Сделай Сам Свою Работу на 5

Генезис времени: концепция Ж.-М. Гюйо и феномен пространства 2 глава





Ф. Брентано ввел различие прямого и косвенного модусов сознания: прошлое дано только в косвенном модусе, т.е., строго говоря, вообще не дано; по Брентано, прошлое имеет такой же онтологический статус, как никогда не существовавшее. Здесь явно имеет место аналогия с прямым и косвенным зрением. Ограниченность этой аналогии состоит в том, что косвенное зрение показывает нам не прошлое, но настоящее. Напротив, воспоминание обращено все же к прошлому. Однако эта аналогия полезна, ибо указывает на пространственный характер вспоминаемого, так как поле зрения – прямого и косвенного – носит пространственный характер.

Итак, исходная проблема состоит для Гюйо в том, чтобы понять, «каким образом удается нам создать и организовать идею времени», если все в нас – настоящее, прошлое – лишь иллюзия, а будущее – это только проекция нашей нынешней деятельности. «Идея времени» сводится, таким образом, к пространственной перспективе. Он сравнивает временную перспективу с работой художника: на плоском полотне тот создает глубину изображения. «Перспектива в живописи есть дело искусства, память – также искусство», – утверждает Гюйо [Гюйо 20; Guyau 1890, 3]. Вопрос теперь в том, имеем ли мы здесь аналогию или даже метафору? Пространственное отношение перспективы переносится на время; или же дело не в метафоре, и Гюйо полагает время особым измерением пространства? Кажется, что текст подтверждает второе: «время является как бы четвертым измерением вещей, занимающих пространство» [Гюйо 1899, 54]. Наряду с расстоянием в его обычном смысле существует особое расстояние, -- полагает Гюйо: «между объектом, которым владеешь, и объектом, которого желаешь» [Гюйо 1899, 54]. Это и есть «расстояние времени», -- утверждает Гюйо. «Часы, дни, годы – все это пустые ящики, в которых мы размещаем все ощущения по мере того, как мы получаем их. Когда эти ящики полны и когда мы можем пробежать весь ряд их, нигде не встречая перерыва, они образуют то, что мы называем временем. Прежде это были подразделения пространства; теперь же накопление ощущений и правильное распределение их в пространстве создало ту видимость, которую мы именуем временем» [Гюйо 1899. 54]. Итак, время – это видимость (apparence). В немецком переводе это слово передано как Erscheinung (явление); это слово имеет более широкий спектр значений и может быть понято и как явление, и как видимость, внешний вид и облик. Однако в любом случае время толкуется здесь как выражение пространственных отношений.





«Слова г. Гюйо о перспективе во времени – это не метафора, – пишет Бергсон. – Дело в том, что он исследует время так, как можно было бы исследовать пространство, и стремится прежде всего описать механизм операции, путем которой мы различаем последовательные планы в этом пространстве нового рода. Стало быть, г. Гюйо действует здесь в духе психологов эволюционистов; он показывает нам постепенную адаптацию познания к его объекту» [Бергсон 2010, 242]. Возражения Бергсона состоят как раз в том, что такой метод «можно применить ко многим психологическим проблемами, но не к проблеме времени» [Бергсон 2010, 242], ибо время – это не предмет, внешний по отношению к сознанию. Бергсон не принял во внимание, что у Гюйо не одно время, и даже не два, как у самого Бергсона, но много времен (многообразие значений термина), и одно из них заимствует у пространства функцию перспективы. Не является ли время совокупностью заимствованных функций? Но почему совокупность этих функций называется именно временем, если память сводится к пространственной перспективе, прошлое к ушедшим пространствам, порядок следования которых мы располагаем на воображаемой прямой? Если время видимость, то как может видимость упорядочивать ощущения? Разумеется, фикции могут выполнять определенную функцию упорядочивания, но осуществляется ли перенос значения (метафора) на фикции?



