|
Песнь несчастного в любви
Погибшее вино
| | Когда я пролил в океан — Не жертва ли небытию? — Под небом позабытых стран Вина душистую струю,
Кто мной тогда руководил? Быть может, голос вещуна, Иль, думая о крови, лил Я драгоценный ток вина?
Но, розоватым вспыхнув дымом, Законам непоколебимым Своей прозрачности верна,
Уже трезвея в пьяной пене, На воздух подняла волна Непостижимый рой видений.
Перевод Б. Лившиц
| Морское кладбище
Как этот тихий кров, где голубь плещет Крылом, средь сосен и гробниц трепещет! Юг праведный огни слагать готов В извечно возникающее море! О благодарность вслед за мыслью вскоре: Взор, созерцающий покой богов! Как гложет молний чистый труд бессменно Алмазы еле уловимой пены! Какой покой как будто утверждён, Когда нисходит солнце в глубь пучины, Где, чистые плоды первопричины, Сверкает время и познанье — сон. О стойкий клад, Минервы храм несложный, Массив покоя, явно осторожный, Зловещая вода, на дне глазниц Которой сны я вижу сквозь пыланье, Моё безмолвье! Ты в душе — как зданье, Но верх твой — злато тысяч черепиц! Храм времени, тебя я замыкаю В единый вздох, всхожу и привыкаю Быть заключенным в окоём морской, И, как богам святое приношенье, В мерцаньи искр верховное презренье Разлито над бездонною водой. Как, тая, плод, когда его вкушают, Исчезновенье в сладость превращает Во рту, где он теряет прежний вид, Вдыхаю пар моей плиты могильной, И небеса поют душе бессильной О берегах, где вновь прибой шумит. О небо, я меняюсь беспрестанно! Я был так горд, я празден был так странно (Но в праздности был каждый миг велик), И вот отдался яркому виденью И, над могилами блуждая тенью, К волненью моря хрупкому привык. Солнцестоянья факел встретив грудью Открытой, подчиняюсь правосудью Чудесному безжалостных лучей! На первом месте стань, источник света: Я чистым возвратил тебя!.. Но это Меня ввергает в мрак глухих ночей. Лишь сердца моего, лишь для себя, в себе лишь - Близ сердца, близ стихов, что не разделишь Меж пустотой и чистым смыслом дня,- Я эхо внутреннего жду величья В цистерне звонкой, полной безразличья, Чей полый звук всегда страшит меня! Лжепленница зелёных этих мрежей, Залив, любитель худосочных режей, Узнаешь ли ты по моим глазам, Чья плоть влечёт меня к кончине вялой И чьё чело её с землей связало? Лишь искра мысль уводит к мертвецам. Священное, полно огнем невещным. Залитое сияньем многосвещным, Мне это место нравится: клочок Земли, дерев и камня единенье, Где столько мрамора дрожит над тенью И моря сон над мёртвыми глубок. Гони жреца, о солнечная сука! Когда пасу без окрика, без звука, Отшельником таинственных овец, От стада белого столь бестревожных Могил гони голубок осторожных И снам напрасным положи конец! Грядущее здесь — воплощенье лени. Здесь насекомое роится в тлене, Все сожжено, и в воздух всё ушло, Всё растворилось в сущности надмирной, И жизнь, пьяна отсутствием, обширна, И горечь сладостна, и на душе светло. Спят мертвецы в земле, своим покровом Их греющей, теплом снабжая новым. Юг наверху, всегда недвижный Юг Сам мыслится, себя собою меря... О Голова в блестящей фотосфере, Я тайный двигатель твоих потуг. Лишь я твои питаю [все] спасенья! Мои раскаянья, мои сомненья — Одни — порок алмаза твоего!.. Но мрамором отягощенной ночью Народ теней тебе, как средоточью, Неспешное доставил торжество. В отсутствии они исчезли плотном. О веществе их глина даст отчет нам. Дар жизни перешел от них к цветам. Где мертвецов обыденные речи? Где их искусство, личность их? Далече. В орбитах червь наследует слезам. Крик девушек, визжащих от щекотки, Их веки влажные и взор их кроткий, И грудь, в игру вступившая с огнем, И поцелуям сдавшиеся губы, Последний дар, последний натиск грубый - Всё стало прах, всё растворилось в нём! А ты, душа, ты чаешь сновиденья, Свободного от ложного цветенья Всего того, что здесь пленяло нас? Ты запоёшь ли, став легчайшим паром? Всё бегло, всё течет! Иссяк недаром Святого нетерпения запас. Бессмертье с черно-золотым покровом, О утешитель наш в венке лавровом, На лоно матери зовущий всех! Обман высокий, хитрость благочестья! Кто не отверг вас, сопряженных вместе, Порожний череп и застывший смех? О праотцы глубокие, под спудом Лежащие, к вам не доходит гудом Далекий шум с поверхности земной. Не ваш костяк червь избирает пищей, Не ваши черепа его жилище — Он жизнью жив, он вечный спутник мой! Любовь или