Сделай Сам Свою Работу на 5

Глава 11. Иона Пустоглазый





 

Васька, пятнадцатилетний князь Василий Ермолаевич Вымско‑Вычегодский, писал:

 

«…а еще, брат мой Миша, забери ты у меня епископа нашего Иону. Он епископ Пермский, пускай и в Перми Великой поживет хоть малость. Надоел он мне хуже горькой редьки. Боюсь, прибью.»

 

Князь Михаил дочитал грамоту до конца, свернул берестяную полоску трубочкой и стал задумчиво постукивать ею по краю стола. Бурмот молча и неподвижно сидел на скамье. Полюд, покусывая усы, вырезал из сучка погремушку; завернутые в тряпицу сухие горошины торчали у него из‑за голенища сапога. Тичерть кормила грудью Матвейку — трехмесячного княжонка Пермского. Роды нисколько не испортили ее; она стала даже словно бы тоньше, прозрачнее, и на побелевшем за долгую зиму лице тепло темнели черные глаза, будто проталины.

— Что скажете, советчики? — спросил Михаил.

— А чего говорить? — Полюд выплюнул ус. — Пусть приезжает. Помню я Иону по Усть‑Выму, старикашка терпимый.

— А чего же братец‑то убить его хотел? — усмехнулся Михаил.

— Да твой братец и за тараканом с мечом побежит, нрав такой, — спокойно пояснил Полюд. — А епископ нам тут нужен. В городище чердынском шепчутся, что летом вогулы придут. Мол, князь Асыка опять красную стрелу разослал и хонты собирает. Давеча видел я, что Исайка‑охотник вятскому купцу всех своих соболей продал. Хоть, говорит, и продешевлю, да все чень‑то в мошне останется, ведь вогулы придут — все задаром возьмут, счастье, коли башка уцелеет, — Полюд вздохнул и повертел погремушку, рассматривая, где чего еще подстругать. — Будет у нас епископ — будет нас Москва беречь, подмогу в случае беды вышлет. Князь‑то великий Иван не чета батюшке, царство ему небесное, авось не забудет нас, не просыплет меж пальцами…



— А ты, Тиче, что скажешь? — князь глянул на жену. Тичерть подняла ребенка торчком, держа наготове уголок платка, чтобы сразу вытереть младенцу рот. Она безмятежно посмотрела на князя и улыбнулась.

— Новый шаман посвятит нашего сына в русскую веру. Ведь русский кан не сделает князем иноверца. А я хочу, чтобы наш сын был пермским князем.

— Верно, милая! — обрадовался Полюд. — Об этом я и не подумал!..



Княжонок Матвей до сих пор оставался некрещеным. В Чердыни попа не было, а Соликамский батюшка Варфоломей болел и не мог приехать.

Полюд поднялся, собираясь выходить, погладил Тиче по склоненной голове, сделал Матвейке козу, и тут засопел, закряхтел Бурмот. Было видно, что и ему хочется добавить что‑нибудь дельное, чтобы заслужить похвалу Полюда.

— Надо велеть Калыну, пусть дом строит, — наконец бухнул он.

Полюд выпучил глаза, поднял палец и значительно произнес:

— А это самое важнеющее! Ты, Обормотка, уж проследи сам, а то мы, грешные, точно напортачим!

 

Как отбушевало северное половодье и лето обсушило по заливным лугам озера‑полои, из Усть‑Выма в Чердынь поволокся епископский караван. По Вычегде, по Кельтьмам тяжелые лодки проползли мимо облысевших круглых быганов сквозь глухую рамень и речные буреломы и вывалились в Каму. От Бондюга до Чердыни монахи шагали Русским Вожем, а скарб их ехал сзади на телегах, запряженных оленями. Из ворот острога встречать вычегодских попов высыпал весь народ.

