Сделай Сам Свою Работу на 5

Несколько мертвых писателей





Бернар Кирини

«Кровожадные сказки»

 

 

Энрике Вила‑Матас

Каталог отсутствующих

Перевод Е. Клоковой

 

Я много лет работаю над «Всеобщей историей пустоты». Но меня парализует страх перед первой фразой. Лучший способ обрести свободу – надеть маску, вот я и собираюсь взять псевдоним и написать наконец первую фразу этой «Истории».

Я знаю, что, если однажды все‑таки решусь начать книгу, первой в ней станет история, которую поведал мне Рауль Эскари в Буэнос‑Айресе, на улице Маипу, напротив дома Борхеса. Как‑то раз он обедал у Копи[1]и рассказал ему, что срезанные цветы стоят дольше, если добавить в воду таблетку аспирина. Потом Рауль отправился купить водки, а вернувшись, застал Копи неподвижно сидящим за столом, в центре которого красовалась ваза с одним маком. Копи не шевелился и не сводил с цветка глаз: он хотел проверить правоту Рауля и полагал, что стимулирующее воздействие аспирина случится прямо на глазах.

Много лет спустя Рауль вспомнил, что Копи пытался разгадать тайну Вселенной: он был смертельно болен СПИДом и объяснил свое занятие так, словно опять караулил мак:



– Она приближается (смерть), но я все еще ничего не замечаю.

Мне всегда казалось, что эта история Рауля Эскари должна открывать очень краткую «Всеобщую историю пустоты», которую я хочу написать, но никак не решусь: первую часть книги, по моему разумению, следует посвятить первородному греху и утраченному раю. А вторую? Моя близкая парижская подруга Анн‑Мари Агирре считает, что первым идею пустоты высказал предшественник Плотина – забыл его имя, а найти сию секунду не могу (таково единственное, но вполне переносимое неудобство работы в доме с белыми стенами, без единой книги), но помню, что он сказал: «Возможно, история мира – вовсе не история великих достижений, а история скуки». Эта фраза меня поразила, потому что я тогда не связывал историю и великие достижения ; напротив, два эти понятия казались мне полярно противоположными.

Но теперь мне прекрасно известно, что поиск сверхчувственности и бегство от скуки (вещь совершенно невозможная) связаны с историей человечества и достигают наивысшего выражения в «Повести о приключениях Артура Гордона Пима», самом странном произведении Эдгара Аллана По. Его знаменитая концовка еще более загадочна, чем сам рассказ: герой оказывается на краю мира. Всесильное течение влечет его лодку к Югу, к Полюсу, и, по мере приближения к границам земли, все вокруг меняется, на горизонте возникает огромный столб тумана, вода приобретает молочный цвет и нагревается, с неба падает белесая пыль, стаи гигантских белых птиц летают и кричат:



– Текели‑ли, Текели‑ли!

Удивительней всего звучат последние строки: «И в этот момент нам преграждает путь поднявшаяся из моря высокая, гораздо выше любого обитателя нашей планеты, человеческая фигура в саване.

И кожа ее белее белого».[2]

Рассказ По неожиданно обрывается, он считается незаконченным. Этот белый цвет концовки всегда был для меня тесно связан с потрясающей обложкой изданной в 1788 году «Всеобщей истории скуки» Пьера Гулда (замечательного предка Пьера Гулда, героя рассказов Бернара Кирини – он один из моих любимых писателей). На этой обложке изображен силуэт человека, возникающего из огромной ледяной глыбы. Я прочел эту книгу в детстве, и ее основная идея, а главное – обложка навсегда остались у меня в памяти.

Как я мог забыть произведение с самым экстравагантным во всей книжной истории приложением – оно называлось «Каталог отсутствующих»; в нем автор ставил перед собой объемную и совершенно безумную идею: собрать и записать имена всех людей, усопших до того, как он сочинил первую фразу своей книги. Лишь много лет спустя я получил разумное объяснение наличия столь необычного и дикого приложения к «Всеобщей истории скуки». И был, по правде говоря, почти разочарован, потому что нашел его одновременно слишком простым и слишком глупым: Пьер Гулд «подписался» на эту задачу (заведомо обреченную на неточность, поскольку в мире миллионы нигде не упомянутых покойников) только потому, что хотел посостязаться со своим прославленным предком Иоганном Генрихом Гулдом, физиком и математиком из немецкого Тюбингена, доказавшим в середине XVIII века, что знак иррационален, а потому ему не может быть присвоена числовая доля.