ненависть к своей особе? Так близок зуб, меня грызущий в злобе, Что для него имен найду я тьму! Он видит, хочет, плоть мою тревожа Своим касанием, и вплоть до ложа Я вынужден принадлежать ему. Зенон! Жестокий! О Зенон Элейский! Пронзил ли ты меня стрелой злодейской, Звенящей, но лишённой мощных крыл? Рождённый звуком, я влачусь во прахе! Ах, Солнце... Чёрной тенью черепахи Ахилл недвижный над душой застыл! Нет! Нет! Воспрянь! В последующей эре! Разбей, о тело, склеп свой! Настежь двери! Пей, грудь моя, рожденье ветерка! Мне душу возвращает свежесть моря... О мощь соленая, в твоем просторе Я возрожусь, как пар, как облака! Да! Море, ты, что бредишь беспрестанно И в шкуре барсовой, в хламиде рваной Несчетных солнц, кумиров золотых, Как гидра, опьянев от плоти синей, Грызёшь свой хвост, сверкающий в пучине Безмолвия, где грозный гул затих, Поднялся ветер!.. Жизнь зовет упорно! Уже листает книгу вихрь задорный, На скалы вал взбегает веселей! Листы, летите в этот блеск лазурный! В атаку, волны! Захлестните бурно Спокойчый кров — кормушку стакселей!
1920, опубл. 1922
|
ВЕЧЕР С ГОСПОДИНОМ ТЭСТОМ
Vita Cartesii est simplissima... * * Жизнь Картезия предельно проста... (латин. ). По части глупости я не очень силен. Я видел много людей, посетилнесколько стран, в известной мере участвовал в различных затеях, без любвик ним, ел почти каждый день, сходился с женщинами. Я вспоминаю теперьнесколько сот лиц, два-три больших события и, может быть, сущность двадцатикниг. Я не удержал ни лучшее, ни худшее из всего этого: сохранилось то, чтомогло. Эта арифметика избавляет меня от удивления перед тем, что я старею. Ямог бы также подсчитать победные мгновенья моего ума и представить их себеобъединенными и спаянными, образующими счастливую жизнь... Но, думается, явсегда знал себе истинную цену. Я редко терял себя из виду; я ненавиделсебя, обожал себя -- потом мы вместе состарились. Не раз мне казалось, что все для меня кончено, и я прилагал все усилия,чтобы завершить себя, тревожно стремясь исчерпать до конца, осветитькакое-либо тяжелое положение 1. Это позволило мне познать, чтомы расцениваем нашу собственную мысль больше всего по тому, как она выраженадругими. С тех пор миллиарды слов, прожужжавшие в моих ушах, редко потрясалименя тем, что хотели заставить их выразить; и все те слова, которые сам яговорил другим, я чувствовал отличными от моей собственной мысли, -- ибоони становились неизменными. Если бы я судил, как большинство людей, то не только чувствовал бысебя выше их, но и казался бы таким. Но я предпочел себя. То, что ониназывают высшим существом, есть лишь существо, которое ошиблось. Чтобы емуизумляться, надобно его увидеть, -- а чтобы его увидеть, нужно, чтобы онопоказало себя. И оно показывает мне, что оно одержимо глупой манией своегоимени. Так любой великий человек запятнан ошибкой. Каждый ум, считающийсямогущественным, начинает с ошибки, которая делает его известным2. В обмен на общественную взятку он дает время, нужное, чтобысделаться знаменитым, расточая энергию, дабы установить общение с собой иподготовить чужое удовлетворение. Он унижается до того, что бесформеннуюигру славы отождествляет с радостью чувствовать себя единственным, --страсть своеобразная и великая. Мне представлялось тогда, что самыми сильными умами, наиболеепрозорливыми изобретателями, наиболее точными знатоками человеческой мыслидолжны быть незнакомцы, скупцы, -- люди, умирающие не объявившись3. О существовании их я догадывался по жизни блистательных людей,несколько менее стойких. Индукция была так легка, что я ежеминутно подмечал их появление.Достаточно для этого было себе представить обыкновенных великих людей, неиспорченных своей первичной ошибкой, или же воспользоваться этой самойошибкой, чтобы представить себе более высокую степень самосознания, менеегрубое чувство свободомыслия. Такая простая операция открыла передо мнойлюбопытную ширь, как будто я погружался в море. Чувствуя себя потеряннымсреди блеска обнародованных открытий, по и ощущая рядом с собойнепризванные изобретения, которые торгашество, страх, безразличие илислучайность совершают каждодневно, -- я думал, что прозреваю какие-товнутренние шедевры. Я забавлялся тем, что погребал общеизвестную историюпод анналами анонимов 4. То были невидимые в прозрачности своих жизней одиночки, успевшиепознать раньше других. Мне представлялось, что они удваивали, утраивали,умножали в неизвестности своей каждую знаменитую личность, -- презрительноне желая раскрыть свои возможности и своеобразные достижения. Они несогласились бы, думалось мне, признать себя никем другим, как "кое-кем". Эти мысли пришли мне в голову в октябре девяносто третьего года, в теминуты досуга, когда мысль довольствуется одним лишь своим бытием. Я перестал было уже об этом думать, когда неожиданно познакомился с г.