|
Комплексный анализ эпического произведения
Иван Алексеевич Бунин (1870 – 1953)
КОСТЁР
У поворота с большой дороги, у столба, указывающего путь на просёлок, горел в темноте костёр. Я ехал в тарантасе тройкой, слушал звон поддужного колокольчика, дышал свежестью степной осенней ночи. Костёр горел ярко, и, чем ближе я подъезжал к нему, тем всё резче отделялось пламя от нависшего над ним мрака. А вскоре стало можно различить и самый столб, озарённый из-под низу, и чёрные фигуры людей, сидевших на земле. Казалось, что они сидят в каком-то хмуром подземелье и что тёмные своды этого подземелья дрожат от переплетающихся языков пламени.
Когда его отблеск коснулся голов тройки, люди, сидевшие у костра, повернулись. Позы у них были внимательные, лица красные. Собака вдруг вырезалась на огне и залаяла. Потом поднялся с земли один из сидевших. В низком пространстве, озарённом костром, он был огромен.
— Гирла-а! — гортанно и глухо крикнул он на собаку.
Остановив лошадей, я попросил спичек:
— Добрый вечер! Нельзя ли закурить у вас?
За лаем собаки, человек, который выжидательно встал передо мною, крепкий, широкогрудый старик в бараньей шапке и накинутом на плечи кожухе, не расслышал, злобно топнул ногой.
— Ах, каторжна! — крикнул он на овчарку и, не спуская с меня подозрительного взгляда, громко прибавил гортанным цыганским говором: — Добрый вечер, пану, а що милости его завгодно будэ?
Ноздри у него были вырезаны резко, борода доходила до самых глаз. И в этих чёрных глазах, в чёрных жёстких волосах, густо вьющихся из-под шапки, в жёсткой, кудрявой бороде — во всём чувствовалась дикость и внимательность степного человека.
— Да вот, закурить нечем, — повторил я. — Дайте, пожалуйста, пару спичек.
— А хиба ж есть спички у цыган? — спросил старик. — Може пан от костра запалит?
Он отошёл к костру, наклонился и спокойно кинул на ладонь руки раскалённый уголь. Я поспешил приставить к нему папиросу и кинул два-три быстрых взгляда на маленький табор. Один из сидевших был рыжий оборванный мужик, видно, бродяга-рабочий с низов, другой — молодой цыган. Он сидел, горделиво откинув голову назад, и, охватив руками поднятые колени, искоса смотрел ни меня. Синевато-смуглое лицо его было тонко и очень красиво. Белки глаз выделялись на этом лице — и глаза казались изумлёнными. Одет он был щёголем: тонкие сапоги, новый картуз, городской пиджак, шёлковая лиловая рубаха.
— Може, пан блукае? — спросил старик, кидая уголь.
— Нет, — сказал я и ещё раз глянул за костёр, который слепил меня своим ярким мерцанием. И тогда из темноты выделились серые полы большого разлатого[1] шатра, брошенная дуга и оглобли телеги, а возле них — самовар, горшки и большая перина, на которой лежала толстая цыганка в лохмотьях, кормившая грудью полуголого ребёнка. Надо всем же этим стояла девочка лет пятнадцати и задумчиво смотрела на меня печально-призывными глазами необыкновенной красоты.
— Може, проводить пана? — повторил старик живо.
— Нет, спасибо, — поспешил я ответить и откинулся в задок тарантаса.
— Пошёл!
Лошади тронули, копыта дружно застучали, а колокольчик так и залился жалобным стоном, перебивая лай бросившейся за нами собаки…
Не было больше тепла и запаха горящего бурьяна, в лицо веяло свежестью ночи, и опять, темнея в сумраке, бежали навстречу мне поля. Чёрная дуга высоко вырезывалась в небе и, качаясь, задевала звезды. Но ещё ярче, чем у костра, видел я теперь чёрные волосы, нежно-страстные глаза, старое серебряное монисто на шее… И в запахе росистых трав, и в одиноком звоне колокольчика, в звёздах и в небе было новое чувство — томящее, непонятное, говорящее о какой-то невознаградимой потере…
1902, 1932
11 класс
Интерпретация лирического произведения.
Осип Мандельштам (1891 – 1938)
* * *
Гончарами велик остров синий –
Крит зелёный, – запёкся их дар
В землю звонкую: слышишь дельфиньих
Плавников их подземный удар?