Предпринимая попытку создания безумного, алогичного «Каталога», его сын хотел показать, что в этом низком мире есть только точные числа и среди них – известное число умерших в мире за всю его в высшей степени смертную историю. «Это число непременно должно существовать, другое дело, что определить его не так‑то просто, поскольку всегда найдется припрятанный покойник, и не один», – утверждал бедолага Гулд‑младший, вызывая изумление, сочувствие или насмешки современников, а также тревогу у матери, умной французской аристократки. Совершенно очевидно, что единственное, чего хотел Пьер Гулд, это противопоставить себя отцу, не думая о последствиях. Превзойти отца, стать Господом Всемогущим, чтобы составить забавный каталог покойников, ведь это по плечу только существу божественной природы.

Как бы то ни было, «Всеобщая история скуки» и его безумный и, скорее, «тощий» «Каталог» (естественно, не законченный: Пьер Гулд даже не составил списка усопших, чьи имена были записаны в церковных книгах, хранившихся в ризницах его родного Тюбингена) существуют. И я в некотором смысле считаю себя продолжателем его дела, поскольку уже несколько лет мысленно составляю собственный каталог, «Каталог отсутствующих»: он призван стать приложением к моей очень короткой «Всеобщей истории пустоты», сжатому изложению (хоть и богатому личными вкраплениями) амбициозной и неполной «Всеобщей истории скуки», опубликованной в свое время Пьером Гулдом.

Зачем? Может, у меня, как и у Гулда, есть отец, которому хочется насолить? Нет, здесь иной случай. Я пишу эту книгу ради противостояния с матерью, желая сделать нечто прямо противоположное, чем она.

Моя мать, она же – Стеклянный Глаз, утверждает, что в ее жизни полно риска, опасности и веселья. Она никогда не скучает. Так она говорит. Но она слишком часто это повторяет, вот и возникает подозрение, что на самом деле ей всегда безумно скучно. Плюс ко всему она была бы идеальным персонажем «Всеобщей истории скуки» Пьера Гулда.

Я пишу эти строки в маленькой квартирке с белыми стенами, где нет ни одной книги. Я люблю пустые стены. Доведись мне однажды украшать одну из стен этого дома, я бы повесил на нее репродукции картины с изображением ледяного сфинкса, привидевшегося Гордону Пиму на краю мира. Но я никогда ничего тут не повешу. Я должен писать, повернувшись спиной к голой стене, такая обстановка лучше всего подходит для работы над «Каталогом отсутствующих». Цвета выглядели бы смешно в моей квартире. Я люблю белые стены, я люблю холод. По правде говоря, холод завораживает меня до такой степени, что я пришел к парадоксальному выводу: он выражает истину о сущности жизни. Я ненавижу лето, потных теток на песке в бухтах, паэлью, мокрые от пота носовые платки. Холод кажется мне очень элегантным и серьезным насмешником. Остальное – тишина, вульгарность, вонь и жир душевой кабинки. Я восторгаюсь порхающими в воздухе белыми хлопьями. Я люблю пургу, призрачный свет дождливого дня, смелую геометрию белых стен этого дома.

Я люблю представлять, как волнуется подо льдом вода.

Мне часто бывает скучно – не меньше, чем моей матери.

Я утешаюсь мыслью о том, что никогда не поздно воспитать в себе некоторое благородство.

Хочется выйти на улицу и выкурить ледяную сигарету.

Временами я выдаю себя то за историка скуки Пьера Гулда, то за его потомка, тоже Пьера Гулда, героя рассказов Бернара Кирини.

Вообще, мне нравится быть переменчивым. Умение радоваться атрофируется, когда хочешь быть как все.

Иногда я отправляюсь в морг, чтобы записать имена упокоившихся в этот день, однако это случается так редко, что мой каталог отсутствующих выйдет еще короче, чем у бедняги Пьера Гулда. Но центральным персонажем моей «Всеобщей истории» станет Фальтер. Будет правильно сделать упор именно на этом фантастическом человеке, исследователе загадки нашего мира, которого призвание завело так далеко. Фальтер, близкий родственник Копи, наблюдавшего за маком, это тот самый тип человека, которого описал Набоков в повести «Ultima Thule»,[3]человека, утратившего сострадание и совестливость после того, как нашел в номере гостиницы решение «загадки Вселенной», один‑единственный раз поделился им с психиатром – тот очень настаивал, а потом скоропостижно скончался от потрясения! – и больше никогда никому ничего не рассказывал.

Думаю, другим центральным персонажем моей «Всеобщей истории пустоты» нужно сделать Стеклянный Глаз – то есть мою мать: окружающим вряд ли придет в голову, что эта женщина может заскучать, тогда как на самом деле она сожительствует с пустотой в смертельной скуке. Моя мать. Уж и не знаю, сколько раз я видел, как она смотрит вдаль из окна гостиничного номера, словно надеется прочесть на полотне небес разгадку тайны Вселенной или пустоты. Нет, не думаю, что она когда‑нибудь ее искала или хотела найти. Стеклянный Глаз, как и Фальтер, прекрасно понимает, что узнать разгадку – все равно что объять одним махом всю реальность, познать грандиозную и пугающую истину, испытать предсмертный ужас и скончаться в страшных судорогах.