Когда говорят: «время течет», то метафора создает наглядный образ, но не ставит под сомнение реальность времени. Когда Гюйо использует метафору перспективы («мы можем изобразить себе прошедшее только как перспективу позади нас и будущее, вырастающее из настоящего, как перспективу впереди нас» [Гюйо 1899, 54], он тоже создает наглядный образ. Когда же речь идет о как бы четвертом измерении пространства, то эта метафора уже не создает наглядного образа, но является ли «перспектива» и «четвертое измерение» действительно метафорическим? Осуществляется ли здесь какой-нибудь перенос значения? Гюйо говорит здесь как бы четвертое измерение, но он не говорит как бы перспектива. Таким образом, статус времени остается неопределенным. С одной стороны, время – это вид пространственных отношений, а с другой – видимость. Было бы ошибкой, однако, полагать, что эта видимость имеет объективный характер, т.е. относится к чему-то такому, что показывает себя не таким, каково оно на самом деле или же к тому, что вообще не существует. Видимость относится у Гюйо не к сфере предметности, а к сфере сознания: определенные «процессы» сознания создают время, и в этом смысле время – это видимость. Однако тогда и другие «продукты» сознания нужно было бы считать видимостью.

И все же время у Гюйо не только видимость, не только пространственная перспектива. Основная мысль Гюйо, как мы уже отмечали, состоит в том, что представление о пространстве возникает раньше, чем представление о времени и что представление о времени требует пространственных образов. При этом генезис времени из пространства у Гюйо страдает тем, в чем он упрекает, как мы увидим, современных ему психологов относительно генезиса последовательности: post hoc не есть propter hoc. То, что представление пространства возникает раньше, чем представление времени, не доказывает еще, что причина последнего первое. Строго говоря, отношение пространства и времени представлены у Гюйо не генетически, но структурно; пространство выполняет изобразительную функцию, которая позволяет преодолеть состояние «все в настоящем» и «увидеть перспективу прошлого», а по аналогии и будущего. Время вовсе не сводится у Гюйо к пространству, не является и особым пространством, хотя зачастую это выглядит именно так. Во-первых, Гюйо неоднократно указывает на одновременность возникновения пространства и времени. Во-вторых, и это главное, он все же предпринимает попытку отделить время от пространства, представить время как среду, отличную от пространственной. Пространство лишь средство, «необходимость представлять себе время в пространственной форме вносит нечто устойчивое в беспрерывный поток времени» [Гюйо 1899, 56]. Согласно, Гюйо, кроме внутренних чувств (усилия, движения и т.д.), из внешних чувств более всего слух способствует отделению времени от пространства, пониманию времени как особого измерения. Это связано с тем, что звук, как пишет Гюйо, «лишь очень неопределенно локализуется в пространстве, но зато превосходно локализуется в длительности» [Гюйо 1899, 54]. Что означает, однако, «локализован в длительности»? Мы опять возвращаемся к пространственным характеристикам времени, и не случайно, так как длительность есть не что иное, как особое устойчивое пространство значимости, имеющее свой генезис. Для Гюйо важным является то, что звук невидим и неосязаем; это оказывается достаточным, чтобы сблизить его с временем . «Звук, – пишет Гюйо, – стремится вытолкнуть себя в среду, отличную даже от пространства, аналогичную внутренней среде инстинктивных жизненных влечений (l‘appétit vital), которая и есть время. [Гюйо 1899, 54; Guyau 1890, 74-75]. Допущение существования непространственной среды (в языковом плане это словосочетание, мягко говоря, довольно необычно) времени сближает Гюйо и Бергсона, основные усилия которого были направлены как раз на отделение чистой длительности от всего пространственного.