Это море легко на помине
В осчастливленной обжигом глине,
И сосуда студёная власть
Раскололась на море и страсть.
Ты отдай мне моё, остров синий,
Крит летучий, отдай мне мой труд
И сосцами текучей богини
Воскорми обожжённый сосуд.
Это было и пелось, синея,
Много зáдолго до Одиссея,
До того, как еду и питьё
Называли «моя» и «моё».
Выздоравливай же, излучайся,
Волоокого неба звезда
И летучая рыба – случайность
И вода, говорящая «да».
1937
Класс
Комплексный анализ эпического произведения
Сергей Николаевич Дурылин (1886 – 1954)
В БОГАДЕЛЬНЕ
Было совсем тихо. За спиной далеко шумел город, шумела нестройная, огромная и непонятная жизнь, а здесь, в стенах богадельни, было тихо, как перед дождём, чирикали воробьи, купаясь в красноватом песке, которым был густо усыпан двор богадельни, где-то под крышей ворковали голуби, да изредка из-за густой зелени маленького садика, густо поросшего жёлтыми акациями и сиренью, доносился монотонный, незвучный, старческий шёпот… Это говорили старики, жившие в богадельне.
После полуденного обеда, отдохнув часик в постелях, когда спадал жар, они медленными, неслышными шагами собирались из большого каменного корпуса в сад, и там, под кустами сирени и акаций, вели беззвучные, тихие речи о прожитой жизни, которая была где-то далеко, за стенами богадельни, которая давно ушла от них, оставив их здесь больными, скучными и никому не нужными, о милых и дорогих людях, которые умерли, и о всём, что когда-то заставляло их жить, волноваться, любить и страдать, а теперь невозвратно ушло от них, оставив лишь чистые морщины на их лицах и беспомощные, старческие слёзы, которые часто катились из их глаз…
Старики любили иногда, собравшись около грамотея в оловянных очках, послушать запоздалые новости из прошлогодней газеты, и тогда они пускались в политику, решая мудрёные вопросы, за нас «англичанка» или по-прежнему, хоть и умерла, а всё делает нам всякие пакости. Старики не любили, когда в газете говорилось о школах или библиотеках, которых было мало, но, когда речь шла о новом вооружении германской армии или о том, что генерал такой-то сказал там-то несколько угрожающих слов по адресу такого-то королевства, или что мсьё такой-то выдумал такой-то непроницаемый панцирь, – они решали, долго и серьёзно, сложный политический вопрос: может ли из этого выйти война или мир. Они привыкли так решать всё и всегда: они были когда-то солдатами, и так прошла их жизнь, мучительная и тупая, и все они ждали смерти, конца, в стенах военной богадельни, где каждый царский день их выстраивали в общей столовой, куда приходил старичок генерал, их начальник, и разбитым, старческим голосом кричал: «С праздником, ребята!», а они отвечали такими же старческими и разбитыми голосами: «Здравия желаем, ваше превосходительство!»
Нередко, после чтения газеты, один из стариков вскакивал неловко и торопливо со скамьи и палкой принимался чертить на песке план какого-нибудь бастиона или траншеи, где он сидел, поджидая «турка», сидел с сотней других, которые давно уже истлели зачем-то в неведомых полях далёкого Востока… И было странно видеть и слышать, как старый человек, с добрым, кротким лицом, под ясным небом с светлым солнцем, говорил о крови и войне, о сотнях убитых и тысячах раненых, об ужасе смерти, когда кругом чирикали воробьи, ворковали голуби, и было тихо, тихо… И казалось, что старик рассказывает старую, длинную, страшную сказку, и всё то, о чём он говорит, – эти груды тел, и свист пуль, и кровавый призрак смерти, который рыщет дни и ночи над прекрасной страной, отыскивая новые и новые жертвы, и эта кровь, и эти стоны – всё это было когда-то давно-давно, в незапамятные времена, а теперь есть только ясное небо, солнце, светлая и прекрасная жизнь, широкие зеленеющие поля и вечная, светлая правда любви и счастья… Но замолкал один старик, начинал другой, за ним – третий… – и всё тянулась та же страшная сказка, и не было видно её конца – только одни названия сменялись другими: турки – венгерцами, венгерцы – англичанами, и опять турками, а те – поляками, бухарцами, и опять, и опять турками, – и не было конца этой сказке…
А потом, утомившись и мирно прижавшись друг к другу, старики начинали тихую беседу, и опять доносился чуть слышный старческий шёпот. Старик, Иван Ефимыч, маленький и худой, улыбаясь одними дёснами, смотрел на кружившихся в небе голубей и замечал шутливо и мягко:
– Ишь вьётся, божья птица… А даве как дрались, славно, герои какие… Прямо в штыки норовит…
И он вытаскивал из кармана припасённые с обеда крошки белого хлеба и сыпал их на песок, скликая голубей:
– Гуль, гуль, гуль…
Голуби слетались и, повёртываясь и беспокойно шевеля головками, клевали у ног стариков крошки хлеба.
