|
КАК ПОССОРИЛИСЬ ТЕСЬМА С КИОЛИМОЙ
Около самого хребта, на плоскогорье, раскинулось большое болото. Из него вытекают две маленькие речки — Тесьма и Киолима. Выйдя из одного болота, они, как поссорившиеся, текут в разные стороны. Недаром сложена о них такая легенда.
В далекие времена, когда на Урале звери редко видели человека, когда на сотни верст вокруг не было никаких поселений, на этой горе жили две речки-сестры — Киолима и Тесьма.
Жили они дружно, текли рядом и никогда не ссорились. В ясную погоду улыбались, отражая в себе яркие прибрежные цветы и голубое небо. Играли с каменными россыпями, с разбегу бросались на скалы, падали с них стремительно вниз, сверкая брызгами на солнце.
Иногда приходил сюда высокий, стройный лось — смелый и красивый вожак.
Он приводил сюда на водопой свое стадо, и здесь оно отдыхало. Вожак купался в воде речек-сестер.
Но вот полюбила Тесьма красавца лося сильной любовью. И сказала она лосю:
— Люби меня одну. Не ходи к Киолиме — вода моя мягче и вкуснее. Берега мои красивее. Когда тебе придет время вести стадо на север, я скроюсь под землю, и ты проведешь стадо, не замочив копыт.
Увлекла его Тесьма жаркими словами. Показалось вожаку, что и в самом деле Киолима — плохая речка, и перестал он водить свое стадо на ее берега.
Заскучала Киолима.
Когда уводил вожак свое стадо на север, Тесьма бросилась под землю и обнажила свое русло, и все лоси прошли, не замочив копыт, и скрылись в лесу.
Когда ушли лоси, Тесьма решила снова вернуться на белый свет, в свое русло.
Но не тут-то было. Киолима завалила выход огромной скалой. Испугалась Тесьма, заплакала, куда ни кинется — нигде ходу нет. Попала она навеки в сырую и темную подземную тюрьму.
Стала Тесьма у сестры пощады просить. Год плакала, наконец, разжалобила сестру. Выпустила та ее на белый свет, но через глиняный грунт, за пять верст от своих берегов.
Вышла Тесьма на волю и не радуется: испортила Киолима, сестра-соперница, ее красоту. Берега у нее стали вязкие, болотистые, а воды ее — желтые, грязные. Разгневалась она и повернула в другую сторону от сестры.
На другой год снова привел вожак свое стадо.
Поглядел он на Тесьму, сразу разлюбил ее и повел лосей прочь. Звала, приглашала к себе Киолима — но не пошел лось и к Киолиме.
Гордо шел он на восток, не оборачивая головы назад.
С тех пор Киолима и Тесьма стали врагами и текут в разные стороны: первая по одному склону, вторая по другому склону Таганая.
Так в поэтической форме объясняет легенда водораздел в этой горной точке Уральского хребта.
Пути этих речек таковы:
Тесьма впадает около Златоуста в Ай, Ай — в Уфимку, Уфимка — в Белую, Белая — в Каму, Кама — в Волгу, Волга — в Каспийское море.
Брось в Тесьму кедровую шишку, и, если она по пути нигде не застрянет, уральские воды унесут ее в далекое Каспийское море, в незнакомые, теплые края.
А Киолима убегает от сестры на север, впадает в Миасс. Миасс — в Исеть, Исеть — в Тобол, Тобол — в Иртыш, Иртыш — в Обь, а Обь несет свои холодные воды в Ледовитый океан.
И может быть, и сейчас упавшая в воды Киолимы другая кедровая шишка вмерзла в льдину и плавает в холодных северных просторах.
Так разошлись пути двух горных речек.
Николай Куштум
АНИСКИН РОДНИК
Вот и ночь наступила. Тишина-то какая! Даже собаки во дворах перестали лаять. По всей улице ни огонька: за день люди наработались в поле, теперь спят. Под угором озеро плещется. Послушай, как песок шуршит… Вот набежала волна, умыла берег теплой водой и скатилась обратно, в глубь.
А может, это озеро сквозь дрему сказку сказывает?
Эвон та-ам, на краю деревни, жил когда-то кузнец Егур. Место, где кузня стояла, уже давно быльем поросло, а худая молва о Егуре еще жива.
Егур был нездешний. То ли из лесу пришел, то ли с каменных гор к нам свалился. Один раз утром смотрят мужики, а на угоре кузня стоит. Стены у кузни саманные, крыша деревом крыта, у дверей — чурбак с наковальней и станок, в коем коней куют. А еще больше диву дались, как увидели кузнеца. Ноги-то у него короткие да кривые, в дугу гнутые, зато руки чуть-чуть не до пят. Этакими ручищами можно любого быка свалить. Ну и лицом кузнец-то не шибко хорош: коли приснится, страху натерпишься! Мохнатый, черномазый, вроде весь век неумытый, нечесаный, небритый, нестриженый.