Тэстом. (Я размышляю сейчас о тех следах, которые оставляет человек вмаленьком пространстве, где он вращается. ) Еще до сближения с г. Тэстомменя привлекло своеобразие его манер. Я изучил его глаза, его одежду,малейшие глухие слова, обращенные к гарсону ресторана, где я его встречал.Я спрашивал себя, чувствует ли он, что за ним наблюдают. Я быстро отводилот него взгляд, но в свой черед ловил его взор на себе. Я брал газеты,которые он только что читал; я мысленно повторял сдержанные движения,которые он делал. Я заметил, что никто не обращал на него внимания. Мне уже нечего было изучать в этой области, когда мы завязализнакомство. Я встречал его только по ночам: однажды -- в каком-то публичномдоме; часто -- в театре. Мне говорили, что он живет еженедельныминезначительными операциями на бирже. Он столовался в небольшом ресторане наулице Вивьен. Там он ел, как принимают слабительное, -- с такой жеготовностью. Изредка он позволял себе где-нибудь в ином месте роскошь медленной итонкой трапезы. Г-ну Тэсту было примерно лет сорок. Речь его была необычайно быстра,голос глух. Все в нем было стерто -- глаза, руки. Но плечи он держалпо-военному, а шаг его изумлял размеренностью. Когда он говорил, он никогдане подымал ни руки, ни пальца: он убил в себе марионетку. Он не улыбался, неговорил ни "здравствуйте", ни "прощайте" и, казалось, не слыхал "какпоживаете?" Его память заставляла меня часто задумываться. Черты, по которым я мого ней судить, вызывали во мне представление о некой умственной гимнастике,не имеющей подобия. То была не какая-нибудь редкая способность, -- носпособность воспитанная или переработанная. Вот его слова: "Уже двадцатьлет, как у меня больше нет книг. Я сжег также и свои бумаги, я вычеркиваюживое... Я сохраняю лишь то, что хочу. Но трудность не в этом. Трудность всохранении того, что мне захочется завтра. Я искал механическое решето... " По мере размышления я пришел к заключению, что г. Тэсту удалось открытьумственные законы, которых мы не знаем. Несомненно, он должен был посвятитьгоды этим изысканиям: еще более несомненно, что понадобились годы, и ещемного лет, для того, чтобы дать его открытиям созреть и превратить их винстинкты. Найти -- ничто. Трудно впитать в себя найденное. Тонкое искусство длительности -- время, его распределение и режим, егозатраты на взыскательно отобранные вещи, дабы специально вскормить их, --было одним из важных изысканий г. Тэста. Он настойчиво следил заповторностью некоторых идей; он орошал их численностью. Это позволяло ему витоге сделать механическим применение своих сознательных исследований. Онпытался даже резюмировать эту работу. Он повторял часто: "Maturare!.. " *. * Созревать (букв, латин. ). Несомненно, его своеобразная память должна была почти одна сохранятьему ту часть наших восприятий, которую воображение наше бессильно постичь.Если мы захотим представить себе полет на воздушном шаре, то мы сможем спроницательностью и силой создать много вероятных переживаний аэронавта: новсегда останется нечто индивидуальное в действительном полете, чье отличиеот нашего мечтательства выразит ценность методов Эдмона Тэста. Этот человек рано познал значение того, что можно было бы назватьчеловеческой гибкостью. Он пытался найти ее границы и механизм. Как многопри этом должен был он думать о собственной своей неподатливости! Я подмечал в нем чувства, которые бросали меня в дрожь, -- страшноеупорство в опьяняющих опытах. Это было существо, поглощенное своеймногогранностью, существо, ставшее собственной своей системой, -- существо,целиком отдавшееся устрашающей дисциплине свободного ума и умерщвлявшее всебе одни радости другими: более слабую -- более сильной, более приятную,преходящую, мимолетную и едва начавшуюся -- радостью основной, -- надеждойна основную. И я чувствовал, что он -- хозяин своей мысли 5. Я пишуздесь этот абсурд. Выражение чувства всегда абсурдно. У Тэста не было убеждений. Я