Подходил к старикам тихо и осторожно, боясь спугнуть голубей, сторож Василий, парень в высоких сапогах и с серебряной серьгой в левом ухе, и одобрительно покачивал головой.
– Забавляетесь, кавалеры! Погода чудесная – оно и приятно. Все ли в добром здоровье?
– Живём помаленьку, – отвечал Иван Ефимыч.
– Погода не предвидится? – продолжал Василий.
– Замирение, брат, полное? – постукивая газетой о колено, объявляет Фёдор Потапыч, высокий и сухой старик с большим шрамом под левым глазом…
Василий не унимался:
– А как ежели теперь, к примеру, война… Нам, дядя Фёдор, вряд выстоять!
– Гм! – решает сумрачный и вечно охающий старик Михеев, потерявший руку в Крымскую кампанию, – против немца не выстоять! Против турка выстояли, «англичанке» от ворот поворот, французам задали, а против немца не выстоять! Потому у него Крупп… Там, братец, пушки в каждом, почитай, селе льют… Где ж нам эдакую антилерию собрать?
Фёдор Потапыч, жестикулируя, вступается за честь России:
– Выстоим! – кричит он, – Не впервой! У них антилерия – а у нас финансы! Они нас антирелией, а ты их – финансами!
Незнакомое слово, не встречавшееся в военном обиходе, производит впечатление, и спор решается в пользу России.
И старики, увлекаясь и разгорячась, опять пускаются в длинные рассказы о битвах и турках, о сотнях, тысячах, десятках тысяч убитых, забытых и раненых…
Вот Михеев, странно шевеля щетинистыми усами, фыркая, рассказывает, как он «приколол» турку, как этот самый «турка» проклятый спрятался за ложемент взятого укрепления, как он, Михеев, его заметил, и турка долго «звал» «Алу», «ихнего бога», и как он, Михеев, его «приколол» и как ему за это дело дали Георгия… Не успевает он кончить, как, перебивая его, начинает другой, Жмыхов, бойкий и юркий старичонка с гнилыми зубами, и, прибавляя к каждому слову: «друг ты мой» и «землячок», рассказывает длинную историю его похождений в турецкой земле, и каждое из них, к его истинному удивлению, кончалось тем, что из «турка дух вон»… А Фёдор Потапыч рассказал короткую историю, как он в польскую кампанию пристрелил мужика («так, невеличонка и мужик-то был, да уж больно, каналья, метко целил»), а потом его семье все свои деньги и имущество походное отдал… – больно их жалко стало.
– Плачут, – объяснял он, – ревут… Стон дома-то стоял, как принесли-то его, значит, мёртвого-то!.. Ребята малые – известно, ничего не понимают, что, как и к чему… Воют… Враг ведь он, знаю, враг, – а жалко… Во как жалко… Кажись, крест бы с себя снял – да отдал бы… А ничего не поделаешь: служба!
А другие говорили опять о сотнях и тысячах молодых жизней, которые никогда уже не увидят солнца и не узнают на земле ни счастья, ни правды, ни даже того, зачем, ради чего все они умерли.
Василий слушал внимательно и сочувственно, голуби клевали крошки хлеба у ног стариков, светило солнце, чуть слышно колыхались прозрачные тонкие ветви акации, и всё неслась старая, страшная сказка о бесчеловечной войне, об ужасной крови и смерти, и не верилось, что это не сказка, старая, забытая, а правда, что всё это в самом деле было, было недавно, и эти самые старики – убивали, и не раз, а много раз, и не знают, не понимают, что они – убийцы. И становилось страшно от этой простой и недавней правды.
