Сделай Сам Свою Работу на 5

Зигмунд Фрейд. О психоанализе. Лекция





Изучение инфантильной сексуальности и сведение невротических симптомов к эротическим влечениям привело нас к некоторым неожиданным формулам относительно сущности и тенденций невротических заболеваний. Мы видим, что люди заболевают, если им нельзя реально удовлетворить свою эротическую потребность вследствие внешних препятствий или вследствие внутреннего недостатка в приспособляемости. Мы видим, что тогда они бегут в болезнь, чтобы с ее помощью найти замещение недостающего удовлетворения. Мы узнали, что в симптомах болезни проявляется часть сексуальной деятельности больного или же вся его сексуальная жизнь. Главная тенденция этих симптомов – отстранение больного от реального мира – является, по нашему мнению, самым большим вредом, причиняемым заболеванием. Мы полагаем, что сопротивление наших больных выздоровлению не простое, но слагается из многих мотивов. Против выздоровления не только Я больного, которое не хочет прекратить вытеснения, благодаря которым оно выделилось из своего первоначального состояния, но и сексуальные влечения не хотят отказаться от замещающего удовлетворения до тех пор, пока неизвестно, даст ли реальный мир что-либо лучшее.



Бегство от неудовлетворяющей действительности в болезнь (мы так называем это состояние вследствие его биологической вредности) никогда не остается для больного без непосредственного выигрыша в отношении удовольствия. Это бегство совершается путем обратного развития (регрессии), путем возвращения к прежним фазам сексуальной жизни, которые в свое время доставляли удовлетворение. Эта регрессия, по-видимому, двоякая: во-первых, временная регрессия, состоящая в том, что либидо, эротическая потребность возвращается на прежние ступени развития, и, во-вторых, формальная, состоящая в том, что проявление эротической потребности выражается примитивными первоначальными средствами. Оба эти вида регрессии направлены, собственно, к периоду детства и оба ведут к восстановлению инфантильного состояния половой жизни.

Чем глубже вы проникаете в патогенез нервного заболевания, тем яснее становится для вас связь неврозов с другими продуктами человеческой душевной жизни, даже с самыми значимыми. Не забывайте того, что мы, люди с высокими требованиями нашей культуры и находящиеся под давлением наших внутренних вытеснений, находим действительность вообще неудовлетворительной и потому ведем жизнь в мире фантазий, в котором мы стараемся сгладить недостатки реального мира, воображая себе исполнение наших желаний. В этих фантазиях воплощается много настоящих конституциональных свойств личности и много вытесненных стремлений. Энергичный и пользующийся успехом человек – это тот, которому удается благодаря работе воплощать свои фантазии желания в действительность. Где это не удается, вследствие препятствий со стороны внешнего мира и вследствие слабости самого индивидуума, там наступает отход от действительности, индивидуум уходит в свой более удовлетворяющий его фантастический мир. В случае заболевания это содержание фантастического мира выражается в симптомах. При известных благоприятных условиях субъекту еще удается найти, исходя от своих фантазий, другой путь в реальный мир вместо того, чтобы уйти от этого реального мира. Если враждебная действительности личность обладает психологически еще загадочным для нас художественным дарованием, она может выражать свои фантазии не симптомами болезни, а художественными творениями, избегая этим невроза и возвращаясь таким обходным путем к действительности. Там же, где при существующем несогласии с реальным миром нет этого драгоценного дарования или оно недостаточно, там неизбежно либидо, следуя самому происхождению фантазии, приходит путем регрессии к воскрешению инфантильных желаний, а следовательно, к неврозу. Невроз заменяет в наше время монастырь, в который обычно удалялись все те, которые разочаровывались в жизни или которые чувствовали себя слишком слабыми для жизни.





Позвольте мне здесь привести главный результат, к которому мы пришли на основании нашего психоаналитического исследования: неврозы не имеют какого-либо им только свойственного содержания, которого мы не могли бы найти и у здорового, или, как выразился К. Г. Юнг, невротики страдают теми же самыми комплексами, с которыми ведем борьбу и мы, здоровые люди. Все зависит от количественных отношений, от взаимоотношений борющихся сил, к чему приведет борьба: к здоровью, к неврозу или к компенсирующему высшему творчеству.