думаю, что он увлекался тогда, когдасчитал это нужным, и ради достижения определенной цели. Что сделал он сосвоей личностью? Каким видел он себя?.. Он никогда не смеялся, никогдапечати уныния не было на его лице. Он ненавидел меланхолию 6. Он говорил, и вы ощущали себя внутри его идеи, растворенным в вещах; выощущали себя отодвинутым, смешанным с домами, с протяженностямипространства, с зыбким колоритом улицы, с ее углами... И у него внезапнопоявлялись слова самые верные по своей трогательности, -- те самые, которыеделают нам их автора ближе всякого другого человека, которые заставляютверить, будто рушится наконец вечная стена между умами людскими... Онпрекрасно сознавал, что они могли бы тронуть любого человека. Он говорил, и,не зная точно, чем обусловлены причины и размеры запрета, вы устанавливали,что большое количество слов было изгнано из его речи. Те, которыми онпользовался, были порою так любопытно окрашены его голосом или освещены егофразой, что их вес менялся, их ценность прибавлялась. Подчас они теряливесь свой смысл, они, казалось, заполняли только пустое место, для которогонамеченное обозначение представлялось еще сомнительным или непредусмотренным речью. Мне доводилось слышать, как он определял ту или инуюматериальную вещь целой группой абстрактных слов и собственных имен. Отвечать на то, что он говорил, было нечего. Он убивал вежливоесогласие. Разговор продолжался скачками, которые его не удивляли. Если бы этот человек переменил объект своих скрытых размышлений, еслибы он повернул к миру строгое могущество своего ума, -- ничто не устояло быперед ним. Я сожалею, что говорю о нем так, как говорят о тех, из которыхсоздают памятники. Я ясно чувствую, что между "гением" и им лежит некотороеколичество слабостей. Он, такой подлинный, такой новый, такой далекий отвсякого обмана и всяких чудес, -- такой упорныйМой собственный энтузиазмпортит мне его... Но как не увлечься человеком, который никогда не говорил ничеготуманного, который спокойно заявлял: "Я ценю в любой вещи только легкостьили трудность ее постижения, ее выполнения. Я с крайней тщательностьюизмеряю их степень и удерживаю себя от увлечения ими... И какое мне дело дотого, что я уже достаточно знаю?.. " Как не отдаться существу, которого ум, казалось, претворял для себяодного все существующее и который умел решать все, что ему предлагали? Яугадывал этот умственный склад, ворошащий, смешивающий, видоизменяющий,приводящий в связь, умеющий в широком поле своего познания отрезывать исбивать с пути, освещать, охлаждать одно, согревать другое, пускать ко дну,возносить ввысь, давать имя тому, у чего имени нет, забывать то, что емухочется, -- усыплять или окрашивать одно и другое... Я грубо упрощаю непроницаемые качества. Я не смею выразить всего, чтовнушает мне мой объект. Логика останавливает меня. Но во мне самом, каждыйраз когда встает проблема Тэста, возникают любопытные образования. Бывают дни, когда я вижу его очень ясно. Он предстает моимвоспоминаниям рядом со мной. Я вдыхаю дым наших сигар, я слушаю его, яопасливо настораживаюсь. Временами чтение газеты сталкивает меня с егомыслью, когда какое-нибудь событие оправдывает ее. И я пытаюсь произвестиеще несколько иллюзорных его опытов, которые меня развлекали в эпоху нашихвечеров. Иначе говоря, я воображаю его делающим то, чего он при мне неделал. Что происходит с г. Тэстом, когда он болен? Как рассуждает он,влюбившись? Может ли он быть грустным? Что могло бы нагнать на него страх?Что заставило бы его затрепетать?.. -- Я искал. Я берег в целости образсурового человека, я пытался добиться ответа на мои вопросы. Его образискажался. Он любит, он страдает, он скучает. Все подражают друг другу. Но я хотелбы, чтобы к простейшему вздоху, стону он примешал законы и построение всегосвоего ума. Нынче вечером исполняется ровно два года и три месяца с тех пор, как мыбыли с ним в театре, -- в бесплатной ложе. Об этом я думал сегодня весьдень. Я мысленно вижу, как стоят они -- он и золотая колонна Оперы, --рядом. Он смотрел только в зал. Он вдыхал в себя великий накал воздуха, у краяпустоты. Он был красен. Огромная медная дева отделяла нас от рокочущей группы людей, по тусторону сияния. В глубине тумана блистал оголенный кусок женского тела,гладкий, как камень. Много независимых вееров колыхалось над мрачным и ясныммиром, подымаясь пеной до огней наверху. Мой