Сделай Сам Свою Работу на 5

Глава VII, повествующая о загадочных речах Хармианы; о появлении Гармахиса в покоях Клеопатры и о его поражении





 

Наступил вечер, я сидел один в своей обсерватории и ждал Хармиану, которая, как уговорено, должна была прийти за мной и отвести в покои Клеопатры. Да, я сидел один, и передо мною лежал кинжал, который должен был пронизить сердце царицы. Лезвие было длинное и острое, а рукоятка в виде сфинкса, из чистого золота. Я сидел один и молил богов открыть мне будущее, но боги молчали. Наконец я поднял глаза и увидел, что возле меня стоит Хармиана – не та кокетливая и искрящаяся весельем, какой я ее всегда знал, но бледная, с пустым взглядом.

– Царственный Гармахис, – произнесла она, – Клеопатра призывает тебя к себе, она желает знать, что предвещают звезды.

Так вот он, час моей судьбы!

– Я иду, Хармиана, – ответил я. – Все ли подготовлено?

– Да, господин мой, все подготовлено: Павел выпил чуть не бочку вина и стоит у ворот, двое евнухов ушли, остался только один, легионеры спят, а Сепа и его отряд уже собрались в условленном месте, неподалеку от восточных ворот. Мы не упустили ни одну мелочь, и царица Клеопатра так же не подозревает об уготованной ей роковой участи, как не ждет смерти овечка, которая резво бежит на бойню.



– Что ж, хорошо, – проговорил я, – пойдем же. – И, встав, положил кинжал себе за пазуху. Потом взял кубок с вином, что стоял на столе, и осушил его до дна, ибо весь день я почти ничего не ел и не пил.

– Подожди, я хочу тебе сказать… – волнуясь, начала Хармиана. – У нас еще есть время. Вчера ночью… вчера ночью… – грудь ее судорожно вздымалась, – мне приснился сон, который неотступно преследует меня; и тебе тоже, мне кажется, снился сон. Все это было всего лишь сон, давай же его забудем, согласен, господин мой?

– Да, да, конечно, – ответил я, – не понимаю, зачем ты отвлекаешь меня такими пустяками в столь важный час.

– Прости, сама не знаю; но сегодня ночью, Гармахис, Судьба должна разрешиться великими событиями, и, корчась в родовых муках, она может раздавить меня… или тебя, Гармахис, а может быть, нас обоих. И если нам суждено погибнуть, я бы хотела услышать от тебя, пока еще жива, что то был всего лишь сон и ты его забыл…

– Да, все и вся в этом мире сон, – думая о своем, проговорил я, – и ты сон, и я, и наша земная твердь, и эта ночь невыразимого ужаса, и этот острый нож – разве все это нам не снится? И каким станет мир, когда мы проснемся?



– Ну вот, мой царственный Гармахис, теперь ты тоже проникся моим настроением. Как ты сказал, все в этой жизни сон; и он на наших глазах меняется. Видения, которые нам являются, удивительны, они не стоят на месте, но плывут, точно облака на закатном небе, то громоздятся горами, то тают; то темнеют, словно наливаясь свинцом, то горят в золотом сиянии. Поэтому до того, как мы проснемся завтра, скажи мне одно только слово. Тот сон, что привиделся нам прошлой ночью, в котором я, как мне вспоминается, словно бы опозорила себя, а ты – ты словно бы смеялся над моим позором, так вот – его лик запечатлелся в твоей памяти неизгладимо или, может быть, он вдруг способен измениться? Помни: как бы причудливы и фантастичны ни были наши сны, но после пробуждения их образы пребудут с нами, вечные и неизменные, как пирамиды. Они останутся в той недоступной переменам области прошлого, где все великое и малое – и даже наши сны, Гармахис, – застывает в своем собственном обличье, как бы обращаясь в камень, и из них воздвигается гробница Времени, которое бессмертно.

– Прости меня Хармиана, – ответил я, – мне больно, если я огорчу тебя, но то видение не изменилось. Вчера я был с тобою откровенен, и сейчас ничего иного сказать не могу. Я люблю тебя как сестру, как друга, но ты не можешь быть для меня ничем другим.

