Сделай Сам Свою Работу на 5

ЗАДАЧА С ПУТЕШЕСТВЕННИКАМИ





 

– «Из двух городов выезжают по одному направлению два путешественника, первый позади второго. Проехав число дней, равное сумме чисел верст, проезжаемых ими в день, они съезжаются и узнают, что второй проехал пятьсот двадцать пять верст. Расстояние между городами – сто семьдесят пять верст, Сколько верст в день проезжает каждый?» Время отмечено. Путешественники выехали, и все погружаются в задачу. Тишина легла на затылки и пригнула нас к парте. Идет письменная.

Но нет того знакомого удушливого страха, который путал мысли и цифры на старых гимназических экза-менах, когда хотелось руками, зубами зажать лихорадочно и безнадежно истекающее время. А впереди уже мерещился одновременно финишный и позорный столб, осиновый кол, просто «кол» – единица.

Нет! Идет письменная. И не страшно. Александр Карлович ободряюще подмигивает из-за стола. Мы помним, помним! Мы рассуждаем. Все очень просто. Два путешественника А и Б. А и Б сидели на трубе… (Не то, не то!) А догоняет Б. Надо догнать класс «Б».

Топоча и звеня шпорами, входит в класс Чубарьков. Александр Карлович негодующе шикает и бешеными глазами указывает ему на ноги и потом на нас. Комиссар отстегивает шпоры и осторожно, на цыпочках, идет на свое место.



– Кто кого? – шепотом спрашивает он у Форсунова.

– Только начали! – еще тише говорит Форсунов.

Комиссар с уважением смотрит на нас. Проходят беззвучно пятнадцать минут. У меня все идет гладко – никаких дорожных аварий. Бамбука исписала два листа. У Степки бумага чиста. Костя Жук, привстав, бегло проверяет в последний раз уже готовое решение… Он первый!

Но вдруг по проходу проносится Биндюг. Он бросает свое огромное тело к судейскому столу и победоносно держит над головой готовую работу. Форсунов недоверчиво берет лист. Результат правилен.

– Точка? – спрашивает комиссар.

– Ша!.. – отвечает Биндюг, и коридор восторженно аплодирует.

Биндюг опять победитель.

После звонка судьи проверяют работы и объявляют результат состязания. Из команды «А» решили задачу правильно восемь человек. Из команды «Б» – лишь семь. Мы победили. Мы не только нагнали, мы обогнали. А наш Биндюг – чемпион алгебры. Его качают, хотя он очень тяжел. Биндюг, болтая ногами, летит к потолку. Что-то вываливается из его кармана. Бамбука наклоняется, подымает и кричит:



– А это что такое?

– Дура, – говорит Биндюг и хочет что-то вырвать у нее. – Дай, дура! Я же для вас старался. Ну, не хотите, черт с вами. Проигрывайте.

В руках у Бамбуки маленькая книжечка. На ней написано: «Ключ и подробные решения ко всем задачам задачника Шапошникова и Вальцева. Часть 2-я».

– Своих!!?! – кричит Лабанда и бьет Биндюга в лицо.

Ответный удар швыряет Лабанду через парту.

Класс отворачивается.

Чубарьков и Мокеич с трудом сдерживают Биндюга. Форсунов объявляет, что класс «А» не перегнал, но догнал класс «Б». Славу и сахар делят пополам.

 

КРАСНЫЕ ВЕЗОБЕДНИКИ

 

И вот школа ходит по городу. Мы переезжаем из дома в дом.

Школа блуждает.

Мы волочим по улицам парты и шкафы, глобусы, классные доски. И навстречу нам двигаются санитары с носилками и катафалками. В катафалки впряжены зловещие дромадеры Тратрчока, транспортной части 4-й армии. На улицах пахнет карболкой. Тиф.

Комиссар Чубарьков совсем сбился с ног. Небритые щеки его так глубоко втянулись, что кажется, будто он обязательно должен прикусывать их. Он перемещает госпитали, уплотняет учреждения, перетаскивает с нами школьное имущество. Его видят на всех улицах сразу: на Пискуновой, на Кобзаревой, на Брешке…

– Ша! – раздается на Пискуновой, на Кобзаревой, на Брешке. – Крепись, и точка! Чуток еще перемаемся! А там, хлопцы, запляшут лес и горы… Как это говорится: неважная картина – коза дерет Мартына. А вот наоборот: Мартын козу дерет. Факт!



Однажды он является во временно осевшую школу к концу уроков, охрипший, с запавшими воспаленными глазами и желтым налетом махорки на белых губах. От него пахнет карболкой.