Я еще не сообщил вам самого важного, опытом добытого факта, который подтверждает наше положение о сексуальности как движущей силе невроза. Всякий раз, когда мы исследуем невротика психоаналитически, у последнего наблюдается неприятное явление перенесения, т. е. больной переносит на врача целую массу нежных и очень часто смешанных с враждебностью стремлений. Это не вызывается какими-либо реальными отношениями и должно быть отнесено на основании всех деталей появления к давним, сделавшимся бессознательными фантазиям-желаниям. Ту часть своей чувственной жизни, которую больной не может более вспомнить, он снова переживает в своем отношении к врачу, и только благодаря такому переживанию в перенесении он убеждается в существовании и в могуществе этих бессознательных сексуальных стремлений. Симптомы, представляющие собой – воспользуемся сравнением из химии – осадки прежних любовных (в широком смысле слова) переживаний, могут быть растворены только при высокой температуре переживаний перенесения и тогда только переведены в другие психические продукты. Врач играет роль каталитического фермента при этой реакции, по прекрасному выражению Ференци, того фермента, который на время притягивает к себе освобождающиеся аффекты. Изучение перенесения может дать вам также ключ к пониманию гипнотического внушения, которым мы вначале пользовались как техническим средством для исследования психического бессознательного у наших больных. Гипноз оказался тогда терапевтическим средством, но в то же время он препятствовал научному пониманию положения дел, так как хотя гипноз и устранял в известной области психические сопротивления, однако на границе этой области он возвышал их валом, через который нельзя было перейти. Не думайте, что явление перенесения, о котором я, к сожалению, могу вам сказать здесь очень мало, создается под влиянием психоанализа. Перенесение наступает при всех человеческих отношениях, так же как в отношениях больного к врачу, самопроизвольно; оно повсюду является истинным носителем терапевтического влияния, и оно действует тем сильнее, чем менее мы догадываемся о его наличии. Психоанализ, следовательно, не создает перенесения, а только открывает его сознанию и овладевает им, чтобы направить психические процессы к желательной цели. Я не могу оставить эту тему без того, чтобы не указать, что явление перенесения играет роль не только при убеждении больного, но также и при убеждении врачей. Я знаю, что все мои приверженцы убедились в справедливости моих положений благодаря наблюдениям явления перенесения, и вполне понимаю, что убежденность в своем мнении нельзя приобрести без того, чтобы не проделать самому несколько психоанализов и не иметь возможности на самом себе испытать действие перенесения.

Я думаю, что мы должны учитывать два интеллектуальных препятствия для признания психоаналитического хода мысли: во-первых, отсутствие привычки всегда считаться с самой строгой, не допускающей никаких исключений детерминацией в области психики и, во?вторых, незнание тех особенностей, которыми бессознательные психические процессы отличаются от так хорошо нам известных сознательных. Одно из самых распространенных сопротивлений против психоаналитической работы как у больных, так и у здоровых основывается на последнем из указанных моментов. Боятся повредить психоанализом, боятся вызвать вытесненные сексуальные влечения в сознании больного, опасаясь, что этот вытесненный материал осилит высшие этические стремления и лишит больного его культурных приобретений. Замечают душевные раны больного, но боятся их касаться, чтобы не усилить его страданий. Правда, спокойнее не касаться больных мест, если мы не умеем при этом ничего сделать, кроме как причинить боль. Однако, как известно, хирург не страшится исследовать и работать на больном месте, если он намерен сделать операцию, которая должна принести длительную пользу. Никто не думает о том, чтобы обвинять хирурга за неизбежные страдания при исследовании и при реактивных послеоперационных явлениях, если только операция достигает своей цели и больной, благодаря временному ухудшению своего состояния, получает излечение. Подобные отношения существуют и при психоанализе; последний имеет право предъявить те же требования, что и хирургия. Усиление страданий, которое может иметь место во время лечения, при хорошем владении методом гораздо меньше, чем это бывает при хирургических мероприятиях, и не должно идти в расчёт при тяжести самого заболевания. Внушающий опасения исход, именно уничтожение культурности освобожденными от вытеснения влечениями, совершенно невозможен, так как эти опасения не считаются с тем, на что указывает нам наш опыт, именно, что психическое и соматическое могущество желания, если вытеснение его не удается, значительно сильнее при его существовании в области бессознательной, чем в сознательной; так что переход такого желания в сознание ослабляет его. На бессознательное желание мы не можем оказывать влияния, оно стоит в стороне от всяких противоположных течений, в то время как сознательное желание сдерживается всеми другими сознательными стремлениями, противоположными данному. Психоаналитическая работа служит самым высоким и ценным культурным целям, представляя собой хорошего заместителя безуспешного вытеснения.