– Ну что ж, благодарю тебя. Забудем все, что было. Забудем о прошлых снах – пусть теперь снятся нам другие. – И она улыбнулась очень странной улыбкой, я никогда раньше не видел такой на ее лице: в ней было больше пророческой печали, чем на лбу страдальца, которого отметил своей печатью Рок.



Я был глуп и потому слеп, я был поглощен скорбью моего собственного сердца и потому не понял, что, улыбаясь этой улыбкой, египтянка Хармиана прощалась со счастьем, с юностью; надежда на любовь исчезла, Хармиана презрела священные узы долга. Этой улыбкой она предала себя Злу, отринула свою отчизну и богов, преступила священную клятву. Да, в тот самый миг улыбка этой девушки изменила ход истории. И если бы она не мелькнула на лице Хармианы, Октавиан не стал бы владыкой мира, а Египет вновь обрел бы свободу и возродился великим и могучим.

И все это решила женская улыбка!

– Почему ты так странно смотришь на меня, Хармиана? – спросил я.

– Случается, мы улыбаемся во сне, – ответила она. – А вот теперь действительно пора; следуй за мной. Исполнись решимости, и ты восторжествуешь, царственный Гармахис! – И, склонившись передо мной, он взяла мою руку и поцеловала. Потом, бросив на меня еще один непостижимый взгляд, стала спускаться вниз по лестнице и повела по пустым залам дворца.

В чертоге, потолок которого поддерживают колонны из черного мрамора и который называется Алебастровым Залом, мы остановились. Дальше начинались покои Клеопатры, те самые, в которых я впервые увидел ее спящей.

– Подожди меня здесь, – сказала Хармиана, – а я доложу Клеопатре, что ты явился. – И она скользнула прочь.

Долго я стоял, может быть, полчаса, считая удары своего сердца, я был словно во сне и все пытался собрать силы, чтобы совершить то, что мне предстояло.

Наконец появилась Хармиана, она ступала тяжело, голова была низко опущена.

– Клеопатра ожидает тебя, – сказала она, – входи, стражи нет.

– Где я тебя найду, когда все будет кончено? – хрипло спросил я ее.

– Ты найдешь меня здесь, а потом мы пойдем к Павлу. Исполнись решимости, и ты восторжествуешь. Прощай, Гармахис!

И я пошел к покоям Клеопатры, но возле занавеса вдруг обернулся и в этом пустом, освещенном светильником зале увидел странную картину. Далеко от меня, подле самого светильника, в бьющих прямо в нее лучах стояла Хармиана, откинув назад голову и заломив руки, и ее юное лицо было искажено мукой такой гибельной страсти, что описать ее я не могу. Ибо она была уверена, что я, ее любимый, самое дорогое, что у нее есть на свете, иду на смерть и она прощается со мной навек.

Но ничего этого я тогда не знал; и, еще раз болезненно и мимолетно удивившись, откинул занавес, переступил порог и оказался в покое Клеопатры. Там, в дальнем углу благоухающего покоя, на шелковом ложе возлежала в роскошном белом одеянии царица. В руке у нее было опахало из страусовых перьев с ручкой, усыпанной драгоценными камнями, и она томными движениями овевала себя; возле ложа стояла ее арфа слоновой кости и столик, а на столике блюдо с инжиром, два кубка и графин рубинового вина. Я медленно приближался сквозь мягкий приглушенный свет к ложу, на котором во всей своей слепящей красоте лежала Клеопатра, это чудо света. Да, поистине, никогда она не была столь прекрасна, как в ту роковую ночь. Среди шелковых, янтарного цвета подушек она казалась как бы звездой на золотом закатном небе. От ее волос и одежд исходило благоухание, голос звучал чарующей музыкой, в синих сумеречных глазах мерцали и вспыхивали огни, точно в недобрых опалах.

И эту женщину я должен сейчас убить!

Я медленно шел к ней, потом поклонился, но она меня не замечала. Она лежала среди шелков, и ее украшенное драгоценностями опахало осеняло ее, точно яркое крыло парящей птицы.