Те, кто, подобно мне, подозревают, что с Фальтером именно так все и вышло, слышат порой нежные, томительные стихи, женские стихи, которые удручают и навевают печаль, великолепные стихи очаровательных непутевых поэтесс, например Хильды Дулитл.[4]Она говорила: я видела, что стены не падают, и не понимаю почему, ведь мир скоро рухнет, а воздух, оказывается, тяжелее земли, а та выгибается, как во время кораблекрушения, а команда корабля вдруг понимает, что все правила отменяются. В конце лучшего из своих стихотворений Дулитл пишет: «Нам неведомы писаные правила,/ мы мореплаватели, путешественники/ неведомого, незапечатленного;/ у нас нет карты;/ может, мы и доберемся до тихой гавани…»

Я с моим «Каталогом отсутствующих» вряд ли куда‑нибудь «доплыву». Лучше удовлетвориться скромным личным каталогом – сделать простой и трагический список моих потерь. Добиться доступа к другим спискам усопших, к Каталогу неопознанных, означало бы приступить к выполнению неразрешимой и бесконечной задачи и, главное, ступить на ту же тропу, где провал поджидал первопроходца Пьера Гулда, который является для меня образцом для подражания.

Я останусь на своей территории с моими ближайшими усопшими, которых – теперь, когда я об этом задумался, – просто нет. Их нет! Как же я этого раньше не заметил? Мне повезло – все, кого я люблю, живы. Факт почти невероятный, никто из тех, кто меня окружает, еще не умер, а это значит, что я не могу составить даже каталог собственных потерь, ну пусть не каталог – список отсутствующих. Сколько это продлится? Как правильно заполнить мою экзистенциальную пустоту? Заняться написанием «Всеобщей истории пустоты»? Но при одной только мысли о том, чтобы положить на бумагу первую фразу, я цепенею от ужаса. Нужно быть реалистом и признать очевидное, то есть сохранить принадлежность – пусть даже по хронологическим причинам я не являюсь ее частью – к «Всеобщей истории скуки» Гулда‑младшего.

Единственное, что действительно могло бы вырвать меня из болота скуки, это встреча с Фальтером, чтобы он поделился со мной знаниями; впрочем, нет: мне это совсем не интересно, ибо я знаю, что разделить его знание означало бы уйти далеко‑далеко за пределы текели‑ли и ледяного сфинкса По, то есть подставиться прямо под удар реальности и истины и обречь себя на мгновенную жестокую смерть.

Не знаю. Моя «Всеобщая история пустоты» призвана быть очень краткой, так что я могу считать ее законченной. Я капитулировал перед ленью, кроме того, я всегда разбрасывался, был говорливым и легкомысленным. Надеюсь услышать, что эта «Всеобщая история пустоты» – не более чем попытка не писать ее и остается всего лишь еще одной пустотой во всеобщей истории пустоты, самой пустопорожней из всех историй. Пусть так, не хочу, чтобы мной занялись и сказали правду, сказали, что я иногда теряю индивидуальность, что никогда не бываю там, откуда вещаю, в общем, все, что обычно говорят, когда полагают, что есть что сказать.

Предпочитаю оставаться персонажем Пьера Гулда. Вернее, выдавать себя за нынешнего Пьера Гулда, за героя – возможно, двойного – Бернара Кирини. Это наверняка будет полезней и приятней, чем писать «Всеобщую историю пустоты» и тратить драгоценные мгновения жизни на борьбу с непридумывающейся первой фразой. Выдавать себя за Пьера Гулда, потомка математика из Тюбингена, нанести однажды утром визит Бернару Кирини и спросить, зачем он рассказывает обо мне столько историй.

Или нет, лучше так: не выдавать себя за , а быть Пьером Гулдом и при случае расспросить Кирини насчет его второй книги и узнать, правда ли, что она как две капли воды похожа на «Каталог отсутствующих», который я столько лет сочиняю в голове. Неужели вторая книга Кирини это и вправду каталог отсутствующих? Иными словами, чья она – Пьера Гулда или моя? Я претендую на авторство.

Барселона, 28 апреля 2007 г.

Э.В.‑М.

 

Если эти поразительные явления реальны, то я сойду с ума.

Если они вымышлены, то уже сошел.

Амброз Бирс

 

 

Кровавый королек

Перевод Н. Хотинской

 

Скинь кожуру, малютка‑манго, не то берегись ножа.

