахстана.

— Христос Воскресе!

— Воистину Воскресе!

В храме пять человек. Все беженцы с Русской зем­ли на Русскую землю. Рассказывают, что в этих самых «станах» и даже на Украине тосковали по духовно­сти, оттого и прибежали сюда, в центр Святой Руси, побросав квартиры и работу. А тут... Местные бежен­цам не радуются, если же уличают в церковности, вовсе съедают.

— Пусть лучше съедят свои, православные! — за­явил как-то по прибытии из Азербайджана Виктор.

— Православные? — удивился я. — Так ведь право­славные не съедают, они, то бишь мы, — не волки.

— А как же?.. — он задумался.

— Вот так!

-Да...

-Да!

Но пасхальное настроение убивает все темные мысли.

— Христос Воскресе!

— Воистину Воскресе!

После службы, довольные, пятеро молитвенников расходятся по домам. Словно фонарики разбреда­ются по темным проулкам и приветствуют мрачных соседей, дымящих на лавочках возле дворов:

— Христос Воскресе!

Те в ответ ворчат.

Интересно, а почему так? Может, мы, священни­ки, мало проповедуем? Может, мы, духовенство, ма­лограмотные? С такими мыслями бреду домой. Меня отвлекает женщина, чей огород подходит вплотную к стене храма. Вот и ее церковная жизнь не волнует. Может, я виноват?

— Батюшка, можно вас спросить?

«Ого! — думаю, — неужели духовное шевеление? Отрадно!»

— Конечно! — говорю и добавляю: — Христос Вос­кресе!

— Ну, это у вас, там, может быть, и воскресе.

— Вообще-то везде и всегда, — отвечаю, — так о чем вы спросить хотели?

— Да вот, у кума мать при смерти. Он ей гроб смастерил, а сам греха испугался. Спроси да спроси у попа, грех это или нет, когда сын для матери гроб делает?

— Грех, — говорю, — когда человек в церковь не ходит, когда в праздник бездельничает, когда не по­стится, ворует и сквернословит.

— Да нет, — даму ответ явно не устроил, — это все ерунда! Вот вы скажите, гроб для матери делать — не грех?

Я честно ответил:

— Ничего про гроб для матери Спаситель не го­ворил. Да и вообще в Писании ничего похожего не встречается.

— Говорили мне умные люди, — возмутилась да­ма, — что попы ничегошеньки не знают. Так и есть. Чему вас только в семинарии учат, дармоедов! Лучше у бабки Петровны спрошу. Она-то уж побожествен­ней любого попа будет...

Женщина обиженно побрела к Петровне и долго еще возмущалась у ее калитки:

— Хм., тоже мне... не знает, что грех, а что нет... еще поп... хм... людей учит... Вот Петровна в церковь не ходит, и то знает... не тот нынче поп пошел, не тот...

 

 

Пельмень

 

От холода у Семеныча посинели губы, а у меня уши. Кадильный дым не тает, а висит снопа­ми в воздухе. В открытые царские врата вид­ны застывшие огоньки на лампадах семисвечника. На улице трещит мороз. Все живое жмется поближе к теплым печкам.

В такие зимы обязательно замерзает насмерть хо­тя бы один человек.

Перед нами наспех сколоченный необитый и ис­струганный гроб. Отпеваем пристывшего в сарае односельчанина. Веселый был человек. И звали его весело — Пельмень. Он и сейчас лежит и беззаботно улыбается. За моей спиной со свечой молится сестра «радостного» покойничка, рядом с ней племянница. Чуть поодаль качается пьяный Футбол, на аналое по­вис в слезах Топтыжка. Звенит кадило.

Интересные у них имена. Такие же нехристиан­ские, как и все остальное. Семеныч пытался записать новопреставленного в тетрадь сорокоустов и долго вопрошал Футбола, как звали покойного. Тот держал­ся за окно свечного ящика и вещал:

— Пельмень! Ты че, отец, Пельменя не знаешь?

— Я говорю — имя, ну, как его зовут? — допытывал­ся Алексей Семенович.

— Глупый ты, что ли? Я же тебе толкую — Пель­мень!

Вмешалась сестра:

— Иваном крестили.

Семеныч записал новопреставленного Ивана и ухмыльнулся:

— «Пельменя не знаешь?» Кто ж его не знает? Зна­менитый покойничек. Он у меня мешок картошки увел, у соседа уголь почти весь осенью перетаскал. Все натопиться не мог...

Хор приступил к канону. Мы с пономарем запева­ем: «Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего».

Сестра и племянница крестятся. Жалеют усоп­шего.