Епископ Иона совсем не изменился за семь лет. Такой же крохотный, чистенький, седенький и розовый старичок, бодро шагающий возле передней телеги с высоким костяным посохом в руке. Улыбаясь и благословляя направо и налево, он первым вошел в ворота острожка. Князь спустился ему навстречу с крыльца своих хором, и епископ протянул ему для поцелуя зеленое медное распятие, перекрестив склонившуюся голову Михаила.

За частоколом острога, за почерневшей грядой высокого ельника заходило солнце, разбросав над пармой алые клочья облаков. Проем под воротной башней пылал прямыми закатными лучами. Из этого слепящего сияния одна за другой появлялись вороньи фигуры монахов, подоткнувших рясы за кушак и снявших клобуки с мокрых, взлохмаченных грив.



Михаил взглянул в глаза Ионы и снова поразился — глаза были водянисто‑голубые, почти прозрачные, за что еще в Усть‑Выме Иону прозвали Пустоглазым.

В горнице уже готовились принимать гостей. Пока в домовой часовне служили обедню, за стенкой скрипели половицы, брякала посуда. Жирный синий чад с запахом лука и жареного мяса змеями плавал вокруг образов и лампад.

У длинного стола служили Тичерть и косоротая баба‑пермячка.

— Ну, как живете‑можете, княже?.. — усаживаясь во главе стола, ласково спрашивал Иона. — Вырос‑то как, возмужал… Вот уж батюшка покойный порадовался бы… И баба у тебя славная… А где ж княжонок‑то?.. Э‑э‑э, милая, мне скоромного не надо, обет, — Иона отодвинул деревянное блюдо с рябчиком, что поставила Тиче. — Мне, княже, вели попроще‑молочка там с хлебушком… Мы люди божьи, нам об утробе печься грех.

— Нету хлеба, владыка, — кланяясь, ответил Михаил. — За зиму все подъели, сухаря не оставили. Хлеб у нас теперь только осенью будет, не обессудь.

— Съешь тогда харюза рубленого с моченой репой, — не поклонившись, предложила старику Тиче.

Иона растерянно уставился на нее, словно бы с ним заговорил идол. И князь вдруг ощутил что‑то странное в тех взглядах, которыми обменялись полудикая женщина‑пермячка с глазами ночной нечисти и ласковый старичок — поп с прозвищем Пустоглазый.

 

Хоть Иона и разменял шестой десяток, он сохранил юношескую, если не отроческую резвость. Иона бодро обегал весь острожек, заглянул во все избы на посаде, приветливо здороваясь с хозяйками, которые, дуры эдакие, пугливо прятались в темных углах, и раздаривал детям деревянных петушков и лошадок, невесть откуда нашедшихся в его скарбе. Детвора из городища уже на третий день стала караулить Иону у ворот, боясь пробежать внутрь острожка мимо здоровенного стражника с секирой и саженными усами. Иона угощал детей кедровыми орешками, сваренными в меду.

С первых же дней он наотрез отказался жить в домике, который ему наскоро выстроили у острожной стены.

— Храма божьего еще нет, значит, и мне своей крыши пока не надо, — он махнул на домишко маленькой ручкой. — Встану на постой пока что к тебе, княже, — и он нежно погладил Михаила по локтю.

Князь сопровождал Иону, когда тот в первый раз отправился в городище в часовню, чья маковка так неуместно торчала над тыном и коньками языческой Чердыни.

— Чудно живут! — весело удивлялся Иона, разглядывая непривычные избы, черные от времени колья городьбы, резные узоры вокруг маленьких окошек под свесом кровли. — Ох, беса тешат, беса тешат…— укоризненно бормотал он, проходя под покосившимися болванами‑охранителями, что торчали на перекрестьях узких улочек. — Воссияет и здесь слово божье и просветит малых и неразумных сих, кои едино любимы господом наравне с праведниками, — поучительно говорил Иона князю.

