Сделай Сам Свою Работу на 5

Командующему Ленинградским фронтом 15 глава





Генерал Хозин вздрогнул. Он, разумеется, наслышан был о кинокартине и в связи с этим вдруг припомнил, как в бытность начальником Академии имени Фрунзе присутствовал на заседании кафедры военной истории, оно затеялось для обсуждения статьи академика Тихомирова в журнале «Марксист-историк» за 1938 год. Впрочем, эта статья напоминала скорее рецензию разгромного свойства, называлась «Издевка над историей (о сценарии „Русь“)». В ней известный историк подверг резкой, если не сказать уничтожающей, критике режиссера Эйзенштейна и писателя Павленко, авторов сценария фильма об Александре Невском. Тихомиров справедливо обвинил режиссера и писателя в историческом невежестве, литературной пошлости, грубом искажении действительности XIII века. Но фильм в том же 1938 году все-таки был отснят и вышел на экраны. И Хозин знал о его успехе, яро антинемецкой направленности, о том удивлении в военной среде, когда в марте 1941 года, в обстановке тщательно оберегаемой официальной лояльности ко всему германскому, «Александр Невский» был вдруг удостоен Сталинской премии. Это расценили как предостережение, хотя внешне ничего не изменилось и высших командиров РККА по-прежнему упрекали в немцебоязни.



Михаил Семенович знал многое, что связано было с фильмом, вплоть до анекдотов из актерской жизни, но вот беда: самого-то фильма генерал Хозин не видел.

— Не успел еще посмотреть, товарищ Сталин, — поколебавшись мгновение, ответил командующий Ленинградским фронтом.

Поначалу он хотел было по-солдатски рубануть «Так точно!», да вовремя спохватился, успев подумать о том, что Сталин может вдруг спросить о каких-либо художественных или иных деталях кинокартины, и тогда он непременно попадет впросак. Правда, со слов товарищей Хозин знал, что авторы фильма в основном пренебрегли замечаниями академика Тихомирова и протащили на экран все увесистые исторические клюквы, вроде князя Александра, гуляющего с бреднем по берегу озера Ильмень без штанов, в длинной полотняной рубахе, или многочисленных его детей — это в двадцать-то княжеских лет отроду! — спящих вповалку на крестьянских полатях, перенесенных волею режиссера в терем. Темнить Сталину вряд ли кто решился бы на этой одной шестой части планеты.



— Напрасно, — сказал Сталин, сунул в рот трубку и затянулся дымом.

Хозин молчал.

— Это произведение большой художественной и нравственной силы, товарищ Хозин, — заговорил после некоторой паузы Сталин. — И мне кажется странным, что именно вы, командующий Ленинградским фронтом, который призван очистить от фашистских захватчиков и берега Невы, и псковские с новгородскими земли, территорию, подопечную семьсот лет назад Александру Невскому, вы, генерал Хозин, не нашли времени посмотреть кинокартину о героическом прошлом русского народа.

Сталин повернулся к Михаилу Семеновичу, пристально глянул на генерала, вздохнул сожалеючи и перевел взгляд на портрет святого князя. Вместе с Суворовым и Кутузовым с первых дней войны поселился в этом кабинете и Александр Ярославич.

— Обязательно посмотрю, товарищ Сталин!

— Это будет правильно. Иначе вас не поймут ваши подчиненные, которые видели картину, и, надеюсь, не один раз. Я давно замечал, что кадровые командиры недооценивают роль политической работы в войсках. Это опасный признак. Сначала выступают за ограничение прав военных комиссаров, что означает вывод Красной Армии из-под контроля партии, а затем, одержимые бонапартистскими устремлениями, становятся на преступный путь прямой измены Родине. Вы понимаете, о чем я говорю?

— Понимаю, товарищ Сталин, — ответил Хозин, стараясь не выдать предательской дрожи в голосе.