Наконец я остановился возле ложа, и она подняла на меня глаза, а страусовыми перьями прикрыла грудь, словно желая скрыть ее красоту.

– А, это ты, мой друг? Ты пришел, – пропела она. – Я рада тебе, мне было так одиноко. В каком печальном мире мы живем! Вокруг нас столько лиц, и как же мало тех, кого хочется видеть. Что ты стоишь, как изваяние, присядь. – И она указала своим опахалом на резное кресло у изножья своего ложа.

Я снова поклонился и сел в кресло.

– Я выполнил повеление царицы, – начал я, – и со всем тщанием и всем искусством, которое мне подвластно, прочел предначертание звезд; вот записи, что я составил после всех моих трудов. Если царица позволит, я растолкую ей звездный гороскоп. – И я поднялся, чтобы склониться над ней сзади и, когда она будет читать папирус, вонзить кинжал ей в спину.

– Не надо, Гармахис, – спокойно проговорила она, улыбаясь своей томительной, обвораживающей улыбкой. – Не вставай, дай мне только свои записи. Клянусь Сераписом, твое лицо слишком красиво, я хочу смотреть на него, не отрывая глаз!

Она разрушила наш замысел, и мне не оставалось ничего другого, как отдать ей папирус, и, отдавая, я подумал про себя, что вот сейчас она начнет смотреть его, а я неожиданно брошусь на нее и убью, вонзив кинжал в сердце. Она взяла папирус и при этом коснулась моей руки. Потом сделала вид, что читает предсказание, но сама и не взглянула в него, она из‑под ресниц внимательно глядела на меня, я это видел.

– Почему ты прижимаешь руку к груди? – через минуту спросила она, ибо я действительно сжимал рукоять кинжала. – У тебя болит сердце?

– Да, о царица, – прошептал я, – оно вот‑вот разорвется.

Она ничего не ответила, но снова притворилась, что читает предсказание, хотя сама не спускала с меня глаз.

Мысли мои лихорадочно метались. Как совершить это омерзительное преступление? Броситься на нее с кинжалом сейчас? Она увидит, начнет кричать, бороться. Нет, надо дождаться удобного случая.

– Так, стало быть, Гармахис, звезды нам благоприятствуют? – спросила она наконец, вероятно, просто по наитию.

– Да, моя царица.

– Великолепно. – И она бросила папирус на мраморный столик. – Значит, барки на рассвете отплывут. Победой это кончится или поражением, но мне смертельно надоело плести интриги.

– Это очень сложная схема, о царица, – возразил я, – мне хотелось объяснить тебе, какие знамения я положил в основу гороскопа.

– Нет, мой Гармахис, благодарю, не надо; мне недоели причуды звезд. Ты составил предсказание, мне и довольно; ты честный человек, и, стало быть, твое предсказание правдиво. Поэтому не объясняй мне ничего, давай лучше веселиться. Что мы будем делать? Могу сплясать тебе – никто не сравниться со мной в искусстве танца! Но нет, пожалуй, это недостойно царицы! Придумала: я буду петь! – Она села на ложе, спустила ноги, притянула к себе арфу и несколько раз пробежала по ее струнам пальцами, потом запела своим низким, бархатным голосом прекрасную песнь любви:

Благоуханна ночь, так тихо плещет море,

И музыкой сердца наши полны.

Баюкают нас волны,

Вздыхает ветер, целуя нежно кудри.

Ты глаз с меня не сводишь,

Ты шепчешь: «О прекрасная!»

И песнь любви, песнь счастья и восторга

Летит из сердца твоего:

«Сверкают звезды в вышине,

Дробится свет их в глубине,

Скользит ладья среди миров,

И кружатся светила,

Подвластны высшей воле.

Подвластно высшей воле,

Стремится твое сердце к моему.

Лишь время неподвижно.

Несет нас Жизнь

Меж берегами Смерти,

Куда – не ведаем,

А прошлое забыто.

Как высоко и недоступно небо,

Как холодны глубины океана.