Какова вообще судьба освобожденных психоанализом бессознательных желаний, какими путями мы можем сделать их безвредными для индивидуума? Таких путей много. Чаще всего эти желания исчезают еще во время психоанализа под влиянием лучших противоположных стремлений. Вытеснение заменяется осуждением. Это возможно, так как мы по большей части должны только устранить следствия прежних стадий развития Я больного. В свое время индивидуум был в состоянии устранить негодное влечение только вытеснением, так как сам он тогда был слаб и его организация недостаточно сложилась; при настоящей же зрелости и силе он в состоянии совершенно овладеть вредным инстинктом. Второй исход психоаналитической работы может быть тот, что вскрытые бессознательные влечения направляются на другие цели. Эти цели были бы найдены ранее самим индивидуумом, если бы он развивался без препятствий. Простое устранение инфантильных желаний не представляет собой идеальной цели психоанализа. Невротик вследствие своих вытеснений лишен многих источников душевной энергии, которая была бы весьма полезна для образования его характера и деятельности в жизни. Мы знаем более целесообразный процесс развития, так называемую сублимацию, благодаря которой энергия инфантильных желаний не устраняется, а применяется для других высших, уже не сексуальных целей. Как раз компоненты сексуального влечения отличаются способностью сублимации, т. е. замещения своей сексуальной цели другой, более отдаленной и более ценной в социальном отношении. Этим прибавкам энергии со стороны сексуального влечения в нашей душевной деятельности мы обязаны, по всей вероятности, нашими высшими культурными достижениями. Рано появившееся вытеснение исключает возможность сублимации вытесненного влечения; с прекращением вытеснения путь к сублимации опять становится свободным.

Мы не должны упускать из виду третий возможный исход психоаналитической работы. Известная часть вытесненных эротических стремлений имеет право на прямое удовлетворение и должна найти его в жизни. Наши культурные требования делают жизнь слишком тяжелой для большинства человеческих организмов; эти требования способствуют отстранению от действительности и возникновению неврозов, причем слишком большим вытеснением вовсе еще не достигается какой?либо чрезвычайно большой выигрыш в культурном отношении. Мы не должны возвышать себя до такой степени, чтобы не обращать никакого внимания на животное начало нашей природы, и мы не должны забывать, что счастье каждого отдельного индивидуума также должно входить в цели нашей культуры. Пластичность сексуальных компонентов, которая выражается в их способности к сублимации, может повести к большему искушению достигать возможно интенсивной сублимацией возможно большего культурного эффекта. Но насколько мало мы можем рассчитывать при наших машинах перевести более чем одну часть теплоты в полезную механическую работу, так же мало должны мы стремиться к тому, чтобы всю массу сексуальной энергии перевести на другие, чуждые ей цели. Это не может удаться, и если слишком уже сильно подавлять сексуальное чувство, то придется считаться со всеми последствиями столь варварского отношения.