взгляд перебирал тысячималеньких обликов, падал на чью-либо мрачную голову, бегал по рукам, полюдям и, наконец, сжигал себя. Каждый был на своем месте, свободный лишь в маленьком движении. Явосхищался системой классификации, почти теоретической простотой собрания,его социальным строем. У меня было сладостное ощущение того, что вседышащее в этом клубе будет поступать согласно предписанным ему законам, --загораться смехом огромными кругами, умиляться пластами, массами переживатьинтимные, единственные вещи, тайные движения души. -- подниматься досостояний, в которых не признаются. Я блуждал по этим людским этажам, изряда в ряд, по кругам, с фантастическим намерением мысленно соединить междусобой тех, у которых одинаковый недуг, одинаковая теория или одинаковыйпорок... Какая-то музыка волновала нас всех, затопляла, затем становиласьеле слышной. Она умолкла. Тэст шептал: "Быть прекрасным, быть необыкновенным можнотолько для других. Это пожирается другими". Последнее слово вынырнуло из тишины, которую создал оркестр. Тэствздохнул. Его разгоревшееся лицо, пылавшее жаром и цветом, его широкие плечи, егочерное существо, отливающее теплым светом, форма всего его одетого массива,поддержанного большой колонной, меня захватили. Он не терял ни одного атомаиз всего, что ежемгновенно становилось ощутимым в этом величии красного изолота. Я рассматривал этот череп, который касался углов капители, эту правуюруку, искавшую прохлады в позолоте, и его большие ноги в пурпуровой тени.От далей зала его глаза обратились ко мне: рот его произнес: "Дисциплина неплоха... Это уже кое-какое начало... " 7. Я не знал, что ответить. Он сказал скороговоркой своим глухим голосом:"Пусть наслаждаются и подчиняются". Он долго рассматривал какого-то молодого человека, стоявшего противнас, потом даму, потом группу на верхней галерее, которая выступала из-забалкона пятью-шестью разгоряченными лицами, а потом всех вместе, весь театр,переполненный, как небеса, воспламененный, очарованный сценой, которой мыне видели. Глупое оцепенение всех вокруг подсказывало нам, что тампроисходит нечто возвышенное. Мы смотрели, как умирает свет, отраженный налицах зрителей. И когда он почти потух, когда уже не было лучей, -- в залене осталось ничего, кроме широкой фосфоресценции этих тысяч лиц. Я испытывалчувство, будто этот сумрак обезволил все существа. Их возрастающее вниманиеи возрастающая темнота образовали длительное равновесие. Я сам сталневольно внимателен ко всему этому вниманию. Г-н Тэст сказал: -- Высшее их упрощает. Ручаюсь, что у всех них мысли все упорнееустремляются к одной и той же вещи. Они станут равными перед общим кризисомили общей гранью. Впрочем, закон не так уж прост... если он не включаетменя; а ведь и я здесь. Он прибавил: Свет ими владеет. Я сказал, смеясь: Вами также? Он ответил: Вами также. Какой драматург вышел бы из вас! -- сказал я ему. -- Вы словно бынаблюдаете за неким опытом, созданным у последней черты всех наук. Мнехотелось бы видеть театр, который вдохновлялся бы вашими размышлениями. Он сказал: -- Никто не размышляет. Аплодисменты и вспыхнувший свет заставили нас уйти. Мы пошликоридорами; мы сошли вниз. Прохожие казались на свободе. Г-н Тэст слегкапожаловался на полуночную прохладу. Он намекал на застарелые боли. Мы шли, и он ронял фразы, почти бессвязные. Несмотря на все усилия, яс большим трудом мог уследить за его словами, ограничившись в конце концовтем, что стал запоминать их. Бессвязность иной речи зависит лишь от того,кто ее слушает. Человеческий ум представляется мне так построенным, что неможет быть бессвязным для себя самого. Поэтому я воздержался от причисленияТэста к сумасшедшим. Впрочем, я смутно улавливал связь его идей, я незамечал в них какого-либо противоречия; кроме того, я боялся бы слишкомпростого решения. Мы шли по улицам, успокоенным мраком, поворачивали за углы, в пустоту,инстинктивно находя дорогу -- то более широкую, то более узкую, то болееширокую. Его военный шаг подчинял себе мои шаги... -- А между тем, -- ответил я, -- как не поддаться такой величественноймузыке? И для чего? Я нахожу в ней своеобразное опьянение, -- почему же ядолжен пренебречь им? Я нахожу в ней иллюзию огромного труда, который вдругможет стать для меня осуществимым... Она дает мне абстрактные ощущения,обаятельные образы всего, что я люблю, -- перемены, движения,разнообразия, потока, превращения... Станете ли вы отрицать, что существуютвещи усыпляющие, -- деревья, которые нас опьяняют, мужчины, которые даютсилу, женщины, которые парализуют, небеса, которые обрывают речь? Г-н Тэст заговорил довольно громко: Ах, милостивый государь, какое мне дело до "талантов" ваших деревьев ивсего прочего... Я -- у себя; я говорю на своем языке 8; япрезираю исключительные вещи. Они являются потребностью слабых духом.