Андре Пьейр де Мандьярг

 

Мы с ним встречались каждый вечер в ресторане отеля, где я снимал комнату с пансионом. Поскольку он был один, я очень скоро приметил его среди парочек и семей, составлявших львиную долю клиентуры. Я приехал в Барфлер[5]за тишиной и покоем, и отдых мой так удался, что я даже заскучал: кроме пары‑тройки променадов во всех этих прибрежных городках и вовсе нечем развлечься тем, кому, подобно мне, быстро приедаются морские купанья.

Почему бы нам не сесть за один стол, думалось мне. Не похоже, чтобы он искал уединения, и вряд ли меньше меня скучает в этой атмосфере конца курортного сезона. Мы могли бы как‑нибудь поужинать вместе, а потом посидеть за коньяком в гостиной или прогуляться по опустевшему пляжу, проникшись духом сдержанной и чуть отстраненной симпатии, как два джентльмена, которые, не нуждаясь в установленных правилах игры, умеют в сближении не заходить чересчур далеко.

Увы, он не давал мне ни единого повода завязать разговор: газет не читал, одевался неброско, заказывал всегда одни и те же блюда, в общем, будто нарочно делал все для того, чтобы его не замечали и вообще забыли – в том числе и метрдотель, которого он никогда не подзывал, закончив трапезу, а дожидался, пока уберут тарелку и предложат десерт. Его меланхоличный вид, манера то и дело проводить рукой по седеющим волосам, аккуратность, с которой он складывал салфетку, перед тем как встать из‑за стола, – все в нем интриговало меня; еще не обменявшись с ним ни единым словом, я был убежден, что он весьма интересный собеседник. И не ошибся.

Однажды вечером он сделал нечто позволившее мне наконец с ним заговорить. Было воскресенье, мое второе воскресенье в отеле – приехал я две недели назад. В семь часов я спустился к ужину и сел за столик недалеко от него. Официант принес мне меню, затем подошел к моему соседу. Тот попросил стакан свежевыжатого апельсинового сока. Я удивился, не понимая, как можно пить перед едой что‑либо, кроме аперитива; вышколенный же официант не позволил себе никаких комментариев и через пару минут вернулся из бара со стаканом, украшенным зонтиком из шелковой бумаги.

Он поблагодарил, после чего устремил взгляд куда‑то вдаль, рассеянно вертя в пальцах стакан. Я думал, что он готовится выпить свой сок, но вместо этого он сунул руку в карман пиджака, достал оттуда ампулу и, отломив кончик, вылил содержимое в стакан; затем, помешав в нем ложечкой, залпом выпил. Мне это показалось столь неожиданным, что я, не удержавшись, спросил:

– Лекарство?

Он поднял голову и посмотрел на меня с удивлением. Я было испугался собственной бестактности, но тут он широко улыбнулся мне и ответил вполне приветливо:

– Это не лекарство, нет. Не совсем.

Понимая, что его ответ повлечет с моей стороны новый вопрос, он предложил мне пересесть за его столик – что я и сделал. Он взял стеклянную ампулу большим и указательным пальцами, поднес к глазам, посмотрел задумчиво.

– Если я вам скажу, – продолжил он, – что за жидкость была в этой ампуле, вы очень удивитесь.

– Это был наркотик?

– Нет.

– Что же тогда?

– Кровь.

Страшные картины – вампир, вырезанное из груди сердце – представились мне, и я невольно отпрянул. Лукавая усмешка перечеркнула его лицо.

– Не бойтесь, я не вопьюсь вам в шею и не перекушу артерию. Но я понимаю, что мой воскресный ритуал вас удивляет.

– Вы пьете кровь каждое воскресенье?

– Немного крови со свежевыжатым апельсиновым соком, да, каждое воскресенье вот уже пятнадцать лет. Вам, я полагаю, хочется узнать почему?

 