И еще заметили мужики, вроде не по-людски работа у него в кузне идет. Подмастерья нет, никто кузнечные меха не качает, а в горне огонь горит высоко и жарко. Накаленное железо кузнец берет не клещами, а голой рукой. Возьмет из горна, кинет на наковальню и начнет по нему молотками бить: в левой руке — малый молоток, в правой руке — кувалда. Малый молоток так и прыгает, играет, показывает: тук-тук! тук-тук-тук! Дескать, вот тут бей полегче, а тут посильнее! А кувалда следом за ним: бу-ух! бу-ух!
Раза два-три ударит — и поковка готова.
Посудачили мужики между собой: кузня-то для деревни была во-о-о как нужна! Много по хозяйству встречалось нужды: то коня подковать, то лемеха к плугу поправить, то чеку к телеге изладить. Всей нужды, небось, не перечтешь! Так что это хорошо, коли кузнец появился. Теперь за всякой нуждишкои в другую деревню ездить не станут.
Но хорошо, да не очень. Кто он такой, этот кузнец-то? И как случилось, что еще прошлым вечером на угоре лишь крапива росла, а утром вдруг кузня откуда-то взялась?
Наверно, не меньше недели прошло, пока мужики к кузнецу попривыкли и начали в кузню захаживать. Тем временем кузнец дом с двумя горницами рядом с кузней поставил, обнес его заборами, притонами, амбарами, и опять-таки никто не видал, кто ему помогал. Камень с гор не возил, сруба из бревен не рубил, а будто этакое богатство взял да из кармана вынул.
Потом, немного погодя, стало в деревне неспокойно. Поедет иной мужик в поле на телеге, а обратно пешком идет: ободья на колесах стали ломаться. Вроде едет не круто, вдруг обод с колес слетает, вот тебе и тпру-у-у, дальше на голых-то ступицах не двинешься. И кони стали прихрамывать. Посмотришь коню под копыто, а там гвоздь. На колодцах ведра с цепей стали обрываться. Придет баба за водой, опустит ведро в колодец, там ему и конец.
Собрались мужики, пошумели между собой и решили к Егуру идти. Дескать, ты, наверно, балуешь. До тебя тут было тихо, а как ты объявился, так и пошло все шиворот-навыворот.
Егур послушал их, да и говорит:
— Девку Аниску за меня замуж отдайте! Не то всю деревню разорю.
Аниска была мирская дочь, без матери, без отца. Ее родители где-то в заводе работали, бунт там подняли, так их царские власти в самую далекую Сибирь упекли. Кто-то из родни привез Аниску в деревню, тут она и прижилась. Выровнялась, выправилась да расцвела — лучше некуда. Ну как глянет, бывало, будто огнем опалит. А начнет плясать, так по всей избе каблуками словно серебряные рубли кладет. Да и проворная же была: шить и прясть, ткать, вышивать, кружева плести, сено косить, хлеба убирать. Никто за ней угнаться не мог.
Почесали мужики в затылках. Не дурак, стало быть, Егур-то, ежели этакую девку потребовал. Вот взять бы да всю его кузню по камню раскидать, двор разорить, с ровным полем сровнять. А ну-ка, вдруг беды наживешь? Но и Аниску отдать нельзя. Еще зимой просватана она за своего деревенского парня, за Петрована Антипина. Парень хоть и не удалой, далеко в деревне не первый, а вот поди-ко приглянулся Аниске, выпала ему доля, поймал звездочку с неба. У них на осень, после молотьбы, уже и свадьба была назначена.
Отказали Егуру. Сердись-де не сердись, но по твоей воле сделать не можем.
Егур опять начал донимать: то ветер на гумны напустит, скирды раскидает, то озеро взбаламутит, все сети порвет, рыбу в камыши загонит. Мужики не вытерпели, взялись за колья, окружили кузню: терпеть беду, так уж, на крайний случай, одну!
А Егур снял с горна огонь и навстречу им бросил.
Загорелась трава, по всему угору палы поползли — того и гляди деревня сгорит.
Побросали мужики колья, отступились.
— Ладно, бери Аниску, коли она согласится.
Пожалела Аниска мужиков, спорить не стала. Только сказала Егуру:
— Сначала попробуй вот эту нитку порви, а потом ко мне сватов засылай.
Подала ему нитку, изо льна пряденную, тонко крученную. Не сильно велика в такой нитке крепость, любой парнишка без натуги порвет, не то что Егур, у которого в ручищах железо гнется.
Намотал Егур нитку на кулаки, рванул, а она, как струна, зазвенела. Он и так и этак пробовал рвать — нет, не рвется нитка, не берет ее окаянная сила.
Мужики сначала посмеялись, а под конец сами удивились:
— Это что же такое?
— Никакого тут чуда нет, — сказала Аниска. — Посчитайте-ко, сколько рук людских потрудилось, пока нитка к Егуру попала: кто-то пашню пахал, кто-то боронил, кто-то сеял лен, кто-то полол полосу от сорной травы, кто-то лен рвал да на поляну стелил, мочил и сушил, кто-то этот лен на мялке мял, кто-то куделю трепал, от кострики чесал, кто-то прял его и кто-то сучил. Так разве один Егур столько рук одолеет?