Через толпу молчавших пермяков Иона подошел к часовне, уже малость скособочившейся, и оттащил в сторону скрипучую дверь. Князь знал, что пермяки, которых покрестил Питирим, ходили в часовню, но обряды их смахивали на идолопоклонство. И сейчас в свете лучин Михаил увидел тех же чудских богов. Вырезанный чердынским мастером Ветланом из цельного елового ствола Христос с высокими пермскими скулами и прищуренными глазами охотника сидел в алтаре, подперев ладонью щеку. Резная Богоматерь, как Заринь с Витькаром и Пупикаром, стояла с апостолами, похожими на леших. Запах чего‑то тухлого — запоздало убранной жертвы — ударил в нос. Иона, крестясь, попятился из часовни.

— И в божий храм сатана пролез!.. — изумленно сказал он князю и оглянулся на пермяков. — Грешно вам, которые с крестом, под святыми образами кудесить! Выломайте всех истуканов отсюда ныне же, бейте плетьми их, да в костер! — наставительно добавил он и, вздыхая, пошагал обратно.

— Воочию вижу, князь, что немецкое папство — ересь, — сказал он, выходя из ворот городища. — Что немцы‑еретики, что пермяки‑язычники одинаково вместо ликов статуям идолским молются… Запустил ты подданных своих. Ну да грех понятный, ты ж не пастырь. Повсюду бесы расселись, небось, скоро и гайтан в качели превратят. Много нам, видно, работы тут предстоит, князь. Что ж, с божьей помощью одолеем… Идолов — в плети, как Володимер Перуна, а людишек лаской, приветным словом охватим. Тоже Души живые. Не отдам я их лукавому, на то здесь и поставлен.

Иона с монахами, князем и Калиной долго кружили по ядреному, чеканному бору, венчавшему соседний с острожным холм над Колвой. Столь красив был могучий сосняк, что рука не подымалась подступиться к нему с топором.

— Благодать!.. — глубоко вдохнув хвойный ветер из тайги, умильно сказал Иона. — Здесь, князь, на будущий год будем монастырь ставить. Нельзя такой большой земле без обители. Ты пермякам вели вместо ясака артелями тут побатрачить. Вершину расчистить, храм сложить, кельи, стены с башнями… Кто у тебя главный строитель‑то?

— Вот он, — Михаил кивнул на Калину.

— А вот мой строитель — отец Дионисий, — Иона указал на тощего и высокого старого монаха с суровым лицом и клочкастыми седыми бровями. — Будет настоятелем. Так что готовьтесь вместе за дело браться. Холм к снегам от леса заголить надо, да и бревна свезти покрепче, чтоб века монастырь простоял.

Калина хмуро глянул на Дионисия и отвернулся. Дионисий упрямо смотрел себе под ноги. А князя Михаила уже начала раздражать ласковая и слепая неугомонность епископа. Он понял, почему брат Васька так хотел избавиться от Ионы. Монахи потянулись за владыкой вниз по склону холма, а Калина все стоял в папоротниках, задрав голову, и глядел на сосновые вершины, сквозь которые лучилось ослепительное небо.

— Такую красу свести!.. — горько сказал он князю. — Э‑эх!.. Пустоглазый!..

На Прокла Великие Росы Иона наконец‑то собрался поехать по русским селениям Перми Великой. Михаил провожал его с облегчением.

— Вернусь уж после Семена Летопроводца, — говорил князю Иона, усаживаясь в возок. — А там, к первым снегам, и крещение устрою. И пермяков в православие обращу, и младенцев, всех. Жить в Чердыни я долго собираюсь, так что обратно к идолам не отобьются. И ты не бойся, княже: там и твоего сыночка окрестим.

Ночью Михаил почувствовал, что Тиче не спит. Он повернул голову и увидел ее глаза, черно горевшие на белом, словно подсвеченном изнутри лице.

— Тиче…— тихо позвал он. — Я боюсь крещения… Нежная ладонь коснулась его скулы, легла на лоб.

— Пусть мой князь правит народом, который одной с ним веры… Он тогда станет сильнее всех.

Михаил грустно улыбнулся и хотел возразить, но Тиче вдруг ящеркой скользнула на него, обхватила его голову руками, мягко опаляя его тело своим телом, закрывая губами его рот.