«Случилось это пятнадцать лет назад в Брюсселе, где я прожил три года и откуда собирался уезжать. Всю мебель я уже отправил в город, куда намеревался перебраться, а в моей квартире было не повернуться от коробок и ящиков с книгами. В спальне остались одна только кровать да механический будильник. Несмотря на связанные с переездом хлопоты, досуга у меня было предостаточно, и я гулял по Брюсселю, стараясь в последний раз надышаться атмосферой этого города. Во время одной из таких прогулок, в воскресенье после полудня, я и встретил женщину‑апельсин. Странное имя, скажете вы? Так, по крайней мере, она зовется в моих воспоминаниях. Не помню, говорила ли она мне, как ее зовут, а может быть, я знал ее имя, да позабыл. Она была красива и очень молода, лет двадцати, не больше; лицо ее наполовину скрывали волосы, невероятно белокурые, а глаза поражали какой‑то притягательной силой. Она присела на скамейку, где сидел я, недалеко от Монетной площади, и принялась, хмуря брови, изучать какую‑то брошюрку – насколько я понял, это был путеводитель. В другое время я предоставил бы ей разбираться самой – обычно я стесняюсь навязывать незнакомым людям свои услуги и никогда не умел знакомиться с женщинами. Но в этот день, сам не знаю почему, я предложил ей помочь. Она подняла голову и, просияв улыбкой, сказала, что ищет улицу Камюзель. Голос у нее был высокий, тонкий, с акцентом, который, наверно из‑за цвета волос, показался мне скандинавским. Я хорошо знаю Брюссель, сказал я ей, хотите, я провожу вас? Она обрадованно вскочила; я подал ей руку, и мы пошли вместе, так же неожиданно для самих себя, как и познакомились. За всю прогулку мы не обменялись ни словом. Меня бросало в жар от одной мысли, что я иду рядом с такой красавицей, и я невольно думал, как бы продлить наш маршрут, чтобы не упустить это счастье. Она же шла за мной послушно, как дитя, и озиралась по сторонам так, словно прилетела с другой планеты.

Мы дошли до улицы Камюзель, пустынной в этот час. Моя спутница остановилась перед номером 8, большим домом из красного кирпича, каких много в Брюсселе. Выпустив мою руку, она поблагодарила меня и стала читать имена на домофоне. Устройство было старое, 50‑х годов, покрытое ржавчиной. Сейчас, думал я с досадой, ей откроют, и конец моему приключению. Я уже готов был уйти, как вдруг она сказала, что имени, которое ей нужно, почему‑то нет. Мы проверили еще раз вместе – безуспешно. Тут я попытал счастья: коль скоро ее встреча не состоялась, не хочет ли она продолжить прогулку? Она согласилась, и мы пошли в сторону центра по улице Андерлехт, затем по улице Марше‑о‑Шарбон.

День был чудесный. Я почувствовал себя увереннее и стал рассказывать ей о моих любимых кварталах, о городах, где я жил, о людях, которых встречал. Она была не очень разговорчива и все больше задавала вопросы; с неимоверным трудом удалось мне хоть что‑то выведать о ней, да и то она так ловко уходила от прямых ответов, что ухитрилась почти ничего не сказать. Мы бродили по Брюсселю, как два туриста; идя об руку с ней, я, казалось, заново открывал улицы и площади, которые знал как свои пять пальцев. Когда у нас устали ноги, мы зашли в закусочную. Она позволила заказать ей пиво и сначала осторожно пригубила пену; горечь пришлась ей по вкусу, и она выпила маленькими глотками, откинув голову и зажмурившись.

Когда начало смеркаться, мы пошли ужинать в мой любимый ресторан на площади Сент‑Катрин. Он был полон, но, к счастью, один столик как раз освободился; ужин был изумительно вкусный и затянулся до полуночи.

На этом мы могли бы расстаться, но ни мне, ни ей этого нисколько не хотелось. Боясь разрушить чары, я не решался напрямик попросить ее остаться со мной; она поняла мои намерения и сама поцеловала меня в губы. Была в этом приключении какая‑то дивная простота, исключавшая всякую неловкость: мы оба, не сговариваясь, избегали пытки взаимными признаниями. Стало прохладно, и она вздрогнула; подвернувшееся такси отвезло нас к моему дому близ Порт‑де‑Намюр. Мне было неудобно принимать ее в квартире почти без мебели, но она ни слова не сказала на этот счет. Ее губы снова нашли мои, и мы упали, обнявшись, на кровать. Ставни не были закрыты, слабый свет от уличных фонарей освещал комнату. Можете себе представить мое состояние».

 

Он задумчиво помолчал. Я не собирался выпытывать у него подробности о ночи, которую он провел с молодой женщиной, и, чтобы дать ему это понять, отпустил какую‑то вольную шутку. Он поднял голову, посмотрел на меня с улыбкой; и тут я понял, что ошибся, что об этой ночи и пойдет рассказ. «Простите мне столь долгое вступление, – сказал он, – но, чтобы внятно рассказать эту историю, надо было начать с самого начала. Вы, наверно, думаете, что мы предались любви, а затем уснули, – и в общем‑то вы правы, именно это и произошло. Но, боюсь, вы представляете себе картину, весьма далекую от действительности».

Появился официант и поставил перед нами заказанные блюда. Он ничего не сказал, увидев меня за другим столиком, молча принес мне приборы и удалился. Мой собеседник продолжил рассказ:

 

«Когда я хотел запустить руку под свитерок, надетый на голое тело, она цепко сжала мое запястье, останавливая. Я ощутил даже не разочарование, нет, скорее недоумение: неужели на этом все и кончится, когда сама жизнь, казалось, побуждала нас довести нашу историю до логического конца? Я хотел было потребовать объяснений, но девушка прижала палец к моим губам.