Бросил Егур нитку на землю, начал на девку кричать:
— Ты мне за это ответишь! Перейдешь ко мне во двор жить, так ни дня, ни ночи не будешь знать.
Но Аниска опять за свое:
— Ты раньше времени не пугай. Если силой не крепок, то, может, умом хитер. Вот попробуй, развяжи узелок. Коли развяжешь, бери замуж, а не сможешь — убирайся из деревни туда, откуда пришел.
После этого взяла она своего дружка Петрована за руку да и привязала себя к нему шелковой ленточкой, закрепила узелком.
Узелок-то совсем простой, потяни за концы, он и распустится. Мужики ахнули: чего же это она, Аниска-то, в своем ли разуме? И Петрован за нее испугался. Но Аниска повела бровью на парня — не мешай-де, одна справлюсь.
Егур, видно, тоже подумал, что задача невелика. Ухмыльнулся в бороду, взялся за узелок. Туда-сюда потянул, сначала легонько, потом пуще, наконец, напрягся — аж плечи хрустнули. Не поддается! Тогда он озлился, как пес оскалился и давай зубами грызть. А узелок каким был, таким и остался. Притащил Егур из кузни топор, со всего размаху рубанул. И второй, и третий раз рубил Егур, все лезвие зазубрил, до седьмого поту старался, понял, что никогда не одолеть ему эту маленькую, вроде нехитрую, неприметную штуку — узелок! Коли уж связала им себя девушка, то никто его не развяжет, не разрубит, огнем не спалит, водой не разольет!
Кинул Егур топор, и тотчас же угор опустел: ни кузни, ни дома, ни амбаров не стало. Оглянулись мужики — и Егур исчез.
Похвалили они Аниску за то, что себя в обиду не дала, и решили на той же неделе свадьбу сыграть. Сразу и сваты нашлись, и дружки, и посаженные, и шаферы, и кому с глухим возом ехать, и кому молодых на тройке катать. Бабы тоже мешкать не стали: квашни со сдобным тестом замесили, брагу на сладком сусле завели, пельменей тройных, с луком, с перцем, наделали. Уж коли справлять свадьбу, так чтобы надолго запомнилась!
Ну, окрутили молодых, отгуляли, сколько положено, и опять за свое мужицкое дело принялись. Начали Егура забывать.
Но Егур им не простил.
Сколько-то времени погодя стали мужики замечать: вроде озеро от берегов отступает. Сначала озерца, где бабы белье полощут, обсохли. Потом валуны, что лежали под водой, оголились. А эвон с того, заозерного берега камыши от безводья совсем пожелтели. И шумят, бывало, шумят, как осока болотная на осеннем ветру. Утки дикие, гуси и журавли с гнездовий снялись: негде кормиться стало. А озеро чем дальше, тем больше мелеет. К концу лета совсем высохло. Выйдешь на угор, глянешь: лежит до самой заозерной стороны неживая равнина, вся как корка сухая, в трещинах и коростах. Мужики, чтобы путь скоротать, стали в заозерную сторону, на поля, прямиком через озеро ездить.
Да и лето стояло жаркое, не в пример прежним годам. На небе ни одного облачка, чтобы хоть от солнышка ненадолго укрыться. На землю, как на сковородку горячую, голой пяткой не ступить. Травы на полях пожухли, и хлеба прежде времени на колос пошли. Им бы еще расти да зеленеть, а они без влаги-то захирели.
Затужили в деревне мужики. Собрались на сборне, давай судить-рядить. Тут выискался один старик, Дормидонт Тюрик, и сказал, будто озеро не высохло, а Егур его под землю спустил. Мужики, было, не поверили Дормидонту: дескать, знаем мы тебя, приврать ты горазд, не мели-ка зря языком. Но старик повел их всех на заозерную сторону и велел землю слушать. Приложился один мужик к земле и говорит:
— Правду бает Дормидонт! Гудет там что-то, наверно, озеро шумит.
И только он это вымолвил, как из камышей Егур выбежал, загыкал, загоготал. Потом вдруг там, где Егур-то стоял, ударила вода, столбом до неба поднялась, взыграла на солнышке радугой. Не успели мужики глаза протереть, как вот уж опять перед ними одно лишь голое озерное дно, сухие камыши.
Ну после того отрядили они самых крепких парней, наказали от края до края камыши обшарить. Не найдется ли, дескать, то место, где Егур воду под землю спустил?
Запаслись парни топорами, лопатами, на неделю хлеба набрали, в берестяные туески сметаны налили да и отправились. Долго их не было. Но как припасы-то кончились и натощак лазать по камышам стало невмоготу, ни с чем вернулись.
Тогда Аниска сказала Петровану:
— Пойди-ка теперича ты, послужи народу. Люди для нас с тобой много добра сделали. Да ведь и Егур-то лютует, небось, потому, что я ему в руки не далась.