— Тебе будет трудно, Михан, но ты сможешь преодолеть все, я знаю… И наш сын будет властелином пармы… Михан… Михан…

От ее полустона‑полурычанья в зыбке проснулся княжонок. Тиче, глубоко выдохнув и обмякнув, оторвалась от мужа. Ночь была облачная, ставни были закрыты, но в кромешной тьме Михаил все равно видел ее — с черной растрепанной гривой, с влажно блестевшим белым телом. Он удивился, как сильны, гибки и точны ее движения в таком мраке — словно у ночного зверя. Тиче взяла младенца и приложила к груди, тихонько покачивая вправо‑влево. И сейчас она вдруг показалась князю Богоматерью — но не такой, к какой он привык: в длинных одеждах, бесплотной, излучающей печаль. Нет, она была языческой богоматерью — нагой, отважной, сильной, как волчица, которая, улыбаясь сама себе, кормит самого хищного волчонка в стае.

Иона вернулся даже раньше, чем обещал, — в конце лета. С ним приехали старец Дионисий и четверо монахов. Остальная братия рассеялась по пустым соликамским храмам в малолюдных, но крепко рубленных деревнях среди великих лесов и рек.

Отдохнув ночь, Иона крепко взялся за дело. Целыми днями, увещевая и грозя, пропадал он в городище. И пермяки потихоньку потянулись по утрам мимо острога на монастырский холм. В мендаче застучали топоры. С гулом повалились вековые янтарные сосны. Оголяясь, вершина холма не остывала, курилась дымом костров, на которых жгли корье и сучья. Один за другим вставали целые снопы из очищенных бревен, приготовленных на строительство. В речку Чердынку чертовыми колесами покатились со склона выкорчеванные пни. Обнаженный холм тяжко округлился, словно вывалился из недр земли на заливные луга у Колвы.

А осень стояла долгая, ясная, ветреная. Снег все никак не ложился, и дожди, не дозрев, не падали с облаков, быстро проносящихся над Чердынью. Рощи царственно позолотели и осквозились, хрупкий и прозрачный свет низкого солнца до окоема озарил бескрайнее таежное море, по которому бежали облачные тени, цепляясь за изломы далеких утесов.

В назначенный Ионой день огромная толпа вразброд повалила из ворот городища и острожка, с посада, с дороги на монастырский холм. Русские поселенцы смешались с пермяками‑охотниками. Бабы сбивались в кучи и шептались, застревая на дороге. Всюду шныряла детвора, путались под ногами лохматые собаки.

Посреди толпы на конях, по четверо в ряд, медленно ехали княжеские ратники в броне, в наручах и поножах, с яловцами на шлемах и яблоками и щитах. Только Полюд, ехавший первым справа, был одет в простую одежду. Правой рукой он держал на весу тяжело плескавшуюся княжескую хоругвь с медведем, книгой и крестом на алом поле. Сам князь шагал в толпе вместе с Тиче, Бурмотом и Калиной. Примчавшийся на праздник из Афкуля Исур так и не поборол гордости, не спешился, а потому тащился сзади. На конях со своими советниками и воеводами ехали и прибывшие пермские князья: Пемдан Пянтежский, Сойгат Покчинский, Керчег Янидорский, Колог Пыскорский, окрещенный еще Питиримом, Качаим Искорский, отец Бурмота, юный Мичкин из Уроса.

Несли на носилках глухого пама с Глядена. Под руки вели седого, благообразного сказителя‑слепца, единственного в Чердыни, кто еще понимал Стефанову грамоту, а за ним шла его дочь Пассэр, Бисерка, как звал ее Полюд, и рядом с Бисеркой шагал маленький, незаметный охотник Ветлан, лучший резчик в Чердыни. Прибыли усольские старосты, анфаловский есаул Кривонос и много другого, своего и чужого люда.