– Я должна кое‑что тебе показать, – шепнула она. – Ты только не пугайся.

Я молчал.

– Обещай мне, что не испугаешься.

Я готов был обещать все, что ей угодно; и тогда она сама потянула мою руку под одежду. Мои пальцы ощутили нечто неожиданно плотное и несуразно зернистое; заинтригованный, я двинулся выше, добрался до груди, но нигде не нашел бархатистости девичьей кожи. Что с ней такое? Тяжелая травма, ожоги, шрамы, коллоидные рубцы? Ее глаза смотрели строго, словно она меня испытывала.

– Хочешь увидеть?

– Да, – кивнул я.

И она скинула свитерок, явив моим глазам самое необычайное зрелище, какое мне доводилось видеть за всю мою жизнь. От живота до горла она вся была покрыта апельсиновой коркой. Эта оболочка панцирем облегала ее тело, неотделимая от него, словно туника кентавра Несса. Охваченный желанием и паникой одновременно, я растерялся: что делать – попробовать губами на вкус эту сверхъестественную кожу или просто любоваться ею, не прикасаясь? Она не дала мне времени на выбор решиться, ибо уже приподнялась, снимая брючки; я оцепенел, обнаружив на бедрах и ногах ту же корку, что и выше пояса. Только на оконечностях ее не было: апельсиновая кожура становилась все тоньше, приближаясь к щиколоткам, запястьям и шее, и заканчивалась кромкой, похожей на кутикулу вокруг ногтя.

После того как она сняла всю одежду, повисла долгая пауза. Я не двигался, и тогда она помогла мне в свою очередь снять рубашку, брюки и исподнее; вскоре мы оба остались одинаково нагими – если можно так выразиться. Мне было тревожно: смогу ли я любить ее, как всякую другую женщину, или апельсиновая корка помешает? Побаиваясь этой преграды, я смотрел на треугольник Венеры, гадая, есть ли между ног щелка, открывающая доступ к ее лону. И тут она сделала нечто ошеломившее меня окончательно: дотянулась рукой до щиколотки и, согнув указательный палец, поскребла ногтем границу, где нормальная человеческая кожа ступни сходилась с апельсиновой коркой лодыжки. Через несколько мгновений она подцепила и осторожно отделила узкую полоску; на ноге остался белый след. Она отшвырнула кожуру в угол и посмотрела на меня:

– Теперь ты.

С этими словами она откинулась и легла на спину. Надо ли говорить, что никогда еще я так не робел перед готовой отдаться женщиной. Склонившись над ней, я коснулся рукой того места, где она содрала немного кожуры. Прореха была слишком узка, в нее не проходил даже мой палец, и я расширил ее, оторвав рядом еще кусочек. Кожица была тонкая, скорее мандариновая, а не апельсиновая. Приставшие к телу белые волоконца я снял одно за другим, и открылась ножка – матовая, крепкая, идеально гладкая, шелковистее самой дорогой ткани.

Я очистил ее с головы до ног, я сдирал кожуру и забавлялся, как дитя, стараясь сдирать полоски подлиннее, разматывая их с ляжек серпантином. С живота я срывал ее большими кусками, рисуя географические карты вокруг пупка. В иных местах кожура была потолще и оставляла на теле беловатый пористый слой, который ботаники называют межплодником; я удалял его, сминая пальцами, словно скатывал ковер. Густой апельсиновый дух наполнил комнату. Порой она томно постанывала; думаю, это «раздевание», отделение второй кожи от первой доставляло ей блаженные ощущения.

Сколько времени понадобилось мне, чтобы полностью освободить ее от апельсиновой корки? Час, может быть, два; очистив плечи, шею, груди и ноги, я попросил ее перевернуться на живот и принялся обдирать спину и поясницу. К моему удивлению, на ягодицах кожица оказалась совсем тонкой, она отставала под моими пальцами легко, как заусеницы. Пятки были асимметричны: одна покрыта апельсиновой коркой, другая нет. Из‑под кусков содранной кожуры иной раз проступали душистые капельки, которые я жадно слизывал с кожи. Эта церемония длилась бесконечно, время как будто остановилось. Несмотря на острое желание обладать ею, я сдерживался изо всех сил, оттягивая этот момент, обследовал каждую потаенную складочку ее тела, где еще оставались забытые островки кожуры, и аккуратно их снимал. Наконец я раздвинул ее ноги и с бешено колотящимся сердцем отделил кожицу, скрывающуюся между ними. По краям ее лона она истончалась, как на лодыжках и запястьях, сокровенное же отверстие было открыто. Я приступил к делу, подбадриваемый ее красноречивыми вздохами. Когда же все ее тело целиком обрело человеческий вид, я припал к ее губам и проник в нее, всей кожей ощущая ее изумительную бархатистость. Дальнейшее я, с вашего позволения, опущу».