1905
Класс
Сопоставительный анализ стихотворных произведений
Н.А. Заболоцкий
Читая стихи
Любопытно, забавно и тонко:
Стих, почти непохожий на стих.
Бормотанье сверчка и ребёнка
В совершенстве писатель постиг.
И в бессмыслице скомканной речи
Изощрённость известная есть.
Но возможно ль мечты человечьи
В жертву этим забавам принесть?
И возможно ли русское слово
Превратить в щебетанье щегла,
Чтобы смысла живая основа
Сквозь него прозвучать не могла?
Нет! Поэзия ставит преграды
Нашим выдумкам, ибо она
Не для тех, кто, играя в шарады,
Надевает колпак колдуна.
Тот, кто жизнью живёт настоящей,
Кто к поэзии с детства привык,
Вечно верует в животворящий,
Полный разума русский язык.
1948
А.А. Тарковский
***
Я учился траве, раскрывая тетрадь, И трава начинала, как флейта, звучать. Я ловил соответствия звука и цвета, И когда запевала свой гимн стрекоза, Меж зелёных ладов проходя, как комета, Я-то знал, что любая росинка – слеза. Знал, что в каждой фасетке огромного ока, В каждой радуге ярко стрекочущих крыл Обитает горящее слово пророка, И Адамову тайну я чудом открыл.
Я любил свой мучительный труд, эту кладку Слов, скреплённых их собственным светом, загадку Смутных чувств и простую разгадку ума, В слове «правда» мне виделась правда сама, Был язык мой правдив, как спектральный анализ, А слова у меня под ногами валялись.
И еще я скажу: собеседник мой прав, В четверть шума я слышал, в полсвета я видел, Но зато не унизил ни близких, ни трав, Равнодушием отчей земли не обидел, И пока на земле я работал, приняв Дар студёной воды и пахучего хлеба, Надо мною стояло бездонное небо, Звёзды падали мне на рукав.
1956
Класс
Комплексный анализ прозаического произведения
А.Т. Аверченко
Счастье солдата Михеева
I
Однажды я прочёл в газете заметку – в отделе «Дневник происшествий».
Заметка эта была набрана петитом, поставлена в самом укромном уголке газеты и вообще она не претендовала на исключительное к себе внимание со стороны читателя.
И, однако, прочтя эту заметку, я поразился, я преклонился перед её библейской величавостью, Шекспировской глубиной и дьявольской холодностью стиля околоточного надзирателя, – выдержку из протокола которого заметка, вероятно, и представляла. Врезалась она мне в память слово-в-слово:
«Вчера, в трактир Кобозева по Калужской улице зашёл уличный продавец счастья, предлагавший посетителям конвертики с "предсказанием судьбы"... Бывший в трактире мещанин Синюхин заинтересовался предсказанием своей судьбы и тут же купил у продавца счастья предсказание за 5 коп. Но, вскрыв конверт и прочитав свою судьбу, мещанин Синюхин остался ею недоволен и, вскочив с места, бросился догонять продавца счастья, уже вышедшего на улицу. Тут, на улице между ними возгорелся спор: недовольный своей судьбой, Синюхин стал требовать у продавца возврата уплаченных денег, а продавец отказывался, утверждая, что он и сам не знает, что заключено в конверте. Спор перешел в драку, причем мещ. Синюхин ударил продавца счастья по лицу. Разъяренный продавец счастья, назвавший себя потом Игнатием Рысис, выхватил нож и ударом в живот убил наповал мещ. Синюхина. Рысис арестован».
Не поразительна ли эта сухая газетная заметка: человек купил предсказание своей судьбы, остался ею недоволен, захотел с типичной слепотой глупого человека изменить эту судьбу – и что же? Судьба победила его. Человек нашел свою судьбу очень плохой – и что же? Через пять минут он оказался прав.
И судьба оказалась права.
А «продавец счастья», продавший своему клиенту плохое счастье, кем он оказался в руках судьбы? Послушным слепым орудием.
И я очень, очень жалею, что мне не придется никогда встретиться с Игнатием Рысис, отбывающим где-нибудь в каторжной тюрьме положенный ему срок.
Чувствую я, что это настоящий продавец счастья и что только у него, вероятно, я мог бы с точностью узнать предстоящую свою судьбу.