Толпа поднялась на вершину холма, изрытую ямами, засыпанную золой, корой, ветками. Здесь уже высилась новенькая желтая часовня, а рядом темнел свежий ров, полный хвороста. Из хвороста торчали головы и стопы идолов. Толпа окружила часовню, и на пороге появился Иона. Он долго оглядывал свою паству и наконец поднял над головой серебряный крест. Гомон в толпе потихоньку угасал.

— От сего храма, — тонко и громко закричал Иона дребезжащим голосом, — да зачнется обитель, славнейшая в парме, реченная Иоанна Богослова именем, на сей горе да воздвигнется и сними людьми да укрепится в вере своей и славе, аминь!

И странная тишина висела над холмом, над народом, пока Иона освящал часовню, и только птицы и ветер были слышны вокруг, словно вода веков уже затопила и людей, и города. А когда в часовне началась служба, зазвенели кольчуги, зашуршала одежда, скрипнула земля под русскими коленями. Вслед за русскими на колени стали опускаться и пермяки — крещеные и язычники, князья и голь. Когда Иона вышел на крыльцо и увидел коленопреклоненную толпу, глаза его блеснули умиленным торжеством. Он снова вздернул крест и начал проповедь.

Михаил перевел взгляд на ров с идолами. Во рву лежали в основном злые духи: Омоль, придумавший холод и голод, ведьма Йома, суровый лесной мужик Комполен, водяной Вакуль, пожиратель утопленников, и прочие кули‑дьяволы. Среди идолов не было ни Торума, ни Ена, ни мяндашей, ни ервов, ни Перы‑охотника, ни Кудым‑Оша. Михаил присмотрелся и вздрогнул: среди черных чудовищ стоял, покосившись, и резной Христос, выломанный Ионой из часовни.

— Како же Володимер Креститель высек Перуна, та‑ко же и я высеку идолов! — провозгласил Иона.

Он очутился у рва и звучно хлестнул плетью по идолам. Монахи со свечами и факелами шли за епископом. Пермяки замерли в благоговейном ужасе. Конечно, никто не любил ни Кайского лешего Висела, ни людоедку Таньварпекву, ни огненного ящера Гондыра — но ведь и никто не решался бить их доселе! А плеть гуляла по деревянным глазам, ртам, рукам, туловищам. После каждых трех‑пяти ударов Иона властно протягивал назад руку, и монахи совали ему факел, подожженный от церковной свечи. Иона швырял факел в ров и шагал дальше.

И вдруг плеть полоснула по Христу, сломав ему ладонь у лица. Иона задержался, с остервенением лупцуя Христа, а тот, безрукий, уже не мог защититься и покорно подставлял впалые щеки. Какое‑то нехорошее чувство заворочалось в душе у князя. Он прищурился. Иона орудовал его плетью, всегда висевшей на стене в горнице. «Вот и пусти в дом праведника…» — подумал Михаил и первым, не скрываясь, поднялся с колен.

Костер широко и жарко разгорался, и в пламени страшно кривлялись, корчили бесовские рожи черные идолы. Иона отступил от жара, отбросил плеть и взял в руки большую берестяную книгу.

Михаил знал, что это за книга. Ее много лет стефановской азбукой писал слепец‑сказитель. Он писал и сразу пел. Он пел о том, как был сотворен мир, и лебедь‑Ен снес яйцо‑солнце, а злой Омоль разбил его; как была создана земля, а потом начался потоп, и лишь святые горы‑ялпынги спасли живущих; как бобр украл для людей у Торума огонь; как Ош отдал людям шкуру греться в страшный холод, насланный Омолем. Старик писал о Переохотнике, научившем делать металл, и Кудым‑Оше, научившем сеять рожь. О жене Кудыма, зверолицей Хостэ, ставшей красавицей от любви мужа, и сыне их Руме, выпустившем солнце из пещеры Ящера. О древних народах, их городах и святилищах, о злых пришельцах — лесных всадниках, научивших строить могильные курганы и подаривших лошадей, о войне вису и утру о булгарах, мурманах и монголах, о великих бедах и великих канах своего народа — обо всем, о чем кто‑то забыл, а кто‑то и не знал.