А Петровану при такой-то жене уж шибко сподручно и хорошо дома жилось, идти куда-то в лес, в камыши стало неохота. Он и начал вилять: то вроде ему недосуг, то в пояснице что-то стреляет. Все-таки Аниска собрала его в путь-дорогу, положила в котомку пшеничный калач и вытолкала за ворота. За добро и платят добром, а не лыком.
Выбрался Петрован за поскотину, приглядел местечко под черемуховым кустом и выспался за троих. Побоялся далеко в камыши и в леса забираться. Все равно ищи не ищи, а куда Егур озеро спрятал, никак не сыщешь.
Только, слышь, Аниска-то не из тех была, коих можно вокруг пальца обвести. Не успел Петрован порог в своей избе переступить, как Аниска разгадала, где он два дня время проводил. Сдвинула брови, посуровела, слушать его не стала, а собрала свои пожитки и со двора долой.
— Живи, как хочешь! Пойду сама с Егуром управлюсь!
Уж вечерело, когда остановилась она отдохнуть. Внизу под угором лежало черное озерное дно, как сковородка на жару прокаленная, а справа — урочище: чернотал да сухие кочки! Чуть этак поодаль, возле чернотала, береза сухостойная, без единого листочка. Как-то в грозу ударила в нее молния, сломила вершину, и с тех пор береза оскудела, стала мохом и трутом обрастать, трухлявиться да дуплиться. В иное время Аниска прошла бы мимо, потому что гиблых деревьев в лесах полно, но тут вроде поблазнило ей: шевелится кто-то в дупле! Потом оттуда, из дупла-то, уставилась на нее мохнатая рожа. Егур! Видно, учуял, как Аниска по угору ходит, так и вылез посмотреть. Обрадовался:
— Гы! Гы! Вот теперича я с тобой посчитаюсь. Заставлю тебя по урочищу поплясать, голыми коленками по кочкам поползать да своей кровушкой комаров покормить.
У Аниски по коже-то мороз пробежал, а все ж таки она виду не показала.
— Может, и попляшу, — говорит, — но пока не об этом речь. Скажи прежде, куда ты озеро спрятал?
Егур опять загыгыкал:
— Где стоишь — там оно, под тобой, на десять замков закрыто. Туда, к озеру-то, через это дупло попадешь, а оттуда не выйдешь. Никто замки не откроет.
Пока Егур грозился да хвастался, Аниска косу свою обрезала, свила из нее веревку, а потом ухватила Егура за бороду, выдернула его из дупла, оседлала и спутала веревкой-то по рукам и ногам, как старого мерина.
— Вот, — говорит, — сам сначала по урочищу попрыгай да не вздумай к нам в деревню вертаться, не то привяжу в огороде к пряслу — ворон пугать!
Потом Аниска время терять не стала. По дуплу-то спустилась под землю, мало-помалу притерпелась к темноте и заметила: впереди вроде огоньки горят. То вспыхнут, то погаснут. На поверку оказалось, вовсе это не огоньки, а камни всякие, самоцветы. Еще дальше, в расщелинах, вода шумит, мечется, пенится, а прорваться наружу не может: расщелины замками закрыты накрепко. Каждый замок сделан на особицу: один отомкнешь, над другим призадумаешься!
Ну, слышь, зря говорить не стану, я там не бывал, замков не видал, и как их открывала Аниска, никто не ведает. Одно доподлинно знаю: она их разгадала, тайные пружины разыскала.
Лето и осень прошли, потом зимние вьюги кончились, уж и ручьи отжурчали, как вдруг хлынула из-под угора вода, затопила камыши, старицы и плеснулась эвон у тех дальних берегов.
Долго ждали мужики, не появится ли Аниска, не выйдет ли из-под угора… Нет, не вернулась она в деревню! Ходили слухи, будто выпустила она озеро из-под земли, а сама куда-то в заводы ушла, где прежде ее родители жили. Иные рассказывали, будто встречали в урочище старуху седую, похожую на Аниску. Стережет она ключ, родничок прохладный, что и сейчас еще течет под угором и питает озеро чистой водой.
Родник, через который Аниска из-под земли воду выпустила, так потом и остался. А озеро-то! Послушай-ка: плещется оно в песчаных берегах! Вот опять набежала волна, умыла берег и скатилась обратно, в глубь.
Сергей Черепанов
Глава IV
Уральской души самоцветы
СТАРЫХ ГОР ПОДАРЕНЬЕ
Это ведь не скоро разберешь, где старое кончается, где новое начинается. Иное будто вчера делано, а думка от дедов-прадедов пришла. Не разделишь концы-то. Недавно вон у нас на заводе случай вышел. Стали наши заводские готовить оружие в подарок первому человеку нашей земли. Всяк, понятно, старался придумать как можно лучше. Без спору не обошлось. В конце концов, придумали такое, что всем по душе пришлось и совсем за новое показалось. Старый мастер, когда ему сказали: форма такая, разделка полосы этакая, узор такой, — похвалил выдумку а потом и говорит:
— Если эту ниточку до конца размотать, так, пожалуй, дойдешь до старого сказа. Не знаю только, башкирский он или русский.