 

 

ЦАРЬ ЭДИП И ГАМЛЕТ

Из книги З.Фрейда «Толкование сновидений»

 

 

На основании моих многочисленных наблюдений родители играют преобладающую роль в детской душевной жизни всех позднейших психоневротиков; любовь к одному из них и ненависть к другому образуют неизменную составную часть психического материала, образованного в то время и чрезвычайно важного для симптоматики последующего невроза. Я не думаю, однако, что психоневротики резко отличаются в этом от других нормальных людей. Гораздо вернее – это подтверждается случайными наблюдениями над нормальными детьми, – что они со своими дружелюбными и враждебными желаниями по отношению к своим родителям воплощают лишь процесс преувеличения, который более или менее интенсивно и отчетливо совершается у большинства детей. Древность в подтверждение этой истины завещала нам чрезвычайно убедительный миф, глубокое и всеобъемлющее значение которого становится понятным лишь при помощи установления вышеуказанных черт детской психологии.

Я разумею здесь миф о царе Эдипе и одноименную трагедию Софокла. Эдип, сын Лая, фиванского царя, и Иокасты, покидается своими родителями вскоре после рождения на свет, так как оракул возвестил отцу, что еще нерожденный им сын будет его убийцей. Эдипа спасают, и он воспитывается при дворе другого царя, пока сам, сомневаясь в своем происхождении, не спрашивает оракула и не получает от него совет избегать родины, так как он должен стать убийцей своего отца и супругом своей матери. По дороге с мнимой родины он встречает царя Лая и убивает его во внезапно разгоревшемся сражении. Потом подходит к Фивам, разрешает загадку преграждающего путь сфинкса и в благодарность за это избирается на фиванский престол и награждается рукою Иокасты, Долгое время он правит в покое и мире и производит от своей жены-матери двух дочерей и двух сыновей, как вдруг разражается чума, заставляющая фиванцев вновь обратиться к оракулу с вопросом. Здесь-то и начинается трагедия Софокла. Гонец приносит ответ оракула, что чума прекратится, когда из города будет изгнан убийца Лая. Где же он, однако? «Кто след найдет столь древнего злодейства?» (Перевод Д.С.Мережковского).

Действие трагедии состоит не в чем ином, как в постепенно пробуждающемся и искусственно замедляемом раскрытии – аналогичном с процессом психоанализа – того, что сам Эдип – убийца Лая и в тоже время сын убитого и Иокасты. Потрясенный своим страшным злодеянием, Эдип ослепляет себя и покидает родину. Предсказание оракула сбылось.

«Царь Эдип» – так называемая трагедия рока; ее трагическое действие покоится на противоречии между всеобъемлющей волей богов и тщетным сопротивлением людей, которым грозит страшное бедствие; подчинение воле богов, бегство и сознание собственного бессилия – вот в чем должен убедиться потрясенный зритель трагедии. Современные писатели старались достичь той же цели, изображая в своих поэтических творениях указанное противоречие, но развивая его на собственной канве. Зритель, однако, оставался холодным и безучастно смотрел, как, несмотря на все свое сопротивление, невинные люди должны были подчиниться осуществлению тяготевшего над ними проклятия; позднейшие трагедии рока не имели почти никакого успеха.

Если, однако, «Царь Эдип» потрясает современного человека не менее, чем античного грека, то причина этого значения греческой трагедии не в изображении противоречия между роком и человеческой волей, а в особенностях самой темы, на почве которой изображается это противоречие. Есть, очевидно, голос в нашей душе, который готов признать неотразимую волю рока в «Эдипе», в то время как в «Родоначальнице» или в других трагедиях рока мы считаем наши решения произвольными. Такой момент действительно имеется в истории самого царя Эдипа. Судьба его захватывает нас потому, что она могла бы стать нашей судьбой, потому что оракул снабдил нас до нашего рождения таким же проклятием, как и Эдипа. Всем нам, быть может, суждено направить наше первое сексуальное чувство на мать и первую ненависть и насильственное желание на отца; наши сновидения убеждают нас в этом. Царь Эдип, убивший своего отца Лая и женившийся на своей матери Иокасте, представляет собой лишь осуществление желания нашего детства. Но более счастливые, нежели он, мы сумели отщепить наше сексуальное чувство от матери и забыть свою ревность по отношению к отцу. Человек, осуществивший такое первобытное детское желание, вселяет в нас содрогание, мы отстраняемся от него со всей силой процесса вытеснения, которое претерпевают с самого детства эти желания в нашей душе. Освещая преступление Эдипа, поэт приводит нас к познанию нашего «я», в котором все еще шевелятся те же импульсы, хотя и в подавленном виде. То противопоставление, с которым покидает нас хор:

…Посмотрите на Эдипа,

На того, кто был великим,

Кто ни зависти сограждан,

Ни судьбы уж не боялся,

ибо мыслью он бесстрашной

Сокровеннейшие тайны

Сфинкса древнего постиг, –

Посмотрите, как низвергнут он судьбой –

это напоминание касается нас самих и нашей гордости, нас, ставших со времени детства столь мудрыми и сильными в нашей оценке. Как Эдип, мы живем, не сознавая противоморальных желаний, навязанных нам природой; сознав их, мы все отвратили бы взгляд наш от эпизодов нашего детства.

Ни одно открытие психоаналитического исследования не вызывало столько ожесточенных нападок, столько бешеного сопротивления и – столько забавных недоразумений со стороны критики, сколько это указание на детские, оставшиеся бессознательными инцестуозные наклонности. В последнее время появилась даже попытка считать этот инцест, вопреки всему опыту, лишь символическим. Содержательное толкование мифа об Эдипе дает Ференци (в Imago, I, 1912), основываясь на одном письме Шопенгауэра. – Затронутый впервые в «Толковании сновидений» «Эдипов комплекс» получил при дальнейшем изучении огромнейшее значение для понимания истории человечества и развития религии и нравственности. См. «Тотем и табу». (Русск. перев. Психолог. и психоаналит. библиотека. Вып. VI; Москва, Госиздат).

То, что миф об Эдипе возник из древнейшего материала сновидений, который имеет своим содержанием мучительное нарушение отношения к родителям благодаря первым побуждениям сексуальности, на этот счет в самом тексте трагедии Софокла имеется довольно прозрачное указание. Иокаста утешает Эдипа, еще не понявшего истинного положения дела, но все же уже озабоченного изречением оракула; она напоминает ему о сновидении, которое видят многие, но которое не имеет, по ее мнению, никакого значения:

Ведь до тебя уж многим людям снилось,

Что с матерью они – на ложе брачном,

Но те живут и вольно, и легко,

Кто в глупые пророчества не верит.

Сновидение о половой связи с матерью наблюдается, как тогда, так и теперь, у многих людей, сообщающих о нем с возмущением и удивлением. Оно и составляет, несомненно, ключ к трагедии и находится в соответствии со сновидением о смерти отца. Миф об Эдипе представляет собою реакцию фантазии на оба эти типические сновидения и, подобно тому как сновидения эти вселяют во взрослых чувство отвращения, так и самый миф должен иметь своим содержанием ужас и самонаказание. В своей законченной форме он носит черты дальнейшей исторической обработки, старавшейся придать ему теологизирующую тенденцию. (Ср. материал сновидений об эксгибиционизме.) Попытка объединить божественное всемогущество с ответственностью человека должна была потерпеть крушение на этом, как и на всяком другом материале.