Когда новость о том, что пьяный Пельмень за­мерз, облетела село, многие облегченно вздохнули. Теперь можно кур не замыкать и спокойно остав­лять у порожков на ночь рваные галоши. Топтыжка с горя пропил кусок медного громоотвода, который покойник когда-то спилил с церковной колоколь­ни. Сестра устало смотрит на гроб. Про нее селяне решили, что она отмучилась. Прекратились дебо­ши, вытрезвители, бесконечные кореша-оборванцы...

Закончилась заупокойная ектенья. Хор запел кондак: «Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего». Семеныч вступает басом: «Идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бес­конечная». Вот ведь как получается —- мы теперь просим, чтобы Господь поселил Пельменя в Раю, со святыми.

Помнится, однажды новопреставленный Иван решил взяться за свое христианское воспитание. По­дошел к свечному ящику и купил брошюрку «Как мо­литься от пьянства». Прочел ее и вызвался помогать при церкви. Алексей Семенович как раз собирался вешать большую трехрядную люстру в трапезную часть храма и взял Пельменя себе в подмогу. Пока работали, Пельмень рассуждал о спасении и трез­вости, часто бегал «до ветру». К вечеру Семеныч не досчитался доброго десятка лампочек, а Пельмень, спешно уползая на четвереньках, забыл в храме свою книжку от пьянства.

Хор поет прокимен. Содрогаюсь от холода. Сест­ра вздыхает, когда слышит слова апостола Павла, произносимые Семенычем: «Братья, о умерших не скорбите, словно и прочие, не имеющие упования». В окошко постучала озябшая синица. Жуткая зима. Помнится, еще ласковым летом покойный пугал ме­ня ею. Было это так: мы с Алексеем Семеновичем купили немного досок. КамАЗ подъехал ко храму, и Пельмень подрядился его разгрузить. Мы отлучи­лись минут на двадцать. Когда вернулись, Пельмень лежал пьяный, а над ним матерился водитель грузо­вика. Через пару часов, когда доски лежали в храме, к нам, отдыхающим на лавочке, приковылял про­снувшийся, трясущийся Пельмень и потребовал за работу на выпивку. Я ему отказал и вдобавок попрек­нул лампочками. «Ну, подожди, поп! — прошипел тогда горе-грузчик, — подожди, еще не зима! Зи­мой ты у меня попляшешь!» Я тогда его не понял и даже забыл эту угрозу. Вспомнил только когда вы­пал снег. В колокольне на досках лежала пара зимних шипованных колес. Весной я оставил их именно там. Теперь их нет. Вот и дождались зимы...

Хор затянул «Вечную память». На лице покойно­го, постепенно оттаявшем, нарисовалась гримаса: «А нам все равно».

На сороковой день его, как и всех нас, будет су­дить Сам Спаситель. А нам остается крепкая и вечная память.

 

 

 

Бананы на березе

 

Занимается вечерняя заря. Одноэтажный го­родишко не торопится по домам. По его ули­цам расползается теплый майский вечер. Тополя вдоль проспекта покрылись зеленью и пах­нут надеждой. Удивительно похожи друг на дружку русские провинциальные городки. Крохотные ме­стечковые площади в кольце «райком-исполком- клуб-милиция» с неизменной статуей лысого вождя. Разные судьбы у этих городков, разными фамили­ями украшены крохотные мемориалы в честь за­щитников. Даже осанка одинакового Ленина всю­ду разная. Только дух в таких городках везде один. Сибирь это или Брянщина — никакой разницы. Одинаково щемит душу что-то такое, отчего хочет­ся бросить все и поселиться где-нибудь здесь, под этой вот горой, возле этой вот заросшей речуш­ки. Ловить рыбу, колоть дрова. Летом в выходные гулять по пыльному базару, а зимними ночами слу­шать волков. Кажется даже, что всякая осень здесь для некоторых непременно оказывается Болдинской, не меньше.

В этом городке прошло мое дошкольное детство. Эти престарелые тополя должны меня помнить: я — салага — трясусь на заднем сиденье, отец рулит по ухабам проспекта, а они сыплют на машину золотую липкую шелуху, веселятся и благоухают. Солнце бул­тыхается в майской речушке. С моста прекрасно вид­но, что оно там.

Теперь за рулем я сам. Меня с сынишкой занесло в это захолустье по какому-то пустяковому дельцу. День отшумел, как мог. Солнце силится поместить­ся в ту самую яму на горизонте, в которой оно все­гда ночует в этом милом городке. Городок не хочет отпускать, держит и что-то обещает. По встречке цокает лошадка, вся в «яблоках», за ней громыхает телега с бородатым дедком. Я все не решаюсь отсю­да уехать, кручу головой по сторонам, любуюсь. На­конец придумываю отыскать и показать сыну свою улицу, наш дом и двор. Сворачиваю с главной и жму на окраину, благо все под рукой. Скоро выруливаю на эту улочку и теряюсь — так она усохла. А была ведь просто огромной!