По нашим местам в этом деле — и верно — смешицы много. Бывает, что в русской семье поминают бабку Фатиму, а в башкирской, глядишь, какая-нибудь наша Маша-Наташа затесалась. Известно, с давних годов башкиры с русскими при одном деле на заводах стояли, на рудниках да на приисках рядом колотились. При таком положении немудрено, что люди и песней, и сказкой, да и кровями перепутались. Не сразу разберешь, что откуда пришло. Привычны у нас к этому. Никто за диво не считает. А про сказ стали спрашивать. Старый мастер отказываться не стал.
— Было, — говорит, — еще в те годы, как я вовсе молодым парнишкой на завод поступил. С полсотни годов с той поры прошло.
В цеху, где оружие отделывали да украшали, случилась нежданная остановка. Позолотчики оплошали: до того напустили своих едучих зеленых паров, что всем пришлось на улицу выбежать. Ну, прокашлялись, прочихались и пристроились передохнуть маленько. Кто цыгарку себе свернул на тройной заряд, кто трубку набил с верхушкой, а кто и просто разохотился на голубой денек поглядеть. Уселись, как пришлось, и завели разговор. Рисовщик тогда у нас был. Перфишей звали. По мастерству из средненьких, а горячий и на чужую провинку больше всех пышкал. Такое ему и прозванье было — Перфиша Пышкало. Он, помню, и начал разговор. Сперва на позолотчиков принялся ворчать, да видит — остальные помалкивают, потому всяк про себя думает: с кем ошибки не случается. Перфиша чует — не в лад пошло, и переменил разговор, давай ругать эфиопского царя:
— Такой-сякой! И штаны-то, сказывают, в его державе носить не научились, а мы из-за него задыхайся.
Другие урезонивали Перфишу:
— Не наше дело разбирать, какой он царь. Заказ кабинетский, первостатейный, и должны мы выполнить его по совести, чтоб не стыдно было наше заводское клеймо поставить.
Перфиша все-таки не унимается.
— Стараемся, как для понимающего какого, а что он знает, твой эфиопский царь? Наляпать попестрее да поглазастее — ему в самый раз, и нам хлопот меньше.
Тут кто-то из молодых стал рассказывать про Эфиопию. Сторона, дескать, жаркая и не очень чтоб грамотная, а себя потерять не желает. На нее другие, больно грамотные, давно зубы точат, а она не поддается. И царь у них, по-тамошнему негус, в том деле заодно с народом. А веры они, эти эфиопы, нашей же, русской. Потому, видно, и придумали кабинетские подарок в Эфиопию послать.
С этого думки у людей и пошли по другим дорожкам. Всем будто веселее стало. По-хорошему заговорили об эфиопах:
— Настоящий народ, коли себя отстоять умеет. А что одежда по-другому против нашего, так это пустяк. Не по штанам человеку честь.
Перфиша видит — разговор вовсе не в ту сторону пошел, захотел поправиться да и ляпнул:
— Коли так, то надо бы этому царю не меч сделать, а шашку, на манер той, какая, сказывают, у Салавата была.
Тут Митрич, самый знаменитый по тем годам мастер, даже руками замахал:
— Что ты, Перфиша, этакое, не подумавши, говоришь. Деды-то наши, поди, не на царя ту шашку задумали.
Наш брат — молодые, кто про эту штуку не слыхал, — начали просить:
— Расскажи, дедушка Митрич! А старик и не отговаривался:
— Почему не рассказать, если досуг выдался. Тоже ведь сказы не зря придуманы. Иные — в покор, иные — в наученье, а есть и такие, что вместо фонарика впереди. Вот слушайте.
Сперва в том сказе о Салавате говорится, что за человек был. Только по нашим местам об этом рассказывать нет надобности, потому как про такое все знают. Тот самый Салават, который у башкир на самой большой славе из всех старинных вожаков. При Пугачеве большую силу имел. Прямо сказать, правая рука. По письменности, сказывают, Салавата казнили царицыны прислужники, только башкиры этому не верят. Говорят, что Салават на Таганай ушел, а оттуда на Луну перебрался. Так вот, с этим Салаватом такой случай вышел.
Едет он раз близко здешних мест со своим войском. Дорога по ложку пришлась. Место узкое. Больше четырех конников в ряд не войдет. Салават по своему обычаю впереди. Вдруг на повороте выскочил вершник. В башкирских ичигах, в бешмете, а шапка русская — с высоким бараньим околышем, с суконным верхом. И обличьем этот человек на русскую стать — с кудрявой бородой широкого окладу. В немолодых годах: седины в бороде много. Конек под ним соловенький не больно велик, да самых высоких статей: глаз горячий, навес, то есть грива, челка и хвост, — загляденье, а ножки подсушены, стрункой. Тронь такого, мелькнет — и не увидишь.