На том же самом базисе, что и «Царь Эдип», покоится и другая величайшая трагедия – «Гамлет» Шекспира. Но в измененной обработке одного и того же материала обнаруживаются все различия в психической жизни обоих столь отдаленных друг от друга культурных периодов, весь вековой прогресс процесса вытеснения в душевной жизни человечества. В «Эдипе» лежащее в основе его желание ребенка всплывает наружу и осуществляется, точно в сновидении; в «Гамлете» оно остается вытесненным и мы узнаем о наличности его – аналогично положению вещей при неврозе – лишь вследствие исходящих от него задержек. Эта трагедия имеет своеобразную общую черту с покоряющим действием современных драм, а именно: характер героя совершенно неясен. Драма построена на том, что Гамлет колеблется осуществить выпавшую на его долю задачу мести; каковы основы или мотивы этого колебания на этот счет текст не говорит ничего, и многочисленные попытки толкования драмы дали очень мало в этом отношении. Согласно господствующему еще и теперь толкованию Гете, Гамлет представляет собою тип человека, жизненная энергия которого парализуется преувеличенным развитием мышления («Приведен в болезненное состояние бледностью мысли»). Согласно другому воззрению. Шекспир старался изобразить слабый, нерешительный характер, склонный к неврастении. Фабула драмы показывает нам, однако, что Гамлет отнюдь не беспомощен. Мы дважды видим его поступки: в первый раз он в неожиданном аффекте закалывает подслушивающего за портьерой Полония, в другой же раз умышленно, даже коварно посылает на смерть двух царедворцев. Что же препятствует ему осуществить задачу, внушенную ему тенью отца? Здесь снова приходит на мысль то, что задача эта совершенно особого рода. Гамлет способен на все, только не на месть человеку, который устранил его отца и занял его место у матери, человеку, воплотившему для него осуществление его вытесненных детских желаний. Ненависть, которая должна была бы побудить его к мести, заменяется у него самоупреками и даже угрызениями совести, которые говорят ему, что он сам, в буквальном смысле, не лучше, чем преступник, которого он должен покарать. Этим я лишь перевожу в сферу сознания то, что бессознательно дремлет в душе героя; если кто-нибудь назовет Гамлета истериком, то я сочту это лишь выводом из моего толкования. Сексуальное отвращение, которое Гамлет высказывает в разговоре с Офелией, играет здесь решающую роль, то самое сексуальное отвращение, которое в последующие годы все больше и больше овладевает душою Шекспира вплоть до своего окончательного завершения в «Тимоне Афинском». В «Гамлете» воплощается, разумеется, лишь собственная душевная жизнь поэта; из книги Георга Брандеса о Шекспире (1896) мы знаем, что трагедия эта написана вскоре после смерти его отца (1601), то есть под впечатлением свежей скорби и воскрешения детского чувства по отношению к нему. Известно также и то, что рано умерший сын Шекспира носил имя Гамнет (идентично с именемГамлет). В то время как «Гамлет» трактует отношение сына к родителям, «Макбет», связанный с ним по времени, касается темы бездетности. Подобно тому как всякий невротический симптом и как само сновидение допускает самые различные толкования и даже требует целого ряда их для своего понимания, так и всякое истинно поэтическое творение проистекает в душе поэта не из одного мотива и допускает не одно толкование. Я попытался вскрыть здесь наиболее глубокий слой душевной жизни Шекспира. Э. Джонс дополнил вышеприведенные указания на аналитическое понимание «Гамлета» и подверг критике другие имеющиеся в литературе толкования (Das Problem des Hamlet und der Odipus-komple, 1911). Другие попытки анализа «Макбета» см. в моей статье «Einige Charaktertypen aus der psychoanalytischen Arbeit, Imago» IV, 1916, и у Л. Иекеля Shakespeares Macbeth, Imago V, 1918.

Я не могу оставить рассмотрения типических сновидений и сновидений о смерти близких родных, не сказав несколько слов об их значении для теории сновидения вообще. Сновидения эти представляют собою довольно необычный случай того, что мысль сновидения, содержащая вытесненное желание, не претерпевает влияния цензуры и в неизменном виде переходит в сновидение. На это должны быть особые основания. Я полагаю, что решающую роль играют здесь два момента: во-первых, нет ни одного желания, от которого мы были бы более далеки; мы полагаем, что эти желания «не могут прийти нам в голову даже во сне», и поэтому-то цензура не сопротивляется им в достаточной мере, все равно как законодательство Солона не выставляет определенного наказания за отцеубийство. Во-вторых, вытесненное и бессознательное желание особенно часто сталкивается с остатками впечатлений предыдущего дня ввиду забот о жизни близкого лица. Эти заботы не могут быть включены в сновидение иначе, как через посредство одноименного желания; желание же может быть замаскировано заботой. Если думать, что все это происходит гораздо проще, что ночью в сновидении лишь продолжается то, что начато днем, то сновидения о смерти близких родных будут стоять совершенно особняком от какой бы то ни было теории сновидения, являясь совершенно неразрешимой загадкой.