Разговор принимал крайне опасный поворот. Михаил Семенович хорошо знал, что Сталин намекает на Тухачевского. Бывший маршал, а ныне «враг» народа, казненный несколько лет назад, довольно последовательно выступал за единоначалие в армии, укрепление роли командира как цементирующего сверху донизу фактора в РККА. И теперь генералу Хозину стало весьма неуютно. Что стоит Верховному Главнокомандующему взять и провести в логических построениях смертельную параллель?..



— Наша армия по-настоящему народна, — продолжал Сталин, — она от плоти и крови советских людей. А партия — и того более… Значит, военный комиссар в армии, равно отвечающий перед партией и народом за успех военных операций, отнюдь не противопоставлен командиру, нет, он усиливает ответственность последнего и увеличивает боеспособность подразделений…

— Согласен с вами, товарищ Сталин, — осмелился подать реплику командующий фронтом, он воспользовался небольшой заминкой в рассуждениях вождя.

Сталин насмешливо сморщился:

— А кинофильм вы посмотрите. Мы поступили правильно, выпустив его на экраны перед войной. Серьезную идеологическую работу против фашизма мы, связанные пактом с Гитлером, развернуть не могли. Тем не менее присудили фильму премию. Мы намеренно пошли на такой шаг в сорок первом году. Это было недвусмысленным предостережением немцам. И я уверен: очень скоро ваши войска утопят гренадеров фон Кюхлера и в Чудском озере, и в Ильмене.

— На Ильмене скорее всего войска генерала Мерецкова, — осторожно заметил Хозин.

Сталин быстро взглянул на командующего, в его желтых глазах промелькнуло любопытство. Он помолчал, надеясь, что Михаил Семенович расшифрует явный намек, но Хозин испытывал некую неуверенность, сбитый с толку разговором Сталина о фильме «Александр Невский». Он намеревался ведь высказать Верховному собственные соображения по поводу того, что происходит на Волхове, но теперь Хозин не решился ничего более добавить к фразе о Мерецкове.

— Вы, товарищ Хозин, — медленно заговорил Сталин, выпустив изо рта сизое облако, и принялся плавно водить рукою в воздухе, разгоняя табачный дым, — вы тоже могли бы стать народным героем. Советские люди никогда не забыли бы имени человека, который освободил бы из кольца вражеской блокады колыбель революции. Единым и общим ударом разгромить войска группы армий «Север» — вот ваша ближайшая задача. Что может быть благороднее ее, генерал? Но пока я не вижу у ленинградцев обнадеживающих успехов. Ваши Пятьдесят пятая армия, действующая изнутри на Ульяновку, Тосно, и Пятьдесят четвертая, идущая к ней навстречу со стороны Погостья, до сих пор не сумели соединиться… Что вы на это скажете, товарищ Хозин?

…Что можно сказать по этому поводу? Его войска в силу сложившихся обстоятельств были разорваны на несколько изолированных друг от друга соединений. 21-я и 23-я армии еще с августа прошлого года находились в состоянии позиционной войны с финской армией, которая, вытеснив русских с Карельского перешейка, остановилась на старой государственной границе осени 1939 года. На ораниенбаумском пятачке части 8-й армии. Они со всех сторон отрезаны по суше от других частей Красной Армии и сообщались с блокированным Ленинградом лишь по воздуху и морю. Южные предместья города защищали 42-я и 55-я армии. Последняя держала оборону и на правом берегу Невы, стыкуясь левым флангом с Невской оперативной группой. 54-я же армия генерала Федюнинского находилась вообще за внешним кольцом блокады, занимая участок между южным побережьем Ладоги и правым флангом 4-й армии Волховского фронта.

В январе согласно директиве Ставки армия Федюнинского перешла в наступление на двадцатикилометровом участке фронта от разъезда Жарок до станции Лодва. Успеха наступление не имело и быстро выдохлось. Причины тому самокритично были изложены в журнале боевых действий армии: «Общее наступление армии, начатое в 10.30 13 января, успеха не имело в силу следующих причин: отсутствия четко продуманного плана операции; нанесения удара по расходящимся линиям и на довольно широком фронте при малочисленном составе дивизий; отсутствия постоянно действующей войсковой разведки, особенно разведки флангов; почти полного отсутствия поддержки наступающих войск со стороны штурмовой и бомбардировочной авиации; до предела насыщенной огневыми средствами обороны противника».