Башкиры — конники врожденные. При встрече сперва лошадь оглядят, потом на человека посмотрят. Все, кому видно было, и уставились на этого конька, и Салават тоже. Никто не подумал, откуда вершник появился, и нет ли тут чего остерегаться. У каждого одно на уме: такого бы конька залучить. Иные за арканы взялись. Не обернется ли дело так, чтоб захватом добыть. Все смотрят на Салавата, что он скажет, а тот и сам на конька загляделся. Под Салаватом, конечно, конь добрый был. Богатырский вороной жеребец, а соловенький все-таки еще краше показался. Закричал Салават:
— Эй, бабай, давай коням мену делать.
Вершник посмотрел этак усмешливо и говорит:
— Нет, батырь Салават, не за этим я к тебе прислан. Подаренье старых гор привез. Шашку.
Салават удивился:
— На что мне шашка, когда у меня надежная сабля есть? Вот гляди.
Выхватил саблю из ножен и показывает. Сабля, и точно, редкостного булату и богато украшена. На крыже и головке дорогие камни, а по всей полосе золотая насечка кудрявого узора. Ножны так и сверкают золотом да дорогими каменьями.
— Лучше не найдешь! — похвалился Салават. — Сам батька государь пожаловал. Ни за что с ней не расстанусь!
Вершник опять усмехнулся:
— Давно ли ты, батырь, считал своего вороного первым конем, а теперь говоришь мне: давай меняться. Как бы и с шашкой того не случилось. Батька Омельян, конечно, большой человек, и сабля его дорого стоит, а все-таки не равняться ей с подареньем старых гор. Принимай!
Подъехал к Салавату, снял по русскому обычаю шапку, а с коня не слез и подает шашку. Пошире она сабли, с пологим выгибом, в гладких ножнах. На них узор серебряный заподлицо вделан, как спрятан. Казового будто ничего нет, а тянет к себе шашка. Сунул Салават свою саблю в ножны, принял шашку и чует — не легонькая, как раз по руке. Вытащил из ножен — обомлел: там, в полосе молнии сбились, вот-вот разлетятся. Махнул — молнии посыпались, а шашка целехонька.
— А ну, на крепость! — кричит Салават. Подлетел к большой сосне, а они ведь у нас, сами знаете, какие по горам растут. Как камень, в воде тонут. Рубанул Салават с налету во всю силу и думает: посмотрю, какую зарубку оставит, если не переломится. Шашка прошла сосну, как прутик какой. Повалилась сосна, чуть Салавата с конем не пришибла. Вершник приезжий тогда и спрашивает:
— Разумеешь, батырь Салават?
— Разумею, — отвечает. — Другой такой шашки на свете быть не может. Из своих рук ни в жизнь не выпущу.
— Не торопись со словами, Салават, — ответил приезжий, — сперва наказ выслушай!
— Какой еще наказ! — загорячился Салават. — Сказал — не выпущу из своих рук, пока жив! Тут и наказ весь!
— Этого, — отвечает, — и я тебе желаю, да не в моих силах то сделать. Шашка, сам видишь, не простая. По-доброму-то ее надо бы батьке Омельяну, как первому вожаку, да жил он всякова-то: в его руках шашка силу потеряет. Ты молодой, корыстью тебя никто не укорил, тебе и послали, но в малый дар. Знаешь, как при русских свадьбах бывает. На посыл жениха невеста со сватом посылает сперва малый дар. Он, может, и самый дорогой да посылается не навовсе, а вроде как для проверки. Невеста вольна во всякое время взять малый дар обратно. Так ты и знай! Будет эта шашка твоей, пока ничем худым и корыстным себя не запятнал. Если в том удержишься, тебе эту шашку, может, и в большой дар отдадут — навсегда то есть.
— А как это узнать? — спрашивает Салават.
— Об этом не беспокойся. Явственно будет показано, а как — того не ведаю.
На Салавата тут раздумье нашло:
— Что будет, если со мной ошибка случится?
— Шашка силу потеряет и на весь твой народ беду приведет, если не вернешь шашку в гору.
— Как тебя найти? — спрашивает Салават.
— Меня больше не увидишь, а должен ты найти девицу, чтоб она жизни своей не пожалела, в гору с шашкой пошла. Там шашка опять свою силу получит. И снова ее вынесут из горы. Не знаю только, когда это будет и кому шашка достанется.
Выслушал Салават и говорит:
— Понял, бабай, твое слово. Постараюсь не ослабить силу шашки, а случится беда, выполню второй твой наказ. Одно скажи, можно ли с шашкой послать в гору свою жену?
— Это, — отвечает, — можно, лишь бы по доброй воле пошла.
Салават обнадежил:
— В том не сомневайся: любая из моих жен с радостью пойдет, коли надобность случится.
Вершник еще напомнил:
— Коли на себя потянешь, потеряет шашка силу, а если будешь заботиться обо всем народе, без различья роду-племени, родных-знакомых, никто против тебя не устоит в бою.