 

Он умолк. Его лицо было не менее бесстрастным, чем обычно, но я чувствовал, что он взволнован. Подошел официант и спросил, закончили ли мы. Только теперь я обнаружил, что опустошил свою тарелку, сам того не заметив. Выбор десерта отвлек нас ненадолго; мы молча съели по куску сливового пирога и заказали кофе. Мой собеседник продолжил свой рассказ. Лицо его помрачнело.

 

«На этом я предпочел бы остановиться, но вы вправе призвать меня к ответу: вы ведь так и не узнали, почему я разбавляю кровью апельсиновый сок. Как ни тягостно, придется мне теперь рассказать вам конец этой истории.

Я уснул сразу после нашего соития и, хоть это может показаться странным, проспал беспробудным сном до утра. Проснувшись, я даже не сразу вспомнил эту ночь и спавшую рядом со мной женщину‑апельсин. Я открыл глаза и повернул голову. Кошмарное видение предстало моим глазам. Вместо белокурого ангела, которого я так пылко любил, я увидел увядшее тело, сморщенное, словно его подержали над огнем. Там и сям выступила густая сизая плесень, лицо покрылось коростой; корки же, которые я сдирал вчера, засохли и почернели, а некоторые, наоборот, размякли и растеклись по паркету лужицами липкой грязи. Я остолбенел; мой рассудок отказывался признать давешнюю девушку в этом тронутом гниением теле. Умерла? Или еще жива? Я всмотрелся в ее лицо, чудовищно обезображенное: она слабо дышала. Ее веки чуть приоткрылись, шевельнулись потемневшие губы. Она прошептала едва слышно: «Теперь выпей меня», – и умерла. На кровати лежало незнакомое безжизненное тело – никто бы не поверил, что еще вчера это была женщина. Потрясенный, я не сводил с нее глаз, не зная, что и думать. Снимая с нее кожуру, я полагал, что это такая игра, и был уверен, что скоро нарастет новая; на самом же деле я отнял у нее жизнь. Я был ее убийцей – невольным, но все же убийцей. Почему же она отдалась мне на свою погибель? Не знала, что эта ночь любви станет для нее роковой? Или использовала меня для медленного самоубийства, осознанно приняла смерть от моих ласковых рук?

Ее последние слова не давали мне покоя. «Теперь выпей меня». Как автомат, не размышляя, я пошел на кухню, порывшись наобум в ящиках, нашел упаковку пластмассовых соломинок для коктейля и принес ее в спальню. Одним резким движением я воткнул соломинку в лоб; хоть и гибкая, она вошла в него, как в масло, – даже кости утратили твердость, все тело было уже размягчено гниением. Я осторожно протолкнул соломинку поглубже, зажал кончик губами и втянул. Мой рот наполнился густым соком, имевшим вкус апельсина и крови. Изумительный, ни с чем не сравнимый вкус. Я выпил ее всю, и осталась только смятая полупрозрачная оболочка – так выглядит выжатая долька апельсина.

Еще много недель этот вкус преследовал меня; я постоянно ощущал его на языке с невыразимым чувством наслаждения и отвращения одновременно. Постепенно он слабел и наконец совсем исчез. Тогда я понял, что мне его не хватает и я уже не смогу без него обойтись. С тех пор я ищу его, каждую неделю смешивая ампулу крови со стаканом апельсинового сока; варьируя пропорции, количество сахара и группы крови, я пытаюсь воссоздать то странное питье. Но боюсь, мне не суждено вновь испытать того ощущения, что дал мне тогда мой губительный пир».

 

Мы виделись еще несколько раз за ту последнюю неделю, что я провел в Барфлере, гуляли, играли в шахматы и беседовали, однако не заговаривали больше о женщине‑апельсине. У меня вертелись на языке вопросы – как он жил после той ночи любви, думает ли о ней, когда так своеобразно чтит ее память; мне были любопытны даже самые тривиальные детали: пытался ли он узнать, кто она была, что сделал с опорожненной оболочкой, где достает ампулы с кровью? Я не решался расспрашивать его из страха показаться нескромным. Мы покинули отель в один и тот же день и в одном такси доехали до вокзала. Там мы вежливо простились, не обмолвившись о новой встрече. Я часто думал о нем с тех пор и вот в чем должен признаться: после того как я узнал эту историю, апельсиновый сок неразрывно связан для меня с эротикой и участвует во всех моих сексуальных играх. Этот несуразный фетишизм изрядно забавляет моих женщин, которые не отказываются накапать немного своей крови в стакан апельсинового сока. Иные даже разделяют мою причуду и, оправдывая свои вкусы диетической надобностью, пьют, смешав с цитрусовым соком, всю влагу, которой я готов их одарить.