Генетический, а не структурный подход реализуется Гюйо в связи с понятиями, взятыми из волевой и эмоциональной сферы. Устанавливая порядок представлений, Гюйо выводит чувство времени не из чувства пространства, но, во-первых, из действий-страданий, а во-вторых, из намерений и желаний, т.е. из того, что не является представлением, но скорее реальностью внутренней жизни. Первое касается различия настоящего и будущего (прошлое остается при этом на заднем плане), второе – «течения времени». Само настоящее не есть еще время, утверждает Гюйо. Если бы не это еще, с этим тезисом можно было бы согласиться вполне. Настоящее – это действительно не время, но значимое здесь и сегодня (в объективном времени) пространство. Но у Гюйо этот тезис служит для того, чтобы представить время и его течение как единство настоящего, прошлого и будущего. При этом ни прошлое, ни будущее сами по себе также не могут быть источником представления о различии трех измерений времени. Здесь Гюйо абсолютно прав, ни одно из измерений времени не может быть исходной точкой их различия. Но Гюйо не принимает в расчет, что настоящее, прошлое и будущее, как бы их ни понимать, в каком бы контексте их ни рассматривать, не могут полностью потерять связь с объективным временем – с объективными сегодня, вчера и завтра. Гюйо пытается объяснить возникновение идеи времени в примитивном сознании, ее исходный пункт «нужно искать в действии и страдании, в движении, следующем за ощущением» [Гюйо 1899, 36]. «Идея трех частей времени, -- пишет Гюйо, -- это расщепление (scission, в русс. перев. – разрыв) сознания» [Гюйо 1899, 36; Guyau 1890, 30]. В примитивном сознании представление о времени возникает благодаря разделению состояний страдания и действия (du pâtir et de l’agir). «Когда мы испытываем боль, -- пишет Гюйо, -- и реагируем с целью устранить ее, мы рассекаем время на две части – на настоящее и будущее. Эта <…> реакция, <…> когда она становится сознательной, есть намерение (l'intention); и мы думаем, что намерение, будь оно спонтанное или рефлексивное, рождает одновременно понятия пространства и времени» [Гюйо 1899. 34]. Гюйо незаметно переходит от примитивного сознания к современному, т.е. к «мы». Мы действительно можем, фигурально выражаясь, рассекать время, поскольку мы имеем представление об объективном времени, но ведь речь идет о выявлении генезиса представления о времени. Что же должно рассекать примитивное сознание, когда еще нет такого представления? Когда Гюйо утверждает, что намерение одновременно, или сразу (à la fois), рождает время и пространство, то опять-таки время как одновременность (а это основная функция времени) уже неявно присутствует в описании.

Более того, намерение интерпретируется прежде всего как замена направления и источник идеи пространства, и только затем, по аналогии – как источник времени: «Течение времени сначала есть не более, как различие между тем, что желаешь, и тем, что имеешь; это же различие сводится к намерению, за которым следует чувство удовлетворения» [Гюйо 1899, 35].

Небезынтересно сделать следующее терминологическое сравнение. У Гюйо слово l'intention (намерение) сближается со значением «напряжение», стремление». Разумеется, здесь не может идти и речи о феноменологическом смысле этого термина, хотя бы потому, что он был введен Гуссерлем позже, чем написана книга Гюйо. Брентановский термин «intentionale Inexistenz» (1874) как раз лишен указанных значений. Формальное сходство Гуссерля и Гюйо состоит, однако, в том, что в качестве базисной структуры сознания в широком смысле, включая и волевую сферу, оба философа полагают стремление и его осуществление. Задачи, которые ставят перед собой оба философа, существенно различаются. Гюйо апеллирует к обыденному опыту (расстояние между бокалом и губами), чтобы описать чувство времени, Гуссерль – к рефлексии, чтобы выделить «чистое значение». При этом у Гюйо напряжение между намерением (интенцией) и осуществлением намерения есть не что иное, как время, или чувство времени. У Гуссерля различие между интенцией значения и осуществлением значения вне времени, как объективного, так и имманентного. Парадоксально, но апелляция к непосредственному опыту у Гюйо ближе к феноменологической установке, чем функциональное введение времени у Гуссерля. Сходство, и уже не формальное, состоит в том, что и у Гуссерля, и у Гюйо, время выполняет определенные функции, несмотря на попытки (разные) придать времени онтологический статус (поток сознания или инстинктивные жизненные влечения).

 

 

4. Последовательность и время

По Гюйо, идея времени предполагает различение, но не наоборот, и вопреки Спенсеру, понятие последовательности, к которому английский философ сводит время, является производным. Сначала, утверждает Гюйо, нет ни понятия существования, ни последовательности, есть лишь «смешанный и расплывчатый образ многих вещей, окружающих нас» [Гюйо 1899, 30], затем движение и усилие вносит в этот хаос разделение, различение, что создает для нас третье измерение пространства. То же самое нужно сказать о времени.