– Товарищи! – сипло и с трудом произносит комиссар. – Прошу вас принести небольшую пользу… Штаб меня на этот вопрос щупал, а я им: ша, говорю, моим хлопцам это ничего не стоит. Они у меня алгеб-ру, как семечки, грызут. Всех неизвестных в известных определяют – и точка… Вот, значит, ребята… Кто хочет оказать пользу революции?

– Даешь! – кричат школьники.

– Смотря какую пользу, – говорит осторожный Биндюг и смотрит на часы.

Тогда комиссар объясняет, что надо спешно расклеить в казарме и на Брешке большие плакаты о сыпняке. Из Саратова еще не прислали, в штабе все вышли. Надо самим нарисовать. Надо написать крупными буквами и нарисовать большую вошь.

Комиссар принес толстый сверток серой оберточной бумаги и сухую краску.

В классе отчаянно холодно. Школа не топлена. На часах – пять. Давно пора по домам.

– Я бы и сам намалевал, – говорит Чубарьков, – да вот таланта у меня нет, и ша. А без таланта и вошь не накорябаешь. Вот у Зои, у Степана и у Лельки – у них получается. Видел я, видел раз, как они на доске карикатуру с меня рисовали. Чистое сходство! Точка в точку.

– Даешь картину с натуры! – озорничает Степка. – Кто на память не помнит, Биндюг своих одолжит. У него сытые.

– Гавря, это неаппетитные шутки, – останавливает его брезгливый Александр Карлович. – Принимайтесь-ка лучше за дело. Это полезнее.

– Ребята, – кричит Степка, – объявляю экстренный урок рисования особого назначения.

– Поздно уже, – раздаются голоса сзади, – и холодно тут.

– Домой бы! – недовольствует кто-то в углу (где сидит Биндюг). – А то как в гимназии «без обеда» в классе посаженные…

– Ах, так? – Я вскакиваю на парту. – Ребята, – кричу я, – кто хочет на сегодня записаться в красные добровольцы-безобедники – остаться рисовать на борьбу с тифом? А кто думает, что он в гимназии и что его в классе начальники оставляют, пусть катится! Ну?

Очень холодно. Очень хочется есть. Шестой час.

Биндюг берет книги и уходит. За ним, опустив глаза, стараясь не смотреть на нас, идут к дверям другие. Но их немного. Остался Лабанда, остался Костя Жук, осталась Зоя Бамбука. Остались все лучшие ребята и девочки.

Мы зажигаем коптилки с деревянным маслом. Комиссар растапливает железную колченогую печку-«буржуйку» и варит в консервной банке краску. На полу раскладывается бумага. Художество начинается. Кистей нет. Рисуем свернутыми в жгут бумажками. Детали выписываем прямо пальцами. Буквы паши не очень твердо стоят на ногах. В слове «сыпняк», например, у «я» все время расслабленно подгибается колено. Насекомые выходят удачнее. Но Степка затевает спор с Костей Жуком о количестве ножек и усиков.

– Эх ты, Жук! – корит Костю Степка. – Фамилия у тебя насекомая, а сколько ножек у ней, не знаешь.

Большинством голосов мы решаем ножек не жалеть. Чем больше, тем страшнее и убедительнее. И вот на наши плакаты выползают многоножки, сороконожки, стоножки. Мы ползаем по холодному полу, и утомившийся за день комиссар помогает нам. Он мешает краску, режет бумагу, изобретает лозунги. У него нестерпимо болит голова. Слышно, как он приглушенно стонет минутами.

– Товарищ комиссар, вы бы домой пошли, – советуют ему ребята, – вы же вон как устали. Мы тут без вас все сделаем…

Комиссар не сдается и не уходит спать, как мы его ни гоним. Он даже подбадривает нас то и дело и восхищается нашими плакатами.

А в углу, за партой, мы – я и Степка – сочиняем стихотворный плакат. Мы долго мучаемся над нескладными словами. Потом все неожиданно становится на свое место, и плакат готов. Нам он очень нравится. Комиссар тоже должен оценить его. Гордясь своим творением, мы подносим его Чубарькову. Вот что написано на плакате:

 

При чистоте хорошей

Не бывает вошей.

Тиф разносит вша,

Точка, и ша!

 

Но комиссар уперся в плакат невидящими глазами. Он сидит на парте, странно раскачиваясь, и что-то бормочет.