Время многое меняет. И быстрее прочего нас са­мих. В нашем дворике скачут карапузы, веселятся. Им кажется, что эта убогая улочка самая большая в мире. Мне ведь тоже так думалось, когда и я тут скакал. Со­всем рядом мой детсад, где я целых пять лет — всю жизнь — давился полдничным молоком. Молоко нам привозил старый бородатый дед. Он полулежал на гремучей телеге и погонял серую в яблоках кобылу. Конечно, сегодня мы видели не его, ведь с той соп­ливой поры прошло столько лет, сколько ни одна серая лошадь еще не проживала. В этом детсадовском заборе я однажды застрял. Сын не верит. Думает, что я не смогу поместиться промеж железных прутьев.

А я и не могу. Я ведь не карапуз... словно и не был им никогда.

Улочка на горе открывается лугом. Идем по нему, кормим комаров, пинаем нерасторопных кузнечиков. Сын держится за руку. Вдалеке под горой — крохот­ный вокзальчик. Маневрушка таскает взад-вперед пустые вагоны. Они грохочут. Сюда еле-еле, с опоз­данием прилетает этот вокзальный шум. Не шум, а шумок скорее. Задумываюсь о жизни, и кажется, что сами мы все — великие и неповторимые — этак вот таскаемся туда-сюда, все гремим чего-то, чем-то трясем. Нам кажется, что получается значительно. А стоит взглянуть на себя хотя бы с такой вот горки, и видится, будто все, что мы производим, — не боль­ше, чем такой точно шум. И тот — игрушечный.

С горы указываю сыну на яму, в которой всегда ночует солнце. Она совсем рядом, и похоже, что све­тило там ворочается, уснуть не может, поскольку еще не стемнело. Рассказываю сыну, что мне всегда хо­телось сбегать к солнечной яме и потрогать этот маленький красноватый блин. Только вот не случа­лось. Известное дело: «не ходи, обожжешься». А по­езда с того крохотного вокзальчика уходили, конеч­но, на войнушку, а вовсе не в соседний не менее захолустный район. Там, на «войнушке», конечно, зверствовали фрицы. А еще там сидели «патризаны». У соседских пацанов, разумеется, были автома­ты, и у меня имелось ружье. Только, увы, съездить на подмогу нашим тоже как-то ни разу не улыбнулось. Старшие не пускали. Жалели немцев, наверное.

Сколько же дней с той поры заночевало в сол­нечной яме? Мне их так сразу и не сосчитать. С ма­тематикой туго. Да и неохота, признаться, над этим голову ломать. Подумалось потужить, а ни грусти, ни жалости. Пускай себе. Известно ведь, что обратно из той ямы солнце так ни разу и не поднялось, а жизнь от этого не прекратилась — были рассветы. Бог милостив, обрадует, засветится что-нибудь но­вое, с другой совсем стороны.

Разворачиваемся, идем во двор, к машине. На этой самой дорожке я упирался, не хотел идти в садик. Сын сомневается. А вон в той посадке водились ди­кобразы и росли бананы. Сын снова не верит, чудак! Я же знаю это наверняка, я же их ел! И неважно, что те бананы смахивали и видом и вкусом на печеную картошку! В конце концов, у меня есть свидетели: «Во-он в том доме, сейчас поедем мимо, жила моя подружка. Маленькая, такая, как ты. Не скажу вот только, как звать-то ее... Оксанка, кажется. Тоже ба­наны уважала».

Ляпнул и забыл.

На свет фар слетелась вся уездная мошкара. Хлоп­нули двери, мы тронулись. На заднем сиденье устра­иваем сыну берлогу. Ехать отсюда не близко, не люб­лю ночью. В Оксанкиной квартире засветились все четыре окна. Сын пригляделся и обрадовался: «Гля­ди! Вон она, твоя Оксанка! Маленькая, с косичками! Она? Там, в окошке, рядом с большой теткой! Стой, давай про бананы спросим!!!»

Тормозить тогда не стали, времени пожалели.

Теперь думается, что в том окошке и правда мог­ла светиться Оксанка. Только наверняка не она тогда стояла рядом с большой теткой. Скорее всего, это курносая девчушка стояла рядом с Оксанкой. Я-то до­гадался, я ведь не то что мой наблюдательный попут­чик— «верю — не верю». Взрослые ведь умеют и сооб­ражать.

Жаль только, что соображалка мешает в березо­вом пролеске отыскивать бананы. Без нее-то, помню, было куда как веселее. Была вера, можно было и без соображалки как-то жить...

 

 

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.