Весьма поучительно также проследить взаимоотношение этих сновидений и сновидений, сопровождающихся страхом. В сновидении о смерти близких людей вытесненное желание находит себе путь, по которому оно может избегнуть цензуры, а вместе с тем и обусловливаемого ею искажения. Постоянным сопутственньм явлением в данном случае является то, что субъект испытывает в сновидении болезненные ощущения. Точно так же и сновидение, сопровождающееся страхом, наблюдается лишь тогда, когда цензура подавляется вполне или хотя бы отчасти, и, с другой стороны, подавлению цензуры помогает то, что страх является уже налицо в качестве актуального ощущения, проистекающего из соматических источников. Очевидно, таким образом, какой тенденции придерживается цензура, обусловливая искажающую деятельность сновидения: она имеет в виду предотвратить появление страха или других мучительных аффектов.

 

 

Карл Густав Юнг.

Что такое музыка? Что такое поэзия? Что такое мифология? Все это проблемы, относительно которых невозможно никакое мнение, если человек не имеет опыта переживания этих реальностей. Это вполне естественно и очевидно. Однако, что касается вопроса, указанного последним в этом ряду, о наших переживаниях этого сказать нельзя. Лишь величайшие создания мифологии могут рассчитывать на то, чтобы донести до современного человека, что он находится лицом к лицу с феноменом, который по «глубине, постоянству и универсальности сравним лишь с самой Природой». Если мы заинтересованы в реальном знании мифологии, мы не должны сразу же обращаться к теоретическим рассуждениям и оценкам (даже к Шеллингу, который положил начало восторженному цитированию мифологии). Не следует также слишком много говорить об «истоках». Для того, чтобы вода, пройдя сквозь нас, разбудила наш скрытый мифологический дар, ее нужно брать прямо из источника и пить свежей.

Но не тут-то было. (Как говорится, по усам текло...) Подлинная мифология стала для нас настолько чужой, что перед тем, как вкусить ее, не будет лишним остановиться и подумать - не только о пользе и опасностях мифологии (психологи и психиатры об этом еще расскажут), но также и о нашем возможном отношении к ней. Мы утратили наше непосредственное чувство великих реальностей духа - а именно к этому миру принадлежит вся подлинная мифология,- утратили окончательно ради нашей всем интересующейся и умелой помощницы-науки. Наука объяснила то, что нам предстоит выпить, так хорошо, что мы знаем об этом все, еще до того, как берем в руки чашку,- намного лучше, чем те, кто знают толк в «питии»; более того, от нас ждут, что мы удовольствуемся нашим знанием или даже предпочтем его неискаженному опыту и наслаждению. Следует спросить себя: возможен ли еще в каком-либо смысле непосредственный опыт переживания мифологии и наслаждения им?
Во всяком случае нам необходима свобода от фальши, свобода, которую нам может даровать только истинная наука. Помимо этой свободы, мы требуем лишь того, чтобы наука вернула нам непосредственность нашего отношения к ее предметам. Наука сама должна расчистить дорогу к мифологии, которую она же заблокировала сначала своими интерпретациями и объяснениями,- научное понимание всегда было слишком широким (в данном случае мы имеем в виду историческое, психологическое, а также культурное и антропологическое изучение мифов). Чтобы определить, какая позиция по отношению! к мифологии возможна в настоящее время, попробуем резюмировать то, что детально было рассмотрено в 1-й части книга» «Античная религия»1 и коротко упомянуто в Предисловии к первому изданию (1940) книги «Божественный младенец». Вопрос об истоках мифологам в смысле: «Где и когда развилась; великая мифотворящая культура, которая смогла повлиять на продукты всех позднейших мифологий?» - здесь обсуждать не будет. Мы сосредоточимся только на вопросе: как ей быть! со своим истоком либо истоками? - и сделаем это лишь для того, чтобы расширить тот непосредственный подход, с помощью которого читатель должен будет отыскать свой собственный путь к мифологии.