На том и кончили разговор. Тут приезжий посмотрел на арканников, кои с его коня глаз не сводили, усмехнулся и говорит:
— Ну что ж, играть, так играть! За тем вон выступом еланка откроется, там и сделаем байгу. Кто заарканит моего Соловка, тот и владей им без помехи. Не удастся заарканить, тоже польза: в головах посветлеет.
Все, кто арканы наготовил, рады-радехоньки: почему счастья не попытать. Живо вперед вылетели. Отъехали немножко, там, верно, в горах широкая еланка открылась. Вершник подался шагов на десяток вперед, поставил коня поперек дороги, показал рукой на гору и говорит:
— Туда скакать буду, а уговор такой: рукой махну — ловите!
Кто со стороны на это глядел, те дивятся, почему мало забегу взял, зачем коня поперек дороги поставил, как нарочно подогнал, чтоб заарканить легче было. В арканниках-то один мастер этого дела считался. Мужичина здоровенный, и лошадка у него как придумана для такой штуки: на долгий гон терпелива и на крутую наддачу способная. Все и думают: непременно Фаглазам конька заарканит. Тут вершник сказал своему Соловку тихое слово, махнул рукой, и на глазах у всех как марево пролетело. Стали потом искать, куда вершник подевался. Доехали до того камня, на какой он указывал, и видят: на синем камне золотыми искриночками обозначено, будто тут вершник на коне проехал. На арканников накинулись, как они посмели затеять охоту на такого посланца. Самого Салавата окружили, давай спрашивать, о чем приезжий говорил. Салават рассказал без утайки, а ему наказывают:
— Гляди, батырь, чтоб такая шашка силу не потеряла. О себе не думай, о народе заботься. Родне поблажки не давай, в племенах различья не делай.
Салават уверил: так и будет. И верно, долгое время свое слово твердо держал, и гор подаренье служило Салавату так, что никакая сила против него устоять не могла. Ну все-таки промахнулся. Родня с толку сбила. В роду-то у Салавата все-таки большие земли были, а заводчик Твердышев насильством тут завод поставил да еще две деревни населил пригнанными крестьянами, чтоб дрова рубили, уголь жгли и все такое для завода делали. Родня и стала подбивать Салавата: сгони завод и деревни с наших земель. Захватом, поди-ка, эта земля Твердышевым взята. Правильно сделаешь, коли его сгонишь. Салават сперва остерегался. Два раза побывал в заводе и деревнях и оба раза с какой-то девушкой разговор имел. Тут родня и поднялась. Ты, дескать, в неверную сторону пошел, от родных отмахнулся, а жены завыли: «Променял нас на русскую девку». Не устоял Салават, сделал набег со своей родней на завод и деревни.
— Убирайтесь, — кричит, — откуда пришли!
Люди ему объясняют, — не своей волей пришли, а родня и слушать такой разговор не дает. Кончилось тем, что завод и обе деревни сожгли, а народ разогнали. С той поры шашка у Салавата и перестала молнии пускать. В войске сразу об этом узнали. Да и как не узнать, коли Салават дважды раненым оказался, а раньше такого с ним не бывало. Тут и все дело Пугачева покачнулось и под гору пошло. Со всех сторон теснят его царицыны войска. Тогда Салават собрал остатки своих верных войсковых людей, захватил своих жен и прямо к Таганаю. Подошел к горе, снял с себя шашку, подал жене и говорит:
— Возьми, Фарида, эту шашку и ступай в гору, а я на вершину поднимусь. Когда шашка прежнюю силу получит, вынесешь ее из горы, и я к тебе спущусь.
Фарида давай отнекиваться: не привычна к потемкам, боюсь одна, тоскливо там. Салават рассердился, говорит другой жене:
— Иди ты, Нафиса!
Эта тоже отговорку нашла:
— Фарида у тебя любимая жена. Ее первую послал. Пусть она и несет шашку.
У Салавата и руки опустились, потому — помнит — надо, чтоб своей волей пошла, а то гора не пустит. Как быть? Аксакалы войсковые, да и все конники забеспокоились, принялись уговаривать женщин:
— Неуж вы такие бесчувственные? Всему народу беда грозит, а они перекоряются. Которая пойдет, добрую память о себе в народе оставит, а не пойдет — все равно и нам и вам не житье.
Бабенки, видно, вовсе набалованные. Одно понимали, как бы весело да богато пожить. Заголосили на всю округу, а перекоряться меж собой не забыли.
— Не на то меня замуж отдавали, чтобы в гору загонять. Пусть Нафиса идет. С хромой-то ногой ей сподручнее в горе сидеть.
Другая это же выпевает, а под конец кричит:
— Фаридке, с ее-то рожей, только в потемках и место. Самое ей подходящее в гору спрятаться!