– Чего же они не встречаются?.. – беспокойно шепчет комиссар. – Пущай встренутся… И точка…

– Кто не встречается, товарищ Чубарьков? – спрашиваю я.

– Да они же, А и Б… путе…шественники… Александр Карлович встревоженно наклоняется к нему. Гибельным тифозным жаром пышет комиссар.

 

ПЛОХО ДЕЛО

 

Комиссар при смерти. Об этом только и разговору у нас в классе.

А дома, когда я возвращаюсь из школы, Оська уже в передней говорит мне:

– Знаешь, Леля… А комиссара теперь самоваром лечат. Я слышал, папа по телефону в военкомат звонил и говорит: три дня, говорит, на конфорке его держу.

– Да брось ты, Оська! – не верю я. – Опять ты чего-то кувырком понял. Не смешно уж… Но Оська упорствует:

– Ну правда же, Леля! Его, наверно, как меня, помнишь, когда ложный круп был, горячим паром надыхивали.

Но тут возвращается из больницы папа. У него такие строгие глаза, что даже Оська, который обычно сейчас же карабкается на него, как на дерево, сегодня стоит в отдалении. Папа снимает пальто. В прихожей сразу начинает пахнуть больницей.

Потом папа идет умываться. Мы следуем за ним. Долго, как всегда, очень тщательно моет он мылом свои большие красивые докторские руки, чистит щеточкой коротко обрезанные ногти. Потом папа принимается полоскать рот, при этом он закидывает далеко назад голову, и в горле у него кипит, как в самоваре.

Мы стоим рядом и следим за этой процедурой, так хорошо знакомой нам обоим. Стоим и молчим. Наконец я решаюсь:

– Папа, а что это Оська говорит, будто комиссара самоваром лечат.

– Каким самоваром? Болтаешь…

– Ты же сам, папа, по телефону говорил, – не сдается Оська, – что третий день держишь комиссара на конфорке.

Папа коротко и невесело усмехается:

– Дурындас! На камфоре мы его держим. Понятно? Инъекции делаем, уколы, каждые шесть часов. Сердце у него не справляется, – объясняет папа, повернувшись уже ко мне и вытирая вафельным полотенцем руки. – Температура, понимаешь, жарит все время за сорок. А организм истощен возмутительно. Абсолютно заездил себя работой человек. И питание с пятого на десятое. Ну вот, теперь и расхлебывай.

– Значит, плохо? – спрашиваю я.

– Что же хорошего! – сердито говорит папа и бросает полотенце на спинку кровати. – Одна надежда – организм богатырский. Будем поддерживать.

– Папа, а долго так?

– Тиф. Сыпняк. Трудно сказать. Ждем кризиса. В классе теперь, едва я вхожу, меня окружают наши ребята и уже ждущие у дверей старшеклассники.

– Ну как, кризис скоро?.. Что батька твой говорит?

Но кризиса все нет и нет. А температура у комиссара с каждым днем все выше и выше. И сил с каждым часом все меньше и меньше. Неужели «точка, и ша», как сказал бы сам комиссар в таком случае…

Степка Атлантида и Костя Жук после школы сами бегают к больнице, чтобы наведаться там в приемном покое, как комиссар. Но что им там могут сказать? Температура около сорока одного, состояние бессознательное, бред…

Плохо дело.

 

ДА – НЕТ…

 

Ночью я слышу сквозь сон телефонный звонок. И почти тут же меня окончательно будит гулкий, настойчивый стук в парадную дверь. Потом я слышу знакомый голос Степки Гаври:

– Доктор, ей-богу, честное слово… Я же там сам был… Только меня прогнали… У него сердце вовсе уже встает. У него этот самый, сестра сказала, крызис.

Слышится негромкий басок папы:

– Тихо ты! Перебулгачишь весь дом! Мне уже звонили. Иду сейчас. Только, пожалуйста, без паники. Кризис. Резкое падение температуры… А ты, Леля, что?

Я стою, накинув одеяло, и лязгаю зубами от прохватывающего меня дрожкого озноба.

– Папа, я тоже с тобой.

– Совсем спятил?

– А Степка почему?

– И Степка твой если сунется – велю хожаткам его в три шеи… Вас, кажется, на консилиум не звали.

Папа быстро одевается и уходит, хлопнув парадной дверью. Обескураженный Степка остается у нас.

Долго идут холодные, медлительные и знобкие ночные часы. Просыпается Оська. Увидя, что на моей кровати сидит Степка, Оська тоже садится на своей постели. Два кулака – Степкин и мой, – показанные ему вовремя, заставляют Оську снова юркнуть под одеяло. Но я вижу, как блестит оттуда любопытный Оськин глаз. Оська не спит и слушает.