Гюйо близко подошел к тому, чтобы последовательность отнести к пространственным отношениям. Однако явно он этого вывода не делает, разве что в отношении животных, как мы увидим далее. Психологи, утверждает Гюйо, меняют порядок возникновения времени. Сводя причинное отношение к порядку следования, они, когда речь заходит о времени, считают идею последовательности основой сознания, эта идея заключается в «известном ритме предшествующего и последующего, схваченного в его действии (saisi sur le fait). Отсюда prius и posterius, а также non simul становится конститутивным отношением для «самого представления», «формы представления», формы a priori» [Гюйо 1899, 36; Guyau 1890, 34]. Согласно Гюйо, здесь происходит подмена «первичных фетишей сознания (fétiches primitifs), т.е. фетишей силы, или причины действующей, и цели, или причины конечной» более поздними научными понятиями. Таким образом, по Гюйо, не причинность сводится к последовательности (английская психология явно исходит здесь из Юма), но представление о последовательности возникает из первичных импульсов силы и стремления. Гюйо, а вслед за ним и Фулье, пытаются на основе такой аргументации опровергнуть априоризм времени. Следует, однако, принять во внимание, что генетический подход в целом не противоречит априорному. Если мы описываем структуру сформировавшегося сознания, то, вслед за Кантом, мы должны допустить определенные структуры сознания (не обязательно следуя в определенности этих структур Канту), логически предшествующие конкретному опыту. Сам Гюйо так и поступает, выделяя указанные выше элементы сознания и не замечая при этом, что он вводит априоризм, причем не кантовского типа, т.е. не основанный на синтезе. Однако рассуждения Гюйо и его стремление осуществить генетический подход в отношении последовательности полезны в другом отношении. Они указывают на предпосылки априоризма времени, который строится на допущении временного характера последовательности.

Если же речь идет о генезисе представления о последовательности, то апелляция к животным вряд ли окажет существенную помощь. У Гюйо такая апелляция не убедительна и выглядит иногда забавной, когда, например, он сравнивает животных с известными философами (но, конечно, не философов с животными): «Животное практикует только философию Мэн де Бирана: оно чувствует и делает усилие; оно еще недостаточно математик для того, чтобы думать о последовательности, тем менее о постоянной последовательности и еще менее о необходимой последовательности. Отношение предыдущего к последующему, prius к posterius, вырабатываются только в результате рефлексивного анализа» [Гюйо 1899, 36; Guyau 1890, 35].