Так хочется верить, что мне бы он продал счастье получше, чем счастье мещанина Синюхина.
А, может быть...
II
У ворот сборного пункта, как пчёлы, роились бородатые, усатые запасные.
Человек сто их было, одетых в поддевки, зипуны, пиджаки и пальто, накинутые на плечи.
Уже чувствовалось, что постепенно отрываются они – совершенно для себя незаметно – от эгоистической семейной ячейки и что входят они уже, что вливаются они – тоже совершенно для себя незаметно – в одну великую единую могучую реку, называемую армией.
Теряется индивидуальность, теряется лицо – одна серая компактная масса поползёт куда-то, сосредоточенно нахмурив общие брови на общем лице...
Я втёрся в их толпу, и в один момент меня окружила, проглотила масса плеч, голов и спин.
– Что, барин, тоже идёшь? – сверкнул белыми зубами на загорелом лице усатый молодец, широкоплечий, на диво скроенный.
– Нет, до меня пока очередь не дошла, я так.
Обыкновенно при таких встречах всякому пишущему человеку полагается задать солдатам один преглупый вопрос (и, однако, всякий пишущий человек его задаёт):
– Что, страшно идти на войну?
Я не такой.
– Курить хотите, братцы? – спросил я, вынимая свёрток с заранее приготовленной тысячей папирос.
Как куча снегу под лучами африканского солнца, – если такая комбинация вообще мыслима – растаяли мои папиросы.
Лица осветились огоньками папирос, приветливыми улыбками – мы разговорились.
– И чего это, скажи ты мне барин, на милость, русский человек так немцов не любит? Японец ничего себе, турок даже, скажем, на что бедовая голова – пусть себе дышит... А вот поди-ж ты – как немцов бить – и-и-и-их, как все ухватились. И тащить не надо – сам народ идёт.
Чей-то невидимый голос прозвучал сзади меня:
– Понятно: турок, японец, он сбоку тебя идёт, а немец на спину норовит взгромоздиться.
– Верно, Миколаев.
– Опять же о немце и так некоторые выражаются...
Мне так и не удалось узнать, как выражаются некоторые о немце, потому что сбоку весь народ зашевелился и оттуда послышался зычный голос:
– Счасть-е!!! Судь-ба! Пять копеек штука! Кому желательно узнать свою истинную судьбу за пять копеек штука. Нижние чины платят пять копеек, верхние чины – десять копеек!
– Ишь-ты, – умилился кто-то. – Везде, значит, нижним чинам легше!
– Гляди, Михеев, – вскричал мужичонко, заметно формировавшийся уже здесь на сборном пункте в будущего ротного остряка. – Гляди, брат, как тебе повезло, что ты ещё в нижних чинах! Будь ты енералом – тут бы-те и крышка. Разорил бы тебя гривенник.
Широкоплечий Михеев, тот самый, что спросил меня, иду ли я на войну? – отодвинул легонько будущего ротного остряка, и придав лицу серьёзное, строгое, как перед причастием, выражение, протянул продавцу счастья пятак:
– Дай-ка, дядя, на последний. Чего оно там такое?..
И по его сжатым губам, по нахмуренным бровям было видно, что для него – это дело не шуточное.
И все поняли, что перед ними, может быть, решается судьба человека, и тоже притихли, сгрудившись около продавца счастья.
У этого продавца счастья дело было, видно, поставлено на широкую ногу: ящик был обклеен серебряной бумагой, обит золочёными, успевшими потускнеть, гвоздиками, а на крышке ящика сидел старый зелёный попугай, производивший крайне благоприятное впечатление своим добросовестным видом.
Он будто говорил:
– Мне что-ж... Мне всё равно. Я в вашу судьбу не вмешиваюсь. Какой конвертик попадется, такой и получите. А дальше уж ваше дело.
Вообще, всё предприятие имело солидный вид. Присутствие равнодушного, как сама судьба, попугая как нельзя лучше гарантировало отсутствие элемента пристрастия во всём деле. А если бы счастье вынимала рука продавца или покупателя счастья – кое о чём можно было бы поспорить.
– Птица вынет? – почему-то шёпотом спросил Михеев, с плохо скрытым суеверным ужасом поглядывая на загадочного попугая.
– Птица. Дело Божье – нам вмешиваться нельзя.