Нечто от той жизненности и динамики, которую древние греки называли, может преподать нам из своего собственного опыта Платон, сам бывший великим «рассказчиком мифов». Это искусство, которое существует как рядом с поэзией, так и внутри нее (ибо эти две области частично совпадают), искусство, которое занимает особое положение благодаря своей теме. Искусство мифологии определяется своеобразием своего материала. Основная масса этого материала, сохранявшаяся традицией с незапамятной древности, содержалась в повествованиях о богах и богоподобных существах, героических битвах и путешествиях в подземный мир - повествованиях («мифологема» - вот лучшее древнегреческое слово для их обозначения), которые всем хорошо известны, но которые далеки от окончательного оформления и продолжают служить материалом для нового творчества. Мифология есть движение этого материала: это нечто застывшее и мобильное, субстанциональное и все же не статичное, способное к трансформации.
Напрашивается сравнение с музыкой (я буду часто возвращаться к нему, чтобы подчеркнуть этот аспект мифологии). Мифология как искусство и мифология как материал растворены в одном и том же феномене точно так же, как искусство композитора и его материал - мир звуков. Музыкальное произведение показывает нам музыканта как формирующего и в то же время мир звуков как формируемый. В тех случаях, когда формирующее сознание уходит с переднего плана, как в великих мифологиях индийцев, финнов или жителей островов Океании, мы с еще большим правом можем говорить о таком отношении, т.е. об искусстве, которое раскрывает себя как формообразование, и о присущем ему материале, который оформляет себя согласно своим собственным законам, так что вместе они конституируют неделимое единство одного и того же феномена

В мифологии формообразование живописно. Стремительно течет поток мифологических картин. Но это течение является в то же время развертыванием: застывая в форме сакральных традиций, мифологемы тем не менее сохраняют свойства произведений искусства. Точно так же, как в музыкальной теме возможны различные способы развития основной темы - параллельно или последовательно. И хотя то, что «течет», обладает как таковое свойством живописности, сравнение с музыкой все же вполне уместно, разумеется, с определенными музыкальными произведениями, т.е. с чем-то объективным, что стало объектом со своим собственным голосом и чему отдают должное не посредством интерпретации или объяснения, но прежде всего оставляя так, как есть, и позволяя выразить свой собственный смысл.

Если речь идет о подлинной мифологеме, то этот смысл есть нечто, что не может быть так же хорошо и так же полно выражено немифологическим путем. Мифология - это не просто способ выражения, вместо которого можно было бы подобрать другую, более простую и более понятную форму, но только не тогда, когда оказалось, что это единственный возможный и подходящий способ. Как и музыка, мифология в разные времена может быть более или менее приемлемой. Бывают времена, когда величайшие мысли могли бы быть выражены только посредством музыки. Но тогда «величайшая» - это именно та мысль, которая может быть выражена лишь посредством музыки и никак иначе. Подобным же образом и с мифологией. Точно так же, как музыка имеет смысл, который приносит удовлетворение (а это верно для всякого осмысленного целого), так же и всякая подлинная мифологема обладает своим приносящим удовлетворение смыслом. Причем этот смысл очень трудно перевести на язык науки, потому что он может быть полностью выражен только в мифологических терминах.
Этот аспект мифологии (сочетание живописности, осмысленности и музыкальности) и подсказывает верную установку по отношению к ней: позволить мифологемам говорить самим за себя и просто слушать. Всякое объяснение должно иметь такой же характер, как и объяснение музыкального или поэтического произведения искусства. Очевидно, что, как и для музыки или поэзии, здесь также необходим специальный «слух», причем «слух» здесь также подразумевает некий резонанс, сочувственный отклик, изливающийся из глубины души личности. «Тот, кто изливает себя как весна, найдет признание» (Рильке). Но где же весна мифологии? В нас? Только в нас? Или вовне и только вовне? Именно это нам и нужно понять. И сделать это будет легче, если мы начнем с другого аспекта мифологии - аспекта, который мы сейчас рассмотрим более детально, чем это делалось в моих предыдущих работах.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.