Поверьте точности моих слов: гениальность легка, божественность легка... Яхочу просто сказать, что я знаю, как это постигается. Это легко. Когда-то -- лет двадцать назад -- каждая вещь, чуть выходящая запределы обыкновенного и достигнутая другим человеком, воспринималась мноюкак личное поражение. В прошлом я видел лишь украденные у меня мысли. Какаяглупость!.. Подумать только, что мы не можем относиться безучастно ксобственному нашему облику. В воображаемой борьбе мы обращаемся с ним илислишком хорошо, или слишком плохо... Он кашлянул. Он сказал себе: "Что в силах человеческих?.. Что в силахчеловеческих?.. " Он сказал мне: -- Вы знакомы с человеком, знающим, что он не знает, что говорит. Мы были у его двери. Он попросил меня подняться выкурить с ним сигару. На верхнем этаже мы вошли в очень маленькую "меблированную" квартиру.Я не заметил ни одной книги. Ничто не указывало на традиционную работу застолом, при лампе, среди бумаг и перьев. В зеленоватой комнате, в которойпахло мятой, вокруг единственной свечи, не было ничего, кроме суровойабстрактной обстановки: кровати, стенных часов, зеркального шкафа, двухкресел -- в качестве насущных вещей. На камине -- несколько газет, дюжинавизитных карточек, исписанных цифрами, и аптечный пузырек. Я никогда неиспытывал более сильного впечатления безличия 9. То былобезличное жилище, подобное некоему безличию теорем, -- и, быть может,одинаковой с ними полезности. Я думал о часах, которые он проводил в этомкресле. Я чувствовал страх перед бесконечной скукой, возможной в этомчистом и банальном месте. Мне приходилось жить в таких комнатах; я никогдабез ужаса не мог думать, что останусь в них навсегда. Г-н Тэст говорил о деньгах. Я не могу воспроизвести его специальногокрасноречия: оно показалось мне менее четким, нежели обычно. Усталость,тишина, возраставшая вместе с поздним временем, горькие сигары, ночноезапустение, казалось, овладели им. Я слушал его пониженный и замедленныйголос, заставлявший танцевать пламя единственной горевшей между нами свечи,по мере того как он устало произносил очень большие цифры. Восемьсот десять миллионов семьдесят пять тысяч пятьсот пятьдесят... Яслушал эту неслыханную музыку, не следя за вычислениями. Он заражал менябиржевой горячкой, и длинные перечни произносимых чисел охватывали меня,как поэзия. Он сопоставлял события, промышленные явления, общественныевкусы и страсти. И снова числа, одни за другими. Он говорил: -- Золото -- это как бы дух общества. Вдруг он умолк. Он почувствовалболь. Чтобы не смотреть на него, я стал снова разглядывать холодную комнату,жалкую обстановку. Он взял пузырек и выпил. Я поднялся, чтобы уйти. -- Посидите еще, -- сказал он, -- вам не скучно? Я лягу в постель.Через несколько минут я засну. Чтобы сойти вниз, вы возьмете свечу. Он спокойно разделся. Его худое тело окунулось в простыни, и онпритворился мертвым. Потом он повернулся и еще глубже погрузился в короткуюкровать. Он сказал мне, улыбаясь: -- Я плыву на спине. Я покачиваюсь. Я чувствую под собой чуть слышныйрокот, -- не бесконечное ли движение? Я, так обожающий это ночное плавание,я сплю час-два -- не больше. Часто я уже не отличаю мыслей, пришедших досна. Я не знаю, спал ли я. Когда-то, засыпая, я думал о всем том, чтодоставляло мне удовольствие: о лицах, вещах, мгновениях. Я вызывал их, дабымысль моя была возможно приятнее, -- легкой, как постель. Я стар... Я могудоказать вам, что я стар... Припомните, в детском возрасте мы открываемсебя: мы медленно открываем пространство своего тела, выявляем, думаетсямне, рядом усилий особенности нашего существа. Мы изгибаемся и находим себя,или вновь себя обретаем -- и чувствуем удивление! Мы трогаем пятку, хватаемлевой рукой правую ногу, кладем холодную ногу в горячую ладонь!.. Нынче язнаю себя наизусть. Знаю я и свое сердце... О! Вся земля перемечена, всятерритория покрыта флагами... Остается одна моя постель... Я люблю этотечение сна и белья -- этого белья, которое вытягивается и сжимается, илимнется, которое спускается на меня песком, когда я притворяюсь мертвым,которое сворачивается вокруг меня, когда я сплю... Это очень сложнаямеханика. В смысле же утка или основы -- это лишь небольшое смещение... Ой! Он почувствовал боль. -- Однако что с вами? -- сказал я ему. -- Я могбы... -- Со мной?.. -- сказал он. -- Ничего особенного. Есть... такая десятаясекунды, которая вдруг открывается... Погодите... Бывают минуты, когда всемое тело освещается. Это весьма любопытно. Я вдруг вижу себя изнутри... Яразличаю глубину пластов моего тела; я чувствую пояса боли -- кольца, точки,пучки боли. Вам видны эти живые фигуры? Эта геометрия моих страданий? В нихесть такие вспышки, которые совсем похожи на идеи. Они заставляют постигать:отсюда -- досюда... А между тем они оставляют во мне неуверенность."Неуверенность" -- не то слово. Когда это приходит, я вижу в себе нечтозапутанное или рассеянное. В моем существе образуются кое-где...туманности; есть какие-то места, вызывающие их. Тогда я отыскиваю в своейпамяти какой-нибудь вопрос, какую-либо проблему... Я погружаюсь в нее. Ясчитаю песочные крупинки... и пока я их вижу... Моя усиливающаяся бользаставляет меня следить за собой. Я думаю о ней! Я жду лишь своеговскрика... И как только я его слышу, предмет -- ужасный предмет! --делается все меньше и меньше, ускользает от моего внутреннего зрения... Чтов силах человеческих? Я борюсь со всем, -- кроме страданий моего тела, запределами известного напряжения их 10. А между тем именно на этомдолжен был я сосредоточить свое внимание. Ибо страдать -- значит оказыватьчему-либо высшее внимание, -- я же в некотором роде человек внимательный.Знайте, что я предвидел будущую свою болезнь. Я со всей точностью размышляло том, в чем уверен каждый человек. Я думаю, что такой взгляд на явственнуючастицу нашего будущего должен был бы составить часть нашего воспитания. Да,я предвидел то, что сейчас начинается. Но тогда это была мысль, как любаядругая. Таким образом, я мог за ней следить... Он успокоился. Он повернулся, скорчившись, на бок, закрыл глаза; спустя минуту онзаговорил опять. Он начинал бредить. Голос его отдавался еле слышнымшепотом в подушку. Его краснеющая рука уже спала. Он сказал еще: -- Я думаю, -- и это никому не мешает. Я одинок. Как одиночествоудобно! Никакой соблазн меня не тяготит. Здесь у меня такие же мечты, как вкаюте парохода, как в кафе Ламбер... Руки какой-нибудь Берты, получи онихотя бы некоторую значимость, могли бы похитить меня, -- как боль...Человек, разговаривающий со мной, ничего не доказывая, -- враг. Япредпочитаю блеск мельчайшего, но действительного события. Я есмь сущий ивидящий себя: видящий себя видящим, и так далее... 11. Подумаемвплотную об этом. -- ОМожно заснуть на любой мысли. Сон продолжает любуюидею... Он тихо храпел. Еще тише я взял свечу и вышел неслышными шагами. Перевод С. Ромова. Входит в книгу «Об искусстве»
Гийом Аполлинер
1880-1918 гг. Вильгельм Аполинарий Костровицкий. Отец итальянец, мать полька. Родился в Риме. Первый язык итальянский. Работал гувернером у немецкой графини Мильгал, где познакомился с англичанкой Анной Плейдон, бурный роман, уволилась и эмигрировала в Америку. Ей посвящена «Песнь несчастного в любви». «Мост Мирабо». Рано сближается с парижскими художниками кубистами. Пишет 1ю большую монографию о них. Юлия Хартрик «Аполинер». Интересовался оккультизмом, эзотерикой, кабалистикой, знаток эротической литературы, издал два своих эротических романа и около 10ка других авторов.1911г. Арестовали за похищение Моны Лизы, которую похитил итальянец, чтобы вернуть на родину. Аполинер скупал африканские фигурки, которые воровал его секретарь. Редактор крохотных литературных журналов. Отношения с художницей Марией Лорансен. Разрыв с ней – «Мост Мирабу». 1914 доброволец первой мировой, ранение в голову дважды трепанация черепа. Во время войны флиртовал с двумя девушками, женился на 3й Жакли Николь ей посвящено стихотворение «Рыжекудрая красавица». Умер во время эпидемии гриппа. 1я книга «Алкоголи», впервые снял все знаки препинания. Политематизм – в каждой строке может быть другая тема, место, время. Насыщенность метафорами. Стихотворение «Зона» -предместье Парижа. Стал писать фигурные стихи – «Дождь», «Понедельник на улице Кристин», «Голубка с пронзенным сердцем и струи воды».