Где память о любивших прежде нас?

Моя возлюбленная, поцелуй меня!

Как одинок наш, путь средь океана.

Хрупка наша ладья,

Под ней – бездонная пучина.

О, сколько в ней надежд погребено!

Оставь же весла,

Не борись с волнами,

Пусть нас несет теченье, куда хочет.

Моя возлюбленная, поцелуй меня!»

Меня зачаровала твоя песня.

Вот ты умолк, а сердце ‑

Сердце бьется в лад с твоим.

Прочь, страх, прочь, все сомненья,

Страсть, ты воспламенила мою душу!

Приди ко мне, я жажду поцелуев!

Любимый, о любимый, забудем все,

Есть только ночь, есть звездный свет и мы!

Замерли последние звуки ее выразительного голоса, заполнившего спальню, но в моем сердце они продолжали звучать. Среди певиц Абидоса я слышал более искусных, с более сильным голосом, но ни один не проникал так глубоко в душу, не завораживал такой нежностью и страстью. Чудо творил не один ее голос – меня словно переносил в сказку благоухающий покой, где было все, что чарует наши чувства; я не мог противостоять страсти и мудрости переложенных на музыку стихов, не мог противостоять всепобеждающему обаянию и грации царственнейшей из женщин, которая их пела. Ибо когда она пела, мне казалось, что мы плывем с ней вдвоем под пологом ночи по летнему морю в игольчатых отражениях звезд. И когда струны арфы смолкли, а она с последним призывом песни, трепещущим на ее устах, поднялась и, вдруг протянув ко мне руки, устремила в мои глаза взгляд своих изумительных глаз, меня повлекло к ней непреодолимой силой. Но я вовремя опомнился и остался в кресле.

– Так что же, Гармахис, ты даже не хочешь поблагодарить меня за мое безыскусное пение? – наконец спросила она.

– О царица, – еле слышно прошептал я, ибо голос не повиновался мне, – сыновьям смертных не должно слушать твои песни! Они привели меня в такое смятение, что я почувствовал страх.

– Ну что ты, Гармахис, уж тебе‑то нечего опасаться, – проговорила она с журчащим смехом, – ведь я знаю, как далеки твои помыслы от красоты женщин и как чужды тебе слабости мужчин. С холодным железом можно спокойно забавляться, ему ничего не грозит.

Я подумал про себя, что самое холодное железо можно раскалить добела, если положить его в жаркий огонь, однако ничего не сказал и, хотя мои руки дрожали, снова сжал рукоятку смертоносного оружия; меня приводила в ужас моя нерешительность, нужно скорее, пока я окончательно не потерял рассудок, придумать, как же все‑таки убить ее.

– Подойди ко мне, – с негой в голосе продолжала она. – Подойди, сядь рядом, и будем разговаривать; мне столько нужно тебе сказать. – И она подвинулась на своем шелковом ложе, освобождая для меня место.

Я подумал, что теперь мне будет гораздо легче нанести удар, поднялся с кресла и сел на ложе чуть поодаль от нее, а она откинула назад голову и поглядела на меня своими дремотно‑томными очами.

Ну вот, сейчас я все свершу, ее обнаженная шея и грудь прямо передо мной, я снова поднял руку и хотел выхватить спрятанный под хитоном кинжал. Но она быстрее молнии поймала мою руку и нежно сжала своими белыми пальчиками.

– Какое у тебя странное лицо, Гармахис! – сказала она. – Тебе нехорошо?

– Да, ты права, мне кажется, я сейчас умру! – задыхаясь, прошептал я.