Генерал Федюнинский быстро перегруппировал войска на участке прорыва, пополнил запасы боеприпасов и спустя трое суток снова двинул их в наступление. И сам командующий, и его штабисты верили в мешающую силу пехоты, не понимая, что возросшая за счет автоматического оружия мощь огня немцев сводит на нет смелость и отвагу красноармейцев, не дает подняться в атаку. Тут бы ввести в дело танки и артиллерию, авиацию, но где их взять?.. К тому же «план операции не был разработан, разведка осветила район недостаточно в связи с малым временем, отведенным на подготовку операции, рекогносцировка не производилась, — бесстрастно фиксировал журнал боевых действий причины второй неудачной попытки. — Приказ подписан в 20.45 15 января, спущен в соединения в 22.00, получен только к полуночи. Светлого времени в распоряжении командиров дивизии и полков не было…»

Да, утром 16 января началось новое наступление, и вот оно тоже захлебнулось. И тогда в районе Погостья наступила тишина. А 2-я ударная армия прорвала оборону противника у Мясного Бора, развивая и закрепляя успех.

Февраль принес с собой обильные снегопады, они завалили лесные дороги, забили чащи, прикрыли предательским покровом незамерзающие болота. Природа действовала на руку немцам. Они сидели в уютных и теплых блиндажах, в глубоких траншеях, оборудованных еще с прошлого года, и выкуривать их оттуда было нелегко.

Армия Федюнинского топталась на месте. Бои не прекращались ни на один день, а продвижения вперед не было.

… — Недавно побывал у Федюнинского, товарищ Сталин, — проговорил Хозин. — Он получил директиву фронта об изменении направления боевых действий. Теперь он пойдет навстречу Второй ударной армии.

— Пойдет навстречу… Наконец-то спохватились, вояки, — проговорил Сталин. — Два месяца боев — и ни с места. Сначала атакует Клыков, а Федюнинский ворон ловит. Потом идет в наступление Пятьдесят четвертая, а Вторая ударная уже выдохлась. Болтаетесь вы там, как дерьмо в проруби. Сидел на Пятьдесят четвертой маршал Кулик — без толку. Пришлось его разжаловать в генерал-майоры. Потом были в этой армии вы, генерал Хозин. Вас сменил этот халхинголец Федюнинский. Тоже герой! Едва не сдал немцам Волхов, растерялся, запаниковал. Не сумей он осенью исправить положение, я б его в лейтенанты разжаловал. Может быть, прав был генерал Мерецков, когда просил подчинить ему эту армию? Что вы скажете, товарищ Хозин?

— Совершенно верно, товарищ Сталин. Войска обоих фронтов решают одну задачу — освободить Ленинград. И для организации общего удара необходимо сосредоточить руководство войсками в одних руках.

— В чьих руках, товарищ Хозин? — прищурился Сталин. Михаил Семенович не ответил, позволив себе слегка повести плечами и легонько, едва слышно, вздохнуть.

— Хорошо, — сказал Сталин и сделал рукою отстраняющий жест, закрывая тему. — Вы мне вот что скажите. Почему Федюнинский просил освободить его от командования фронтом, решил поменяться с вами, спустился на пост рангом ниже?

— Он объяснял это тем, что я старше его по званию.

— И ему, дескать, неловко командовать вами? Чепуха, генерал! Военные видят особую изюминку, когда судьба отдает им в подчинение людей более высокого ранга. Нет, Федюнинский просто-напросто испугался немецкого наступления. Фашисты рванулись к Тихвину, угрожая соединиться с финнами. Положение Ленинграда резко ухудшилось, и Федюнинский сообразил, что ему несдобровать, если не удержит город. Тогда он и позвонил в Ставку. Василевский доложил мне о его предложении. Я понял, о чем беспокоится герой Халхин-Гола, и поддержал его просьбу.