Зародыш времени – в примитивном сознании, в форме силы, в форме напряжения, полагает Гюйо, а затем, как только это сознание отдает себе отчет о том, чего оно хочет, – в форме намерения (l’intention). Время сводится к чувствительности и моторной активности, оно не отделяется от пространства. Однако и тогда время встроено в чувственное восприятие и моторную активность и при этом оно неотделимо от пространства. «Будущее, – пишет Гюйо, – это то, что находится впереди животного, и что оно стремится взять; прошедшее – это то, что находится позади и чего животное более не видит; вместо того чтобы с ученой изобретательностью создавать пространство из времени, как это делает Спенсер, животное смело создает время с помощью пространства, оно знает лишь prius и posterius протяжения. Моя собака из своей конуры замечает принесенную мной полную миску: это будущее; она выходит из конуры, движется впереди, по мере того, как она приближается, ощущения конуры удаляются <…> конура находится теперь позади нее и она более не видит ее: это прошедшее» [Гюйо 1899, 36; Guyau 1890, 35]. Итак, будущее впереди, прошлое позади, но где же настоящее? Здесь, как и раньше, мы явно сталкиваемся с неадекватным описанием опыта. Сначала Гюйо говорит, что всё есть настоящее в нашем сознании, теперь же настоящее исчезает вообще, по крайней мере, у его собаки. Если же обратиться к человеческому опыту, то будем ли мы считать, что солонка, которой мы воспользовались и отложили в сторону – это прошлое, а ложка или вилка, которыми мы собираемся воспользоваться – это будущее? Настоящее превращается в миг, как это не раз уже случалось в учениях о времени. Такое настоящее Гюйо по праву отвергает: «Эмпирическое настоящее – это отрывок длительности, имеющий в реальности прошедшее, настоящее и будущее» [Гюйо 1899, 33]. Однако удвоение настоящего не приближает нас к пониманию его действительной природы. Можно и нужно согласиться с тем, что эмпирическое настоящее, т.е. настоящее как опыт, сопряжено с будущим и прошлым и даже включает в себя будущее и прошлое. Иными словами, настоящее вбирает в себя прошлое и «чревато будущим». Однако любая попытка определить настоящее как момент времени приводит или к тавтологии, или к отрицательным определениям: это не прошлое и не будущее, и в конечном итоге – к «математической» точке. Выход из этой ситуации, устраняющий как математическое настоящее, так чрезмерные обобщения типа «всё настоящее», состоит в том, чтобы признать настоящее пространственной характеристикой опыта, а прошлое и будущее – соответствующими проекциями наших сегодняшних действий и стремлений. Причем сознание прошлого в этом смысле мало отличается от сознания будущего: мы вспоминаем то, что прямо или косвенно имеет отношение к сегодняшней ситуации, даже когда мы, в соответствии с одним из парадоксов О. Уальда, вспоминаем то, что никогда с нами не случалось. Прошлое отличает определенность (пусть даже неопределенная) совершенных действий, причем сознание прошлого обязательно включает в себя сознание объективного времени, пусть неявно, пусть ошибочно и смутно. Сознание прошлого формируется не благодаря непознаваемому внешнему миру и нашей внутренней энергии, но благодаря нашему опыту и сознанию наших действий на фоне постоянной смены дней и ночей, месяцев и лет. Также и будущее как сознание возможных значимых пространств невозможно без того или иного соприкосновения (пусть фантастического) с объективным временем. Но ни настоящее, ни прошлое, ни тем более будущее не сводятся к объективному времени и его мерам, ибо последнее есть лишь способ сопоставления пространств и движений. Настоящее может быть интерпретировано как отрезок объективного времени, например как сутки, но по сути своей настоящее – это телесно-пространственно-смысловая ситуация, в основе которой, как мы увидим далее, лежит суждение, и которая может включать в себя и намерение, и память, и восприятие, и размышление, и эстетическое удовольствие, и нравственное чувство и т.д. Настоящее связано со сменой дня и ночи, более того, в основе настоящего – как раз и «лежит» различие дня и ночи. Полчаса – это не тридцать минут, как справедливо заметил Хайдеггер. Мы можем соотносить настоящее с отрезком объективного времени, но кайрос не измеришь в минутах или в метрах. Кайрос характеризует пространство значимости и пространство смысла.

То, что различение лежит в основе времени и последовательности, абсолютно верно; то, что последовательность производна, и «до времени» – с этим можно также согласиться, правда, учитывая неадекватность временного языка. Но каким образом из различения может возникнуть последовательность, этот вопрос является более сложным. Гюйо ограничивается утверждением, что «последовательность есть абстракция двигательного усилия», совершаемого в пространстве» [Гюйо 1899, 36], однако и возникновение представлений о пространстве Гюйо объясняет двигательным усилием.

Здесь следует разделить по меньшей мере два направления исследований: психологическое, направленное на формирование представления о последовательности у детей и взрослых, и философское, предмет которого – условия возможности таких представлений. В обоих случаях один из основных вопросов, если не основной, состоит в том, является ли последовательность пространственным отношением или временным. Этот вопрос связан, в свою очередь, со следующим вопросом: существуют ли чисто временные отношения, не привязанные к пространству, не являющиеся, говоря более строго, модификацией пространственных отношений.