Песнь несчастного в любви
Полю Леото посвящается
И я пою этот романс Без надежды что Провидение Еще подарит мне шанс (Как Фениксово возрождение Наутро после сожжения Вернется Любовь еще раз)
Вечером в Лондоне полутуманном
встретил однажды прохожего странно
Похожего на двадцатилетнюю
любовь мою встречу мою прошлелетнюю
От взгляда что бросил он мне стало стыдно
Но слез и стыда в этой дымке не видно
Я преследовал пацаненка этого
Держащего руки в карманах о горе
Бежать сквозь дома в этом блекнущем свете
Открытой волной биться в Чермное море
Фараон за Евреями в Священной Истории
Кто вызвал наплыв этот чермный кирпичный
И если ты тоже едва ли любимая
То я повелитель Египта отлично!
Сестра твоя замужняя защита мнимая
(И если ты только не любовь единая)
Вокруг этих улиц сверкающих
Огнями фасадов фасадов
Ранами кровь изливающими
В тумане где плачут фасады
О женщинах их теряющих
Средь смога тумана смрада
Нечеловеческим взглядом
Петлею на шее голой
Бродягой упавшим рядом
— из кабака — на волю —
— В самый момент когда я узнал
Наглой любви ухмылку оскал
Так же наверно вернулся
На родину Улисс мудрейший
Разве что пес лизнулся
Может быть самый вернейший
Пред ложем высоким когда б не ждала
Жена что ткала и ткала
Царственный муж Пенелопы
Уставший от светлых побед
Прошедший все войны и тропы
Нашел свой серебряный свет
Седой с сединою в глазах наконец
Пришел к своей самке-газели самец
Я думал об этих царях счастливейших
Насколько любовь слепая и так
как я находился в такой же любви еще
И призраки их рассказали мне как
Я все же несчастен их тени увидевший
Раскаяние для которого ада глубины
То же что забытое солнце для моих глаз
Погасли тени ушли властелины
После поцелуя их облик погас
Я так хочу чтобы она пришла еще раз
Я мерз о собственном прошлом
О солнце Пасхи вернись
Пальцы и сердце замерзшие
Как моя постная жизнь
Мертвая и даже больше
О пароход моей памяти странной
Хватит поплавали далее вредно
В море спиртном плыть сиречь разливанном
Блуждали достаточно вышли бесследно
В бледный закат паутину нетканую
Вечерней зари в небе облачно медном
Прощай обманная любовь смешная
Наивная к той что ушла
Кого любил в прошлом году в Германии
и потерял любовь что истекла
выпала из надежд мечтаний чаяний
О млечный путь о сестренка светоточная
Белых речушек рек Ханаана
Умерших завтра звездною ночью
Ветер унесет к дальним туманам
Мы полетим этой белой дорогой
Нагие влюбленные в небе пологом
Время другое я вспоминаю
Такой же закат одного дня в апреле
И я пою о радость земная
Крепким голосом о любовном деле
Мужские песни о пора иная
Заря любви твои крылья алели
[ З а р я. Пропетая Летарю Песня Ушедшего Года. ]
Весна катилась к Страстной Неделе
Ты шатался в лесах цветущих
И куры пели на самом деле
О зорьках вечерних розах колючих
Во всех дворах и любовь собиралась
Тебя захватить так она улыбалась
Марс и Венера лучики длинные
Протянули чтобы целоваться безумными ртами
Перед просторами цветущими невинными
Где розы распускаются красными листами
Скрывая богов танцующих нагими
Нежность моя стала проводником
В цветочном саду каким казалась
Природа царственная Пан тайком
Свистел в лесу а еще развлекались
Лягушки влажные так далеко
~
Многие из богинь настоящие пери
Прочти это в глазах ивы плакучей
Пан Иисус Христос Любовь в нашей эре
Все они умерли и так даже лучше
Рыдаю по Парижу а кошки мяучат
О я кто когда-то умел царевнам
Петь грустные песни о годах моих
Рабьи песни рыбам муренам
Пою песню несчастной любви
И тысячу песен русалкам сиренам
Любовь и смерть я от вас в трепете
Воспоминания собираю
Я обожаю идолов этих
и как жена Мавзола умираю-
-щего я остался верен и я страдаю
Я остался верен как верен пес
Хозяину у которого рос
И как запорожские казаки воры
Набожные пьяницы верны просторам
Родных степей и заповедям Христовым
Примите ярмо Полумесяца лучики
Что предсказали вам маги продажные
Я же султан почти всемогущий
Гей запорожцы казаки отважные
Я повелитель Ваш светлый зовущий
[ Ответ запорожских казаков константинопольскому султану ]
Сука хуже Барабаса
Ты рогатый ангел падший
Вельзевул тебе воздаст
В будущем и настоящем
Нечистоты На твой глас
Не идем карась салоник-
ского рынка рыбного вонючий
как и мать твоя и в
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|