Сталин хотел добавить, что тогда, после доклада Василевского, он подумал о головокружительной карьере Федюнинского. В 1939 году он был еще помощником командира полка, а в 1941-м уже стал командовать фронтом. Через два года! Карьера в истории небывалая! Пожалуй, и у Наполеона не было такого взлета, а Федюнинский конечно же не Бонапарт. Но Сталин, успевший мгновенно проанализировать эту мысль, не стал делиться ею с собеседником. Ему вспомнилось сейчас: почти такая же карьера была у генерала армии Павлова. Командир танковой бригады в Испании и сразу — командарм во время финской войны, потом, в 1940 году, начальник Автобронетанкового управления РККА, накануне войны — командующий войсками Западного Особого военного округа, по которому так лихо прокатились фашисты, уничтожив в первый день войны почти всю его авиацию прямо на аэродромах. Тогда же, в сорок первом, комфронта Павлова и еще нескольких генералов Мехлис расстрелял за потерю управления войсками. Но расстрелами только напугаешь генералов, воевать с помощью казней никого не научишь. Теперь Сталин это понимал. Ведь все они, неожиданно для себя взлетевшие наверх люди, не были виноваты в отсутствии стратегического мышления. Когда им было приобрести его? Они заполнили образовавшийся в Красной Армии вакуум. Он возник внезапно в 1937 — 1938 годах, когда проводившаяся в связи с делом Тухачевского, Егорова, Якира и других кровавая чистка в армии и на флоте привела к устранению более пятнадцати тысяч старших командиров. Но особенно велик был процент «санитарной вырубки» в среде высшего командного состава.

Интересно, что Хозин думал сейчас об этом же. Он вспомнил, как муссировались в стенах Академии имени Фрунзе крылатые слова генерала Павлова, тогдашнего начальника Автобронетанкового управления. Дмитрий Григорьевич, опираясь на личный опыт войны в Испании, где применение танков носило локальный характер, терпеть не мог разговоров о мощности механизированных соединений вермахта, которыми немцы довольно умело маневрировали в Польше и на Западе. «Что нам эти хваленые фашисты? Да у них картонные танки! Из фанеры! — говорил Павлов. — Дайте мне сотню-другую наших тяжелых машин, и я через неделю буду в Берлине!» Выступал Павлов и за ликвидацию танковых корпусов: ими, дескать, трудно управлять. Впрочем, и неудивительно. Каждый военный знал, что стратегия фланговых ударов танковыми клиньями была предложена бывшим маршалом, а ныне «врагом» народа Тухачевским. Следовательно, каждый, кто за эту идею цеплялся… И так далее. Перед самой войной опыт гитлеровских полчищ на Западе принялись постепенно учитывать и у нас, стали формировать механизированные корпуса, но война началась раньше, нежели успели обеспечить их необходимой техникой. Теперь каждый из этих двоих, Сталин и Хозин, думали по-разному об одном и том же. Пауза затягивалась. Возник в дверях Поскребышев и застыл, выжидающе глядя на Сталина. На его немой вопрос ответил:

— На проводе товарищ Ворошилов.

— Давайте, — коротко бросил Сталин и, не обращая на Хозина внимания, прошел к телефону.

— Сталин слушает, — сказал он. — Хорошо… Можешь возвращаться. Доложишь обо всем на месте, в Москве.

Он помолчал, давая, видимо, выговориться представителю Ставки, звонившему из Малой Вишеры, потом заговорил вдруг таким тоном, что Михаил Семенович удивленно уставился на него.