– Как считаешь, сдюжит или не сдюжит? – шепчет Степка.

И мы с ним долго говорим о нашем комиссаре. Хороший он все-таки! И в школе почти все ребята теперь уже за него. Потому что он сам справедливый и стоит за справедливость. Здорово он тогда скрутил наших троглодитов, и недаром Карлыч его уважает.

– Я знаю, он на фронт мечтает, – шепотом рассказывает мне Степка. – Уже просился, заявление писал, чтоб отпустили. А его обратно – отставить! Говорят, нужна советская власть и на местах. И все!

– Да, если уедет, паршиво опять будет.

– Ясно. Он хоть и свой, а насчет дисциплины – ой-ой-ой! Держись! Если уедет…

И вдруг мы оба замолкаем, сраженные одной и той же страшной мыслью: где тут «уедет или не уедет»!.. Ведь сейчас, вот в эти самые минуты, может быть, там, в больнице… где наш комиссар бьется со смертью… И старые стенные часы в столовой громко и зловеще шаркают на весь дом: «Да – нет… сдюжит – не сдюжит…» Будто ворожат, обрывая секунду за секундой, как обрывают, гадая, лепестки ромашки.

…Да – нет… сдюжит – не сдюжит…

Но тут щелкает ключ в английском дверном замке на парадном. Слышно, как папа снимает галоши. Мы со Степкой несемся в переднюю.

Страшно спросить. А в передней темно – хоть глаз выколи – и не видно папиного лица.

– Вы что это? Не ложились? Вот народ полночный! – гудит в темноте папа, но голос у него не сердитый, а скорее торжествующий. – Ну ладно, ладно. Понимаю. В общем, думаю, справится! Сейчас спит ваш комиссар, как новорожденный. Чего и вам желаю. Марш, живо на боковую! Мне через два часа на обход.

Вот уж когда действительно «у-ра, у-ра! – закричали тут швамбраны все!..»

 

«ГЛЯДЕЛКИ НА ПОПРАВКЕ»

 

Комиссар поправляется! Но он еще очень слаб. Только вчера его перевезли наконец на квартиру, в дом бывшего купца Старовойтова, и Степка Гавря ходил навещать его. Все в классе окружили Степку и слушают.

– Он говорит, – сообщает Степка, – что когда жар у него был, так все ему мерещилось насчет путешественников этих самых – А и Б… Из задачки. Помните, ребята? Он говорит, прямо всех там в больнице замучил: почему никак они не встренутся, путешественники. Все едут и едут… Как съехались, говорит, так и пошел на поправку…

– Это он, наверно, все про нас думал, а у него так получалось из-за температуры, – солидно объясняет Зоя Бамбука.

– Ясно, – соглашается Степка. – Меня к нему только на десять минут пустили. Там сестра милосердная у него еще дежурит из больницы. Так он только и твердит все: как там у вас в школе? Да не безобразничаем ли мы? Да как Карлыч справляется? Да подтянулся ли Биндюг по алгебре?

Все смотрят на Биндюга. Он багровеет, пожимает своими толстыми плечами, хочет что-то, видно, сморозить, но, поглядев в глаза Степки, отворачивается.

– Да, – продолжает Степка, – давайте уж, ребята, пока что без глупистики. Ему сейчас волноваться – крышка. Вон спросите у Лельки, доктор так сказал. Верно, ведь? Давайте уж пока без всяких этих несознательностей. А то в крайнем случае можно и по шее заработать, это я предупреждаю. Верно, Жук?

– В два счета, – откликается Костя Жук. – Мы что, люди или кто? Это надо уж последним быть, я считаю, чтоб сейчас ему здоровье повредить. Ты, Биндюг, это тоже учитывай.

– За собой поглядывай, – обижается Биндюг. – Сознательные!

И, оттолкнув плечом стоящего возле него Лабанду, он выходит. А Степка говорит мне:

– Книжку он просил какую-нибудь почитать. Я уж заходил к вам, да братишка без тебя не дает. Дашь? Я снесу…

– Я сам, – говорю я.

Что же выбрать мне для комиссара?

Пока я дома роюсь в книгах, Оська сообщает мне:

– А Степка просил вот эту… как ее… забыл. Кристомонтию.

– Хрестоматию? – удивляюсь я.