Эту книгу несколько дней назад принесли в дар Ионе. Пермяк, принесший ее, передал и слова старика: «Народы наши сошлись на одной земле и вот теперь меняются богами. Поменяемся же и мудростью, ибо жить нам вместе вечно».

— Идолам — идолское! — выкрикнул Иона Пустоглазый, поднимая книгу. Сил воздеть огромный фолиант над головой ему не хватило, и он от груди толкнул книгу в костер. Она упала на горящий хворост, раскинувшись, как птица, и берестяные листы, испещренные выдавленными закорючками, тотчас вспыхнули.

Глаза князя сами собою обратились на старика‑сказителя. Тот стоял, ничего не видя, и тихо улыбался, греясь теплом костра. Борода и волосы его шевелились на горячем ветру, алые и золотые. Бисерка, дочь старика‑сказителя, стояла на коленях, вцепившись в отцовскую руку, и, расширив глаза, в ужасе кусала губы. А за спиной слепца упрямо торчал невеликий ростом охотник и резчик Ветлан. Смуглое лицо его от света костра стало бронзовым.

— А теперь — в воду! — провозгласил Иона. — Пусть очистит вас река, и да примете вы святое крещение!

Толпа, сбросив оцепенение, шевельнулась, распалась, и люди по тропкам потекли вниз с крутого холма к Колве.

Иону свели под руки, принесли алтарь‑складень.

— В воду, в воду!.. — с образом и распятием в руках кричал Иона огромной толпе, заполонившей весь пойменный луг.

Пермяки заходили в воду — кто по колени, кто по пояс, — умывались и выходили обратно. Монахи, как милостыню, швыряли в толпу горсти кипарисовых крестиков. Иона все что‑то кричал. Люди ползали в пожухлой прибрежной траве, собирая крестики, кто‑то уже выпрашивал их у монахов с кошелем в руках, кто‑то подносил Ионе орущего младенца, ссорился с соседом, торговался из‑за находки, обменивая повыгоднее. Гомон огласил берег.

 

Михаил, Тиче, Исур, Полюд, Калина и Бурмот стояли рядом с епископом. Нянька Табарга, запыхавшись, подбежала к ним с княжонком Матвейкой на руках. Княжонок плакал. Тиче взяла его к себе, расстегнула платье и дала грудь. Два мужика, шепотом костеря и князя, и епископа, волокли лохань, расплескав чуть не всю теплую воду.

Иона сам взял Матвейку на руки, освободил от пеленок и, улыбаясь, с молитвой окунул, обнес вокруг алтаря, перекрестил и достал серебряный нательный крестик.

— Нарекаю младенца именем Матвей, — отдавая мокрого и визжащего ребенка няньке, торжественно произнес он. — Да будет верным он рабом божиим, и осенит жизнь его божья благодать, аминь!

— Благодарим, отче, — за всех ответил князь, кланяясь епископу.

— Ну а ты, дочь моя, что же медлишь святое благословение принять? — ласково обратился Иона к Тичерть. — Я уже и имечко тебе православное подобрал, чудесное имя — Анастасия. Михаил и Анастасия, князь и княгиня Великопермские!

Михаил ошарашенно уставился на Иону. Он ведь даже не думал, что и Тиче тоже надо креститься! Тиче? Нет, это в голове не укладывалось… Спиной он почувствовал, как напряглись сзади Калина, Полюд, Бурмот. Но Тиче осталась безмятежна. Глядя своими черными, нечеловечьими глазами в пустые глаза епископа, она улыбнулась и ответила:

— Спасибо тебе, старый шаман, но мне не нужна ваша вера. Мои боги хорошо заботятся обо мне.

Иону словно окатили ледяной водой. Он отшатнулся, и пустые глаза его на миг совсем прояснились.

— Грешно так говорить, а упорствовать вдвое грешнее! — изумленно произнес он. — Или ты хочешь своих лесных чудовищ на Христа променять?