— Послушай, Климентий, — сказал Сталин, — мы здесь совсем недовольны твоим поведением на фронте. Нам докладывают, как ты не бережешь себя. Попадаешь под бомбежки, обстрелы… Немцы, понимаешь, облавы на тебя устраивают. Как «ничего особенного»?! Почему не сообщил, что тебя ранили в районе… Подожди, как эта деревня называется? Да-да! Поселок Вдицко! Царапина, говоришь? И от царапины люди умирают, Климентий. Береги себя, прошу.

Сталин положил трубку на рычаг и повернул к Хозину лицо, на котором застыла совсем незнакомая генералу добрая улыбка. Лучики морщинок у глаз собрались вместе, придавая Сталину вполне домашний облик. Михаил Семенович едва не открыл от изумления рот.

Сталин шел к Хозину с протянутой для прощального пожатия рукой. Улыбка с его лица исчезла, и командующему Ленинградским фронтом казалось теперь, что тот, иной Сталин только привиделся ему.

— Вы свободны, генерал Хозин, — сказал Сталин вяло, будто нехотя, пожимая Михаилу Семеновичу руку. — Возвращайтесь домой. И кланяйтесь от меня Жданову.

 

 

Поминали Багрицкого. Сегодня утром его тело доставили в санях к поселку Кречно и погребли в лесу.

Сидели за столом притихшие, растерянные немного. Смертей все навидались досыта, но гибель Севы задела особенно глубоко, так как неосознанное чувство вины перед молодым поэтом неузнанно глухо царапало душу.

Разговор не вязался. Когда разлили поминальное, Перльмуттер накрыл ладонью кружку и глуховато заговорил:

— «Люблю отчизну я, но странною любовью! Не победит ее рассудок мой. Ни слава, купленная кровью, ни полный гордого доверия покой, ни темной старины заветные преданья не шевелят во мне отрадного мечтанья. Но я люблю — за что, не знаю сам…»

При этих словах Женя Желтова шумно всхлипнула. Лазарь Борисович на мгновенье запнулся, тоскливо взглянул на нее и снова повторил лермонтовскую строку:

«Я люблю — за что, не знаю сам — ее степей холодное молчанье, ее лесов безбрежных колыханье, разливы рек ее, подобные морям; проселочным путем люблю скакать в телеге и, взором медленным пронзая ночи тень, встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге, дрожащие огни печальных деревень…»

Перльмуттер замолчал. Он поднес кружку к лицу, пристально всматриваясь в ее содержимое через сильные линзы очков, морщась, неумело выпил, далеко запрокинув голову. Женя пододвинула Лазарю жестяную миску с закуской, сооруженной Анной Ивановной, главной хозяйкой в редакции, эту роль она взяла на себя, хотя ей и основной, корректорской, работы хватало… Женя попыталась вложить в руку Перльмуттера ложку, но Лазарь отстранился, смотрел сквозь стекла очков поверх голов остальные товарищей, сидящих за поминальным столом, отыскал на ощупь корочку хлеба и принялся жевать ее, внутренне отрешенный, перенесшийся в иной, лишь ему ведомый мир.

— Изысканный труп хлебнет молодого вина, — вдруг громко и внятно произнес Вучетич, и эти бессмысленные слова прозвучали в сгустившейся тишине многозначительно и зловеще.

Теперь все смотрели на Евгения, и художник смутился, повел рукою перед лицом, будто отстраняя от себя нечто.

— Это не я, — сказал Вучетич. — Изобретение сюрреалистов.

Редактор Румянцев шумно вздохнул. Он крепился изо всех сил, старался держаться спокойно. С той самой минуты, как узнал о смерти Багрицкого, Румянцев корил себя за последнее задание, которое дал Севе, Николай Дмитриевич представил себя единственным и прямым виновником смерти поэта, и сейчас ему хотелось встать и всенародно покаяться. Он отдавал себе отчет, какими глазами будут смотреть на его глупую выходку Бархат и Родионов, Вучетич и Женя Желтова, Кузнецов и задиристый Черных. Разумом он понимал неизбежность смерти на войне, незапланированный ее приход к нему ли самому, коллеге, а сердце не хотело принимать именно этой смерти.