Одним словом, слушать тошно и конца не видно. Только вдруг объявилась девица из разоренной деревни. Та самая, с коей Салават два раза разговаривал. Посмотрела строго и говорит Салавату:
— Прогони бабенок! Разве это батырю жены! И родню твою тоже. Оставь одних верных людей, с коими по всей правде за народ воевал. Тогда поговорим.
Салават видит — неспроста пришла. Велел сделать, как она сказала. Конники враз налетели, давай родню выгонять, а женешки сами убежали, обрадовались, что в гору не идти. Как бабьего визгу-причету не стало, девица и говорит:
— Пришла я, батырь Салават, своей волей. Не жалею своей жизни, чтоб тебе пособить и народ из беды вызволить. О шашке, что у тебя в руке, мне многое ведомо. Веришь ли ты мне?
— Верю, — отвечает Салават.
— А веришь, так подавай подаренье старых гор.
Поглядел Салават на своих верных конников. Те головами знак подают: отдай шашку, не сомневайся. Поклонился Салават низким поклоном, поднял голову — и видит: девица в другом наряде оказалась. До того была в худеньком платьишке, в обутках, в полинялом платчишке, а тут на ней богатый сарафан рудяного цвету с серебряными травами да позументом, на ногах башкирские башмаки узорного сафьяну, на голове девичий козырек горит дорогими камнями, а монисто башкирское. Самое богатое, из одних золотых. Как прогрелось на груди. Так от него теплом да лаской и отдает.
«Вот она невеста. За своим малым даром пришла», — подумал Салават. Подал шашку. Приняла девица обеими руками, держит перед собой, как на подносе, и улыбается:
— Оглядывался зачем?
Салават объясняет: хотел, дескать, узнать, верят ли тебе мои конники, а девица вздохнула:
— Эх, Салават, Салават! Кабы ты всегда на народ оглядывался! Не слушал бы родню да жен своих. Каких только и выбрал. Обнять тебя хотела на прощанье, да не могу теперь, как на них поглядела. Так уж, видно, разойдемся: я в гору, ты на гору. По времени и мне придется на вершине быть.
— Свидимся, значит, — обрадовался Салават.
— Нет, батырь Салават, больше не свидимся, и это старых гор подаренье тебе в руке не держать. На того оно ковано, кто никогда ничем своим не заслонил народного.
— Когда же, — спрашивает Салават, — на горе покажешься?
— Это, — отвечает, — мне неведомо. Знаю только, что буду на вершине, когда от всех наших гор и от других тоже огненные стрелы в небо пойдут. Над самым большим нашим городом те стрелы сойдутся в круг, а в кругу будет огненными буквами написано имя того, кому старых гор подаренье навеки досталось.
Сказала так, повернулась и пошла к каменному выступу горы. Идет, не торопится, черной косой в алых лентах чуть покачивает, а шашку несет на вытянутых руках, будто на подносе. И тихо стало. Народу все-таки много, а все как замерли, даже уздечка не звякнет.
Подошла девица к камню, оглянулась через плечо и тихонько молвила: «Прощай, Салават! Прощай, мой батырь!» Потом выхватила шашку из ножен, будто давно к этому привычна, и рубанула перед камнем два раза на косой крест. По камню молнии заполыхали, смотреть людям не в силу, а как промигались, никого перед камнем не оказалось. Подбежал Салават и другие к тому месту и видят — по синему камню золотыми искриночками обозначено, как женщина прошла.
Рассказал это Митрич и спрашивает:
— Поняли, детушки, на кого наши деды свое самое дорогое заветили?
— Поняли, — отвечаем, — дедушка Митрич, поняли.
— А коли поняли, — говорит, — так сами сиднями не сидите. Всяк старайся тому делу пособлять, чтобы дедовская думка поскорей явью стала.
— Он, видишь, Митрич-то наш, из таких был, — пояснил рассказчик, — в неспокойных считался, начальству не угоден. При последнем управляющем его вовсе из заводу вытолкнули. Не поглядели, что мастер высокой статьи. И то сказать, он штуку подстроил такую, что начальству пришлось в затылках скрести: как не доглядели. Ну, это в сторону пошло. Рассказывать долго. — Потом, помолчав немного, добавил:
— А насчет того, чтобы пособлять, это было. На моих памятях немало наших заводских в конники и войсковые люди того дела ушли, а потом, как свету прибавилось, и всем народом трудились. И вот дождались. Кто и сам не видел, а знает, когда над нашим самым большим городом огненные стрелы в круг сошлись. И всякий видит в этом круге имя того, кто показал народу его полную силу, всех врагов разбил и славу народную на самую высокую вершину вывел.
Павел Бажов
ГЕРЦОГИНЯ АКУЛЯ
Говорят, в Кыштыме эта каша заварилась. Долго, долго кипела она, оттого что не простая была, из пшена или гречихи, а на человеческих муках и бедах замешанная. Все в ней было: светлая любовь, верность, ненависть, зависть, бескорыстие одних, жадность других. Одним словом, было в ней все то, что кому жить помогает, а кому все сердце дотла сжигает…
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|