– Да нет, – говорит Оська, морща лоб и губы. – Ну, погоди, я сейчас вспомню. Ой, вспомнил! Конечно! Он говорил не Кристомонто, а «Сакраменто». Вот, теперь я знаю!

Но нет такой книжки – «Сакраменто». Так руга-ются приезжающие иногда в город колонисты-менониты. «Доннерветтер, сакраменто!» Это что-то вроде:

«Чертовщина!» Какую же книжку просил для комиссара Степка?..

– Степка сказал еще, что он граф и есть такое ружье, – помогает мне догадываться Оська.

Понял! Все ясно: не Кристомонто, не Сакраменто, а Монте-Кристо! «Граф Монте-Кристо»… Но у меня нету такой книжки. И, верный своим швамбранским вкусам, я останавливаюсь на древнегреческих мифах и на «Робинзоне Крузо».

Аккуратно завернув обе книжки в старую газету, я несу их комиссару.

Бедно живет комиссар. Голый стол застелен газетой. На ней из-под наброшенного ватника-стеганки торчит нос жестяного чайника. На потухшей печке-«буржуйке» одиноко стынет медный солдатский котелок. На бамбуковой этажерке – стопочка книг. На верхней написано: «Политграмота». Только кровать у комиссара роскошная. Такая широкая – хоть поперек ложись! Спинка-изголовье и передок фигурные, ковровые, расписные. Прямо сани пароконные, а не кровать. Должно быть, осталась от купца Старовойтова. На отставших шпалерах приколоты кнопками портреты Карла Маркса и Ленина. Стену над кроватью закрывает большой и смачно напечатанный плакат. На нем изображен красноармеец в шлеме-шишаке с пятиконечной звездой. Как я ни повернусь, откуда ни посмотрю – он пристально глядит с плаката прямо мне в глаза и как будто именно в меня упер указательный палец, грозно и требовательно вопрошая: «Ты записался в добровольцы?» Так и написано крупными буквами на этом неотступно настигающем меня плакате.

А я и так чувствую себя не очень уверенно. Никто меня не встретил в сенях. Больничная сестра, видно, уже ушла, и мне пришлось несколько раз постучать в дверь, пока я не услышал тихий, почти незнакомый голос комиссара: «Заходите».

Комиссар непривычно острижен. Он так ужасно исхудал, что слишком широкий ему ворот бязевой рубашки сползает с костлявого плеча. Комиссар улыбается мне слабой и какой-то виноватой улыбкой.

– Здоров. Вот… все доктора ходили, а теперь уже докторята заявляются. Значит, ша. Похворал, и точка. Ну, как вы там, крокодилы?

Он принимается расспрашивать меня про школу. Потом я читаю ему вслух о подвигах Геракла. Я стараюсь читать с выражением и сам незаметно вхожу в раж, когда Геракл отхватывает одну башку за другой у девятиголовой Лернейской гидры. Я нарочно выбрал именно этот второй подвиг Геракла, потому что не раз слышал на митингах о лютой многоголовой гидре контрреволюции. И вот я читаю о том, как герой победил это яростное чудовище, истекшее черной ядовитой кровью…

Комиссар спит. Он, наверно, уже давно заснул. Мерно поднимается и опадает его исхудалая, но все же просторная грудь. А я сижу и не знаю, что же мне теперь надо делать? Уйти? Неловко. Так сидеть? Глупо как-то. Да и неизвестно, сколько все это будет продолжаться.

В комнате тихо. Слышится только дыхание комиссара. Да иногда чуть слышно щелкнет что-то в жести остывающего чайника на столе. И, не спуская сверля-щих глаз, тыча в меня пальцем, уставился мне в лицо со стены красноармеец. И я тоже не в силах уже отвести от него глаз. Получается совсем как в «гляделках», когда мы играем у нас в классе. Один на один – кто кого пересмотрит? Но так яростно, так неотрывно вперился в меня своими беспощадными глазами красноармеец на плакате, что я, кажется, сейчас сморгну и проиграю.

– Попить, – тихо произносит комиссар, не раскрывая бледных век, глубоко закатившихся в темных глазных впадинах.

Я бросаюсь налить ему из чайника в кружку. Чай еще не совсем простыл. Комиссар пьет из моих рук, приоткрыв глаза, и смотрит на меня с благодарностью.

– Ты бы сам чайком пополоскался. Только у меня морковный. И сахар весь… А сахарин не велят. Говорят, отражается на почках после тифа.

Чтобы не обидеть комиссара, я наливаю себе мутноватый, отдающий чем-то жженым настой и пью его, несладкий, чуть теплый, безвкусный. И тут же у меня созревает план. Завтра я осуществлю его.