Не глядя на газетчиков, Румянцев налил себе водки, рывком выпил, уцепил неуверенной рукой пачку папирос на столе и, сутулясь больше прежнего, направился к выходу из землянки.

Все переглянулись, но промолчали.

— Вот дневник: Севы, его стихи, — сказал Кузнецов, — доставили с документами из Дубовика. Документы я сдам в политотдел, а это надо сохранить самим или отослать к нему домой.

— Его дом теперь здесь, — тихо произнесла Анна Ивановна Обыдина, — в волховских лесах.

— Но ведь остались родственники, — возразил Саша Ларионов.

— Так и сделаем, — сказал Лев Моисеев. — В тылу и дневнику, и стихам надежнее.

— А кончится война, — вздохнула Женя, — Севины стихи напечатают. Как о ней будут тогда писать, о войне?

— По-разному, — заметил Вучетич. — В прямой зависимости от совести художника.

— Сейчас мы делаем газету, ведем как бы летопись войны, — задумчиво проговорил Николай Родионов. — Потом новый Толстой напишет по нашим страницам «Войну и мир».

— Сомневаюсь, — качнул головой Черных. — По нашей газете он вряд ли чего поймет. «В районе пунктов А, Б и В противника атаковали подразделения Иванова, Петрова и Сидорова…»

— Ничего, — сказал ответсекретарь Кузнецов, — и этого уже много. «Атаковали» — вот главное. Не забывай, Виталий, что в распоряжении будущего Толстого окажутся документы, которые сейчас для журналистов закрыты. Журналы боевых действий, донесения командиров, директивы штабов. И потом, я надеюсь, что книгу о нас всех напишут до того, как все мы, оставшиеся в живых на этой войне, уйдем из этого мира. Я с радостью отдам тому, кто захочет написать правду об этой жестокой бойне, все, что сбережет моя память.

— Добрым или злым приходит человек в мир? — неожиданно спросила Женя. — Злым или добрым?

— Руссо говорит: добрым, — сказал Бархаш.

— Ни тем, ни другим, — возразил Кузнецов. — Человека научают и тому, и другому.

— А предрасположение к добру или злу? — подал голос Вучетич. — Дурная наследственность, например… Или навязшие в зубах разговоры о национальной приверженности тех же немцев к порядку, скажем? Это куда вы отнесете?

— Друзья мои, — мягко проговорил, чуть улыбаясь, Николай Родионов, — национальные особенности обусловлены экономическими и историческими причинами. Положение Германии в Европе, сложившаяся социальная и историческая обстановка определили национальный тип с особой идеологией, моралью, нравственными принципами. Ведь не прошло еще и сотни лет с той поры, как Германия, объединенная Бисмарком, стала единым и независимым государством. А до того — более трехсот карликовых княжеств, и житель каждого зависел от воли и прихоти сюзерена. И вдруг — лозунг: «Мы опоздали к разделу мира, только кусок пирога урвем во что бы то ни стало…» Вот и рвут. С одной стороны — ханжеская буржуазная мораль, чистота и порядок, тарелки с умилительными надписями на кухне, а с другой — неглубокий слой цивилизации, который удивительно быстро и для всех неожиданно стерся, едва Гитлер провозгласил: «Немцам все дозволено!» Не знаю, доживу ли до того дня, когда пересечем границу Германии, но твердо знаю, что наши газеты перестанут писать, что любой немец — зло.

— И мне хотелось бы почитать, как напишут о войне, — проговорил Бархаш. — Врать будут много — это точно. Особенно сразу после войны. И это естественно. Осознание победы, эмоциональный взрыв отодвинут в сторону проблему необыкновенных тягот войны, небывалое напряжение человеческих сил, потрясение духа. Если соберемся писать о том, что пережили, нам будет трудно охватить войну целиком. Для каждого из нас война личности а. Она замыкается «Отвагой», тем, что мы видим в частях Второй ударной. Для командира взвода война — это его два-три десятка солдат и те позиции, которые они занимают. Для комбата вся война — в его батальоне. О красноармейце уже не говорю… И заметьте: переосмысление войны из будущего ведет к неизбежному искажению минувшей действительности. Уверен: у нас будет две войны. Одна — литературная, описанная в романах, а другая — наша с вами война, война каждого из тех, кто принял в ней участие.