Обычно последовательность и длительность, наряду с одновременностью, считают видами временных отношений. Отношение предшествующий-последующий (proteron-hüsteron) сразу же интерпретируют как ранний-поздний, или раньше-позже . Разумеется, отношение предшествующий-последующий может быть интерпретировано в определенном контексте как отношение раньше-позже, но в самом этом отношении нет ни раньше, ни позже. Речь идет, разумеется, об опыте: при осознании, что одно нечто предшествует другому нечто, не обязательно устанавливается отношение, что предшествующее (первое) нечто раньше, чем последующее (второе). Говоря точнее (учитывая, что сознание – это различение различий), при различении предшествующего и последующего не обязательно проводится различие между раньше и позже. Это происходит только тогда, когда мы связываем различие предшествующего и последующего с объективным временем. Когда же мы различаем раньше и позже, это различие с необходимостью отсылает нас к различию предшествующего и последующего. Последнее различие является пространственным различием. «Со стороны» эти различия равнозначны, но в опыте, аналогично отношению Здесь и Теперь, пространственное отношение предшествования и следования является самостоятельным. Отношение раньше-позже, которое можно назвать временным, так как имплицитно оно связано с объективным временем, несамостоятельное.

Последовательность как опыт не сводится к отношению предшествования и следования. Такое сведение опять-таки характеризует взгляд на последовательность «со стороны» и представляет собой тавтологию. Анализ опыта последовательности показывает, что этот опыт сложнее, чем констатация, что за первым объектом следует второй, затем третий и т.д. В этот опыт входит прежде всего различение и идентификация различений. Сюда относятся также акты идентификации предметов или движений – членов последовательности. Наблюдаемая последовательность подталкивает к сведению последовательности к отношению раньше-позже; осуществляемая последовательность движений, скажем движений тела, указывает на более сложный характер опыта последовательности. Сознание последовательности – это сознание предмета или движения как части подвижного целого, где следование означает замену этого предмета или движения в рамках общего значимого пространства этого целого иным подобным предметом или движением, принадлежащим этому целому. При этом выстраивается ретенциально-протенциальное пространство уходящего-приходящего, где актуально воспринимаемый, т.е. идентифицируемый в суждении восприятия предмет, является границей (которую необязательно представлять в виде линии) между прошлым и будущим (уходящим и приходящим предметами в их пространствах значимости). Когда мы наблюдаем за проходящим поездом, мы выделяем (различаем) целостность предмета, которому принадлежат идентифицируемые части этого целого – вагоны. Замена одного вагона другим в нашем поле зрения при осознании целостности предмета, при удержании непосредственно удаляющегося и предвосхищении непосредственно приближающегося вагонов конституирует значимое пространство последовательности.

Опыт последовательности возникает, однако, не только из зрительных восприятий и наблюдений, но и из слуховых восприятий (суждений восприятия), а также из телесных движений, которые, как мы увидим далее, также можно назвать суждениями. Одним из основных движений человеческого тела, которое дает опыт попеременного движения, является ходьба. Ходьба – это опыт последовательности («по следу своему»), в котором реализуется различение, идентификация, замена, удержание «уходящего» шага и предвосхищение «приходящего». Разумеется, не только ходьба, но и многие другие движения создают чувство ритма и последовательности.

Опыт длительности – существенной иной. Прежде всего, длительность, как правило, эмоционально значима. Последовательность может быть эмоционально и ценностно нейтральной, длительность практически всегда не безразлична – как желание продлить мгновение или избавиться от назойливости, в частности, звука. Для слушающего музыка не представляет собой длительности, здесь нет «долго» или «быстро» (разве что оценка импровизации). Для того, кто слушает «чужую» музыку, «чужой» звук (или плохое исполнение), возникает длительность. «Продлить мгновение» можно было бы оставить поэтам, если бы не общее между «продлить» и «избавиться»: и в том, и в другом случае речь идет о деформации пространства значимости, которая создает особый род напряжения. Длительность как таковая есть нечто отрицательное, ибо мир значимости дискретен. Как нечто начавшееся и не предполагающее в себе завершения, длительность как в позитивном, так и в негативном модусе, аномалия в жизненном мире. Речь опять-таки идет об опыте длительности, если угодно, о переживании длительности, но не о наблюдении за идентифицированной в качестве объекта длительностью «со стороны», наблюдении, которое вполне может обходиться без оценок и эмоций. Очевидно различие между акустическим исследованием длящегося звука и вторжением в значимое пространство (в том числе и в музыкальное) постороннего стабильного звука, от которого хотят поскорее избавиться. Длительность агрессивна, она вытесняет и заменяет упорядоченное и сложное пространство значимости, как бы вытягивает его в одну линию, концентрирует на ней внимание, создает так называемое «чувство времени» – нетерпение, спешку, напряжение, страх.