 

Епископ Аргентинский

Перевод Е. Клоковой

 

Я поступила на службу к епископу Сан‑Хулианскому в 1939 году, вскоре после того, как мой муж и его компаньон погибли в авиакатастрофе над Огненной Землей, оставив меня одну в Аргентине, где я никого не знала и к тому же плохо говорила по‑испански. У меня не было никаких средств, так что пришлось искать работу. Узнав, что в резиденции епископа есть место прислуги, я подумала, что душевная рана скорее затянется, если я буду рядом со служителем Господа, и отправилась в резиденцию.

Меня наняли работать на кухне, жалованье положили скромное, но дали стол и кров. Я поселилась в одной комнате с кухаркой Терезой – эта чилийка редко когда произносила больше трех слов кряду. Несколько недель спустя мне пришлось подменить заболевшую горничную. Каждое утро я должна была убирать спальню епископа, что показалось мне весьма почетным. Управитель Морель особо настаивал на пунктуальности: я ни в коем случае не должна мешать его преосвященству, мое присутствие должно оставаться для него незаметным. «Постарайтесь стать невидимкой и никогда не задерживайтесь в комнате дольше необходимого». Ни на одну минуту. Морель добавил, что никто, кроме меня, не имеет права заходить к епископу, а я обязана ставить на место все вещи, с которых буду стирать пыль. «В идеале, – заключил управитель, – все должно выглядеть так, словно порядок наведен как по волшебству. – Он улыбнулся и поправил сам себя: – Вернее – чудом».

Теперь я каждое утро проводила в спальне его преосвященства. Это была большая комната с белыми стенами. Из всей мебели имелись бюро с круглой крышкой, комод, платяной шкаф и две одинаковые кровати, разделенные ночным столиком, на котором стояла лампа под изящным абажуром. Вспоминая сегодня те времена, я удивляюсь, что не обратила внимания на странную деталь: вторая кровать выглядела, безусловно, лишней. Но я тогда была слишком поглощена важностью возложенной на меня миссии и не задавалась вопросами: думаю, найди я там бар или музыкальный автомат – и то бы не удивилась. Прошло несколько дней, и эта очевидная странность заставила меня задуматься, зачем служителю Господа иметь в спальне две кровати. Я заметила, что его преосвященство спит то в одной, то в другой. Иногда – правда, реже – были разобраны обе. Неужели он встает по ночам, чтобы перелечь? Я не знала, что думать, гадая, болит у епископа спина и два разных матраса – лекарство, или же его мучит бессонница, и он, чтобы не ворочаться попусту с боку на бок, меняет место ночного отдыха.

Загадка двух кроватей его преосвященства – сколь бы смехотворной она ни была – забавляла меня, отвлекая от однообразной жизни резиденции. Однажды в разговоре с Морелем я не совладала с любопытством и попробовала его расспросить. В ответ он посмотрел на меня так, словно я усомнилась в догмате Троицы, и отослал прочь, раздраженно махнув рукой. Я убежала, чувствуя смущение и стыд за свою оплошность, и работала, не разгибая спины, до самого вечера, чтобы загладить допущенную вольность.

Сами понимаете, что мой интерес к тайне двух кроватей его преосвященства не угас. Неужели мой хозяин проводит ночи не наедине с Богом? Эта мысль показалась мне столь дерзкой, что я постаралась поскорее ее прогнать, но любопытство оказалось сильнее, и я принялась бродить ночами по коридорам, подкарауливая неурочные передвижения и нежданных гостей (или гостий?), что могло бы подтвердить мои подозрения. Во время первых вылазок я проявляла осторожность и ограничивалась коридорами того крыла, где жили слуги, наблюдая за двором – нет ли там чьей‑нибудь чужой машины. Я придумала отговорку на случай, если меня застанут врасплох: всегда можно сказать, что проснулась от жажды и отправилась на кухню за водой. Со временем я осмелела и перебралась в крыло, где спал епископ. Каждую ночь я подкрадывалась все ближе к его комнате, пьянея от чувства опасности, а однажды рискнула приложить ухо к двери и прислушаться. Я чувствовала стыд, но любопытство было сильнее меня. Увы, я ничего не услышала, и через несколько мгновений страх возобладал над желанием проникнуть в ночную тайну моего хозяина – если таковая вообще имелась, а не была плодом моего бедного воображения. Я бегом вернулась к себе, легла и целый час слушала, как бьется мое сердце, надеясь, что спокойно посапывавшая Тереза ничего не заметила.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.