— Миллионы собственных войн, — сказала Женя Желтова.

— Да, если хотите, — согласился Борис Павлович. — Ну, а что до немцев, то, отдавшись Гитлеру и его шайке, Германия произвела над собой духовную самокастрацию. Это неизменно при формуле «один вождь». В третьем рейхе нет инакомыслящих, они содержатся в концлагерях. Кастрированная нация слепо идет за фюрером, в подавляющем большинстве верит ему. Мы уже избавились от иллюзий лета сорок первого года, когда надеялись: после нападения Гитлера на Советский Союз в Германии вспыхнет революция. Ее не будет! Немцы станут драться до конца. И мы должны полностью их уничтожить! Нет, не Германию. Мы должны разбить вымуштрованное войско, разгромить первоклассную военную машину. Необходимо привести немцев к полному, исключающему компромиссы, поражению и этим до предела унизить их. Только через унижение, которое послужит немцам очищающим горнилом, они смогут прийти к осознанию вины перед человечеством.

— Самое страшное — немцы совершают это в полной уверенности, что они правы, — сказал Саша Ларионов.

— Тут вот еще что следует учитывать, — заметил Николай Родионов, — Культура культурой, а полтора десятилетия голода, безработицы, ущемленного национального самолюбия — не шутка. Не успела Германия насладиться в прошлом веке победоносным вторжением во Францию, погреть руки в африканских колониях, как ее пребольно щелкнули по носу Версальским миром. И вот стертая в силу обстоятельств личность рядового немца приходит в восторг от возможностей, их сулит каждому немцу — каждому! — национал-социализм фюрера. Где уж тут культуре справиться с таким вожделением!

— Одной культуры мало, — заметил Виктор Кузнецов. — Необходимо еще нечто. Ну хотя бы тот самый инстинкт общечеловечности, о нем пишет Достоевский, размышляя в «Дневнике писателя» о национальных особенностях русского народа.

— Инстинкт общечеловечности, — задумчиво повторил Перльмуттер. — Хорошо сказал Федор Михайлович, емко. Это единственное, на чем может удержаться наш неустойчивый мир.

— Мне думается, — заметил Виктор Черных, — что война довольно быстро преобразуется в миф. Возникнут легенды, которые непозволительно будет исправлять тому, кто захочет рассказать жестокую, но справедливую, единственно возможную правду. Война наша станет вроде Троянской войны для греков — строго замкнутой системой взаимообусловленных событий, где одно действие сцеплено с другим и не может трактоваться иначе, чем это сделано у Гомера.

Он положил руку на плечо Кузнецову.

— Поэтому, товарищ ответсекретарь, ни память твоя о собственной войне, ни материалы «Отваги» не понадобятся.

— Ты не прав, Виталий, — возразил Бархаш, повертывая и наклоняя в руках зеленую эмалированную кружку с недопитой водкой. — Античные трагики — Софокл, Эсхил, Еврипид — не следовали рабски установившейся версии мифа, они свободно перерабатывали его, давали собственное толкование, хотя оно зачастую расходилось с тем, что веками закреплялось в сознании греков. На то они и подлинные художники. Иначе мастер не может. Понятное дело — сразу после войны больших по значению книг о ней не ждите. Необходимо время, потребное на то, чтобы медленно возникающий катарсис от небывалой трагедии, пережитой народом, сумел окрепнуть в предсознании и полностью овладеть человеческими умами, овладеть объективно, без личных, субъективно искажающих минувшую действительность факторов. Такие, братцы, пироги…