Подняв глаза над кружкой, из которой я цежу морковный чай, я осторожно перевожу взгляд на стену. Красноармеец смотрит на меня также пристально и неотрывно, но теперь меня уже не смутить. Я знаю, что мне делать.

 

ЧАЙ ДА САХАР

 

На другой день я опять навещаю комиссара. И в кармане у меня четыре куска рафинада! Мой школьный паек за сегодня и за день вперед.

Комиссар выглядит немножко лучше. Глаза у него повеселели. И, когда он улыбается, в них вспыхивает хорошо знакомый нам лихой и острый блеск. Впрочем, он тут же заволакивается какой-то дымкой и гаснет. Должно быть, комиссар еще очень слаб.

– Ты не серчай на меня, что прошлый раз, как ты читал, я в храповицкую ударился, – извиняется он. – Слаб я еще. Голова мутная. А потом, уж больно ты фантастику загнул… А еще я потом поглядел книжку эту, которую ты мне оставил, про Робинзона. Ничего. Эта больше забирает. Но только мне ее сейчас читать не с руки. И так тошно, что один валяюсь. К людям охота… Тут время такое, что каждый человек на счету, а я, как Робинзон твой, на острове кисну… Тьфу, на самом деле! Ну ладно, ша! Точка. Подыматься пора. Я уж вчера ноги спускал. Ну-ка, докторенок, подсоби мне… Я попробую.

– Вам же еще рано. Папа сказал – надо вылежать.

– Отставить, что папа сказал. У них, у докторов, вся медицина на другой, деликатный, класс рассчитана. А мы знаешь какой породы! Семижильные. Давай не разговаривай много.

Он спускает худые ноги, приподнимая каждую ладонями за колено, осторожно вправляет их в валенки, стоящие возле койки.

– Ну поддерживай, поддерживай с этого боку. А я этой рукой за кровать возьмусь. А ну… Раз, два, взяли… Давай по-грузчицки! А вот пойдет… Сейчас пойдет… Взяли!

Он приподнимается со страшным усилием, я подставляю ему под мышку свое плечо. Комиссар делает шаг и тяжело валится на меня. Я еле успеваю обхватить его и с трудом дотягиваю до постели. Он лежит, тяжело дыша. Несчастный и непривычно жалкий.

– Нет мне больше ходу… Амба. И точка… Уйди. Чего глядишь? Уйди, говорю! Что смотришь, докторенок? Плох комиссар. Кончился… Врешь, докторенок! Я еще тебе пошагаю.

Через всю его желтую заросшую скулу продирается медленная, крупная слеза. Мне делается страшно… Комиссар, веселый комиссар Чубарьков, размашистый, горластый, способный, если надо, переорать любую толпу, сейчас почти неслышно всхлипывает на постели.

А красноармеец со стены безжалостно тычет в меня своим пальцем и глаз с меня не сводит. Ну при чем тут я?..

Я стремительно бросаюсь к столу, наливаю из чайника, накрытого ватником, желтоватый настой в кружку и незаметно опускаю туда весь свой двухдневный паек рафинада. Трясущейся рукой принимает у меня кружку комиссар. Он уже немного пришел в себя, медленно отпивает, потом облизывает губы.

– Эх ты, сласть-то какая! Медовый навар. Это с чего?

Он подозрительно смотрит на меня. Потом заглядывает в кружку, где, должно быть, еще не совсем растаял мой сахар.

– Это ты меня балуешь? Недельный паек небось на меня стратил весь? Зря ты это. Себе бы кусочек оставил. А то опять чай пить безо всего будешь.

Я с готовностью наливаю из чайника себе полную кружку настоя, делаю глоток и – ничего не понимаю… Густой, как патока, сладчайший, приторный сироп липнет мне на губы. Потом, кажется, я начинаю догадываться.

– Товарищ комиссар, а до меня никто вас не навещал?

– Скажешь! – ухмыляется комиссар. – Да тут, поди, весь класс ваш перебывал: и Костя Жук, и Ла-банда, и Зоя, и Степа, конечно, – все. Они и печку топили, и с чайником шуровали. Только сами не пили. А ты что не пьешь? Вот видишь, говорил я, что без сахара-то тебе никакого удовольствия не будет. Ну, раз не пьется, давай опять шагать учиться. Берись за меня. Я теперь вроде уж от твоего чая окреп. Берись, говорю! Ну?!

И комиссар, опершись на меня, снова учится ходить.

 

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.