Продавец выдвинул нижний ящичек. Попугай механически нагнулся вниз, клюнул и равнодушно протянул клюв, держа в нём счастье солдата Михеева.
Слышно было прерывистое дыхание заинтересованных зрителей.
Михеев перекрестился широким привычным крестом и вскрыл конверт.
Повертел нерешительно жёлтый клочок бумаги, всмотрелся в него и, чмокнув губами, протянул мне.
– Чегой-то печать неразборчива, – заметил он. – Прочти, барин.
И он близко-близко придвинулся ко мне, этот человек, судьба которого была в моих руках.
Я внятно прочёл:
Гадание карьеры.
«Ты красива и найдёшь любящих тебя из среды множества молодых людей. Наконец, влюбишься в известного богача и справедливо, но без взаимности; только соединению вашему помешает много думающая о себе его тётка.
Будь, однако, в постановлениях своих постоянна, так, по смерти этой тётки, он обвенчается и осчастливит тебя. Бог благословит тебя потомством, которое будет тебя уважать и любить. Одна из твоих дочерей, пристойная, выйдет рано замуж, оставит мать и уедет со своим мужем в Америку, где будет счастливой.
Проживешь до 90 лет».
Михеев внимательно прослушал до конца всю подсунутую ему попугаем судьбу и, поразмыслив немного, нерешительно заметил:
– Что-то оно, как будто, не тово, барин... Будто тут больше об женщине. А?
Я обернулся с целью попросить у продавца судьбы объяснения этому казусному случаю, но того и след простыл.
Уважение к солидности его фирмы сменилось у меня лёгким разочарованием и досадой, но я постарался не подать виду.
Приходилось оперировать тем, что было в руках.
– Видишь ли, Михеев, – обратился я к разочарованному, убитому искателю счастья. – Ты не должен понимать того, что здесь сказано, буквально. То есть, другими словами, здесь всё сказано приблизительно. Тебе дан, так сказать, материал, а ты уже сам должен толковать, как тебе более подходит по твоему полу и званию.
Его убитый вид сменился другим – внимательным, с примесью лёгкой надежды в широко раскрытых голубых глазах.
И когда он придвинулся ко мне ближе и взглянул на меня этими доверчивыми, как у ребёнка, голубыми глазами, будто ища защиты и покровительства – сердце моё раскрылось навстречу ему и я решил, что сделаю всё, чтобы утешить и ободрить этого солдата Михеева.
III
– Так вот что, Михеев... Это ничего, что тут, как будто, женская судьба. Ведь, согласись сам, что у продавца всего один ящик, а покупают у него мужчины и женщины – как же попугаю тут разобраться. Верно?
– Так-то оно так, – согласился Михеев, по-прежнему, с полуоткрытым ртом ловя каждое моё слово.
– А ещё бы же не так! Ну вот теперь, разберём по-настоящему каждую фразу...
– Фразу?
– Ну, да... я хочу сказать: по кусочку. Ну-с... Кусочек первый... «Ты красива и найдешь любящих тебя из среды множества молодых людей»...
Я осмотрел его критическим взглядом и искренно сказал:
– Есть. Парень ты, действительно, красивый. Значит, это верно.
Михеев вспыхнул, опустил голову и стал застенчиво царапать крепким ногтем какой-то узелок на собственном рукаве.
И товарищи тоже осмотрели его и единогласно подтвердили:
– Да парень он что ж... Ничего себе. Парень, как парень.
– Всё, как говорится, на месте.
– Значит, верно сказано.
По тону окружающих было заметно, что кредит жёлтой бумажонки стал заметно подыматься.
– Пойдём дальше. «Влюбишься в известного бог... гм!.. в известную богачиху и справедливо, но без взаимности»... Ну, это, Михеев, тоже понятно. Сердцу, брат, не закажешь! И если понравится богачиха – так тут уж ничего не поделаешь.
– Это верно, – согласились некоторые опытные люди из окружающих, очевидно, уже пронзённые в своё время стрелами крылатого Амура.
– Любовь – зла, полюбишь и козла, – подтвердил кто-то из наиболее израненных крылатым богом.
– То-то и оно, – улыбнулся я, снисходительно оглядывая внимательную аудиторию. – Теперь... что касается «без взаимности» тоже – брат... Ты, Михеев, не обижайся, но богачихи, они народ избалованный – где ж ей любить простого... ты чем занимался раньше?