– Тогда откинься на подушки и отдохни, – ответила она, не выпуская моей руки, от чего я лишился последних сил. – Припадок скоро пройдет. Ты слишком долго трудился в своей обсерватории. Какой ласковый ночной ветерок веет в окно, принося с собой аромат лилий! Прислушайся к плеску волн, набегающих на скалы, они нам что‑то шепчут, тихо‑тихо, и все же заглушают журчание фонтана. Послушай пенье Филомелы; как искренне, с какой негой рассказывает она возлюбленному о своей любви! Поистине, волшебно хороша нынешняя ночь, наполненная дивной музыкой природы, хором тысяч голосов, в котором голоса дерев и птиц, седых волн океана и ветра сливаются в божественной гармонии. Знаешь, Гармахис, мне кажется, я разгадала одну из твоих тайн. В твоих жилах течет вовсе не кровь простолюдинов – ты тоже царского происхождения. Столь благородный росток могло дать лишь древо царей. Ты что, увидел священный листок на моей груди? Он выколот в честь величайшего из богов, Осириса, которого я чту так же, как и ты. Вот, смотри же!

– Пусти меня, – простонал я, порываясь встать, но силы меня оставили.

– Нет, подожди, неужели ты хочешь уйти? Побудь со мной еще, прошу тебя. Гармахис, неужели ты никогда не любил?

– Нет, о царица, никогда! Любовь не для меня, такое и представить невозможно. Пусти меня! Я больше не могу… Мне дурно…

– Чтобы мужчина никогда не любил – боги, это непостижимо! Никогда не слышал, как сердце женщины бьется в такт с твоим, никогда не видел, как глаза возлюбленной увлажняются слезами страсти, когда она шепчет слова признания, прижавшись к твоей груди! Ты никогда не любил! Никогда не тонул в пучине женской души, не чувствовал, что Природа может помочь нам преодолеть наше безбрежное одиночество, ибо, пойманные золотой сетью любви, два существа сливаются в неразделимое целое! Великие боги, да ты никогда не жил, Гармахис!

Шепча эти слова, она придвинулась ко мне, потом с глубоким страстным вздохом обняла одной рукой и, вперив в меня синие бездонные глаза, улыбнулась своей таинственной, томительной улыбкой, в которой, как в распускающемся цветке, была заключена вся красота мира. Ее царственная грудь прижималась к моей все крепче, все нежнее, от ее сладостного дыхания у меня кружилась голова, и вот ее губы прижались к моим.

О, горе мне! Этот поцелуй, более роковой и неодолимый, чем объятье Смерти, заставил меня позабыть Исиду – мою небесную надежду, клятвы, которые я приносил, мою честь, мою страну, друзей, весь мир, – я помнил лишь, что меня ласкает Клеопатра и называет своим возлюбленным и повелителем.

– А теперь выпей за меня, – шепнула она, – выпей кубок вина в знак того, что ты меня любишь.

Я поднял кубок с питьем и осушил до дна и лишь потом понял, что вино отравлено.

Я упал на ложе и, хоть был еще в сознании, не мог произнести ни слова, не мог даже шевельнуть рукой.

А Клеопатра склонилась ко мне и вынула кинжал из складок одежды на груди.

– Я выиграла! – крикнула она, откидывая назад свои длинные волосы. – Да, выиграла! А ставка в этой игре была – Египет, и, клянусь богами, игру стоило вести! Значит вот этим кинжалом, мой царственный соперник, ты собирался убить меня, а твои приверженцы до сих пор ждут, собравшись у ворот моего дворца? Ты еще не заснул? Скажи, а почему бы мне не вонзить этот кинжал в твое сердце?

Я слышал, что она говорит, и вялым, бессильным движением указал на свою грудь, ибо жаждал смерти. Она величественно выпрямилась, занесла руку, в ней сверкнул кинжал. Вот кинжал опустился, его кончик кольнул мне грудь.

– Нет! – снова воскликнула она. – Ты мне слишком нравишься. Жаль убивать такого красивого мужчину. Дарую тебе жизнь. Живи, потерявший престол фараон! Живи, бедный павший царевич, которого обвела вокруг пальца женщина! Живи, Гармахис, чтобы украсить мое торжество!

Больше я ничего не видел, хотя в ушах раздавалось пенье соловья, слышался ропот моря, победной музыкой лился смех Клеопатры. Сознание отлетало, я погружался в царство сна, но меня провожал ее хрипловатый смех – он прошел со мной через всю жизнь и теперь провожает в смерть.

 

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.