Попытка Гуссерля изучать длительность звука как гилетическое данное представляет собой по существу конструирование наблюдения за внутренним опытом «со стороны» и тем самым «выходит за пределы опыта», т.е. за пределы переживания (даже в гуссерлевском смысле). Попытка Бергсона представить длительность как глубинную основу опыта – это другая крайность, также выходящая за пределы опыта, но уже не эмпирически наблюдаемая, а мистически схватываемая.

В этих попытках есть нечто общее (несмотря на существенные различия): длительность предстает как чисто временная, непространственная структура, каковой она может действительно стать, однако только за счет разрушения пространства. Именно в длительности проявляется агрессивная сущность времени, пожирающая пространства и ценности. Разумеется, это метафора, ибо нет никакой сущности времени, тем более агрессивной, но есть агрессивные люди и сообщества, подчиняющие человеческие пространства чуждому для них ритму, разрушающие сложные иерархии значимости за счет введения и навязывания единых принципов и стандартов.

 

V. Пространство значимости и пространство наглядное

Идея Гюйо относительно генетического первенства пространства и его роли в возникновении представлений о времени представляется бесспорной в самой общей формулировке. Вопрос, однако, в том, что Гюйо понимает под пространством. Строго говоря, Гюйо относит генезис времени не к пространству, но к действию-страданию и намерениям. Пространство у Гюйо играет роль структурного и наглядного изображения времени: перспектива, прямая и т.д. В генетическом плане пространство в его концепции неотличимо от времени: и то, и другое созидается намерением и телесным действием. Казалось бы Гюйо предвосхищает в отношении дескрипции пространства Мерло-Понти, однако его пространство не получает статус смыслового, оно остается неопределенным представлением геометрически-физического пространства.

Ребенок позже получает представление о времени, чем о пространстве, – утверждает Гюйо, опираясь на работы современных ему психологов. При этом речь идет о том, что ребенок начинает раньше ориентироваться в пространстве, чем располагать события в порядке их свершения. Гюйо утверждает, что пространство мы воспринимаем непосредственно, тогда как время требует воспроизведения представлений и понимания того, что «данное представление есть воспроизведенное представление» [Гюйо 1899, 25]. «Чтобы воспринять протяжение, животному стоит только открыть глаза: это актуальное и интенсивное зрелище» [Гюйо 1899, 25; Guyau 1890, 12].

Гуссерль тоже полагал, что для восприятия пространства достаточно открыть глаза (подразумевается – взрослому): «если мы открываем глаза, то мы смотрим в объективное пространство» [Гуссерль 1994 7, 5]. Однако протяжение, или протяженность, а также объективное пространство – это абстракции, видеть которые не могут ни дети, ни животные, ни взрослые. Что же мы видим, когда открываем глаза, причем, обычно это бывает после пробуждения? При ответе на этот вопрос важно не смешивать сам опыт и реконструкцию опыта как результат наблюдения за опытом «со стороны». Однако сам вопрос еще требует уточнения. Зрение и слух, а в некоторых случаях осязание и ощущение запаха являются фоном, на котором происходит идентификация ситуации и самоидентификация. Если ограничиться зрением, то можно было бы сказать, что мы видим предметы (вещи и других людей) в пространстве, но это утверждение как раз и было бы результатом наблюдения со стороны, но не описанием опыта изнутри. Мы не видим ни пространства (протяжения), ни предметов в «пространстве» – тогда они должны были бы быть «внутри» протяженности, т.е. внутри абстракции. Когда мы открываем глаза, мы видим не часть геометрического или физического пространства (комната, вагон поезда, палатка и прочее – это не части пространства физики, хотя, конечно, при желании их можно превратить в объем и массу), скорее мы понимаем, различаем с помощью зрения иерархию значимостей, значимые ситуации, определенную совокупность которых мы можем назвать значимым пространством. Пространство не является ни результатом рефлексии, ни объектом непосредственного созерцания. Пространство – это скорее коррелят понимания, ноэма определенного мира, если использовать термин Гуссерля.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.