– Сцепщиком был на железной дороге.
– Да... Где-ж ей полюбить простого сцепщика?
– Что-ж, я понимаю, – скромно согласился Михеев. – Где мне до богачихи. Не по носу табак.
– Это правильно, – поддержал кто-то.
– Нешто нашему брату сиволапому до богачихи тянуться? Жирно будет.
– Лопнешь тут.
– Тут уж не беспокойся.
– Отошьют.
– Дальше. «Только соединению вашему помешает много думающая о себе его тётка».
– Ишь, стерва, – возмутился рыжий солдат из числа искренно сочувствующих Михееву.
– Она, баба, действительно... Куда не впутается, везде дрянь будет.
– Ишь-ты: «много думающая о себе тётка». Дать бы ей хорошей выволочки – так не думала бы о себе много.
– Жидок на расправу их брат, – заметил тот же наиболее израненный стрелами Амура. – От первого леща такой вой подымет, что и-и-их!
– Ну, замолчи. Разговорился тут. Читайте, барин, дальше.
– «Будь, однако, в постановлениях своих постоянен, так по смерти этой тётки он... гм... она обвенчается и осчастливит тебя».
Михеев вдруг прыснул в кулак, но тотчас же, будто испугавшись, принял преувеличенно важный вид.
– Уже, – махнул он рукой.
– Что «уже»?!
– Обвенчались. Восемь лет, как я женат.
– Чего ж ты молчал, – растерялся я, немного сбитый с толку.
– Как же. Девятый год пошёл.
– Что ж, – спросил рыжий солдат, – так оно и было? Богатая была?
– Это как сказать... Двести рублей за ней взял, перину, корову.
– Деньги не малые, – вздохнул маленький мужик.
– Сила!
– Вот оно, брат, судьба-то и оказалась... Попугай, брат, врать не станет.
– Тётка-то была?
– У ей? Была. Такая презлющая, что ужас. В Мокеевке шахтёры её убили. Стряпухой она была на артель.
– Так ей и надо, – поддержал тот же ожесточённый женщинами господин. – Заслужила своё.
– И как это ловко всё предсказано: богачиха – извольте; венчание – извольте; тётка – извольте.
– Я ж тебе говорил – попугай, он себя окажет.
– Оказал. Хитреющая птица.
– Молчите, черти. Только мешаете. Читайте, барин.
– «Бог благословит тебя потомством, которое будет тебя уважать и любить. Одна из твоих дочерей, пристойная, выйдет рано замуж, оставит мать и уедет со своим мужем в Америку».
– Не пущу! – твёрдо и значительно сказал вдруг Михеев, упрямо, как бык, наклонив голову.
– Кого не пустишь?!
– Её. Дочку. В Америку.
– Как же так ты не пустишь, чудак человек, – вмешался рыжий солдат, ежели ейный муж её возьмет.
– Не пущу. Пусть тут сидит.
– Михеев, – возразил я. – Да ведь это же судьба. Как же ты можешь идти напротив??
– Конечно, пусти, – послышались голоса. – Ишь, чёрт, упёрся: «не пущу»!
– Как же так можно мужнюю жену не отпустить.
– За это, брат, по головке не погладят.
– Да уж... Муж, ежели не дурак, такое тебе «не пущу» пропишет, что ног не потянешь.
– Ну, ладно... Пусть едет, – сдался Михеев. – Другая останется. Дальше как, барин?
– «...Где будет счастливой. Проживешь до 90 лет».
– Это я-то?
– Ясно. Вот видишь тут сказано, внизу.
Михеев расцвёл. Ударил себя в полы и радостно засмеялся.
– Это ловко, братцы! Вот тебе и война. И пропишу же я немцу теперь!.. А? До 90 лет!!! А я-то думаю себе: «Эх, бабахнет меня там ядром али пулей – пропал я вместе со всеми потрохами». А? Девяносто лет!
– Делов ты теперь накрутишь, Михеев, – заметил рыжий солдат, безо всякой, впрочем, зависти.
– Говорил же я, что попугай себя окажет.
– Что и говорить – все как по писанному. Спасибо, барин. Утешил.
Товарищи поздравляли сияющего Михеева.
1915
[1] Разлатый (прост.) – расширяющийся, раздавшийся в ширину.
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|