Еще Аристотель в «Поэтике» утверждал: Софокл изображает людей такими, какими они должны быть, а Еврипид такими, каковы они на самом деле. Это заявление немножечко в лоб, правильнее понимать, что Софокл создавал не натуралистические, а обобщенные образы людей, формировал типические характеры… Все это должен учесть и будущий создатель трагедии, которой мы с вами живые — пока! — участники. А что есть трагедия? По Аристотелю, это воспроизведение важного и законченного действия, оно имеет определенный размер, объем, и воспроизводится при помощи речи, языка, и в каждой из частей украшено различно, посредством действия, а не рассказа, и свершает благодаря состраданию и страху очищение этих чувств. Очищение, друзья мои славяне… Вот чему мы подвергаемся в кровавом горниле. Катарсису! Осмыслить явление, вызывающее сострадание или страх… Тот, кто будет писать о нашей войне, обязан научиться очищать чувства от их подсознательно!» сути, изначальной формы, показывать: мы умели управлять чувствами на войне. Тогда этому автору поверят и те, кому пришлось воевать. Женечка, передай банку с тушенкой, и я выпью за катарсис… И да не минует он каждого из нас!

Выпили одни мужчины. Пока закусывали, никто не промолвил ни слова. Потом заговорил Перльмуттер:

— Вот тут мы древних поминали… Для греческих писателей мифология была историей, и ни один из них никогда не боялся отступить от традиционного смысла. Конечно же, герои Троянской войны не могли оказаться вдруг трусами, но вот та же Елена могла, по утверждению поэта Стесихора, оказаться верной женой. Стесихор уверен: Парис обольстил не ее, а подставную Елену… Античные писатели считали вправе, признавая основные вехи истории-мифа, по собственному усмотрению трактовать отдельные факты, перетасовывать героев и события, извлекая из новой расстановки необходимый им смысл.

— Мне вспомнилось сейчас, — проговорил Бархаш, — как Сократ, заявивший афинянам, что не предаст убеждений из страха перед смертью, сослался при этом на пример Ахилла. Мать сказала герою, что убийство им Гектора неумолимо приведет его самого к смерти. И Ахилл предпочел заведомую погибель возможности прослыть трусом. Я думаю, что совершенно напрасно пренебрегаем мы вот такими пропагандистскими примерами в работе среди красноармейцев…

— Вернись в двадцатый век, Борис, — вздохнул Родионов. — Какие Ахиллы, какие Гекторы?! Да у нас в ротах есть солдаты, которые едва расписываются. Я не говорю уже о нацменах, те команд на русском языке не понимают. А ты им Гомера предлагаешь… Не смеши меня, пожалуйста, дорогой. И потом, у нас, если хочешь, есть собственные примеры.

— Ты знаешь… — вскинулся Бархаш, но Кузнецов остановил его.

— Перестаньте, ребята, — сказал Виктор. — Не для этого мы собрались сюда. Женя, почитай нам стихи, что-нибудь жизнеутверждающее.

— Не хочется стихов, Виктор Александрович.

— А ты что молчишь, Евгений? — спросил Вучетича Виталий Черных. — Хочешь, прочту эпиграмму на Лазаря?

— Вучетич не ответил. Никто не знал, о чем он думает. Художник редко вмешивался в околонаучные споры, которые по всякому поводу или вообще без оного затевали его товарищи. Кто знает, что виделось ему в те часы и минуты, когда Евгений молча слушал и думал, думал о своем.

— Да нет, ты послушай, — не унимался Черных. — «Честь женщины всегда висит на волоске…»

— Перестаньте, Виталий, — сказала ему Анна Ивановна. И тут Женя Желтова принялась читать:

— «Свой дикий чум среди снегов и льда воздвигла Смерть. Над чумом — ночь полгода. И бледная Полярная звезда горит недвижно в бездне небосвода. Вглядись в туманный призрак. Это Смерть. Она сидит близ чума, устремила невзрачный взор в полуночную твердь — и навсегда звезда над ней застыла».

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.