— Я ничего не меняю, старый шаман.

— Смирись, девонька…— тихо сказал за ее спиной Калина.

— В третий раз спрашиваю, примешь ли крещение? — распалялся Иона.

— Не приму, шаман. Не твой кудесник в меня душу вдохнул, не ему мной и править.

— Бесы, бесы! — закричал Иона, отступая на шаг. — Воистину, имя тебе, девка, — Чертовка, как в народе называют!.. Раскайся!

Оковы беды стиснули сердце князя.

— Повели же ей, муж! — крикнул Иона.

— Тиче…— без голоса сказал Михаил, глядя на жену.

Тиче и не повернулась к нему, весело и беззаботно всматриваясь в лицо епископа.

— Коли не крещеная, так и не жена тогда! — выкрикнул Иона, уставляя в нее палец. — А коли не жена, то и выблядок твой не князь!

Тиче, не отвечая, развернулась и шагнула прочь.

— Стой! — завизжал Иона. — Братья, держи дьяволицу! Коли сама не хочет, силком заставлю, у всех на глазах нагую в воду загоню!..

Люди вокруг останавливались, оборачивались. Михаил не мог сдвинуться с места, одервенев от страха за Тиче. Черные монахи вдруг оказались со всех сторон, и князь поразился, как их на самом деле много. Полюд сделал движение загородить Тиче, но палец Ионы уткнулся в него:

— Прокляну!

Полюд застрял на полушаге. Лицо его было в поту. Рослый Дионисий схватил Тиче за плечо.

Тиче вдруг изогнулась, подныривая под его руку, и мгновенно очутилась уже перед Ионой.

— Нагую, говоришь? — смеясь, переспросила она. — В воду?

Она глянула Ионе в глаза своими колдовскими глазами, и епископ словно остолбенел, разинув рот и задыхаясь. Узкое длинное платье змеей скользнуло с плеч Тиче на землю, и Тиче осталась обнаженной, только между высоких, враскос торчащих грудей зеленела на шнурке древняя тамга князя Танега.

Тиче звонко захохотала, сорвалась с места и вихрем понеслась между людей к Колве.

— Тиче!.. — в озарении тоски отчаянно закричал Михаил и рванулся за ней. Бурмот повис у князя на кушаке.

И Полюд, очнувшись, тоже кинулся за княгиней, расшвыривая с дороги народ. Тиче уже бежала по мелководью, вся в брызгах, словно бледный язычок пламени среди искр.

Забежав по пояс, она изогнулась и рыбой нырнула в воду. И Полюд тотчас же бухнулся в ледяную осеннюю реку, саженками выбрасывая руки.

— Тиче!.. — надрывался князь.

Светлая голова Полюда вынырнула чуть ли не на стрежне, а Тичерть так и не показывалась. Полюд с хрипом набрал воздух и вновь ввинтился в глубину, болтнув над рекой ногами.

— Лодку!.. Лодку!.. — кричали вокруг. Несколько рыбаков бегом понеслись к городищу за своими пыжами из еловых прутьев и шкур.

Полюд снова вынырнул — далеко‑далеко на широкой Колве — и опять нырнул, вынырнул и нырнул. И вдруг толпа хором ахнула. Тичерть, живая и невредимая, выскочила из‑под воды у противоположного берега, прыгнула на камень, с него белкой перелетела на другой, на третий, юркнула в заросли тальника, мелькнула за ветвями белизной тела и исчезла.

Стая легких пермяцких пыжей, валясь с боку на бок от мощных гребков, уже мчалась по реке. Часть их повернула к Полюду, остальные — к камням на дальнем берегу. Пыжи вылетели на валуны, гребцы побросали весла и ринулись в кусты.

Тичерть они так и не догнали. Один из пермяков, придя вечером к князю, долго мялся, виновато глядя в угол. Князь, укрывшись шкурой с головой, лежал на топчане спиной к гостю.

— Не серчай, кнес, — сказал пришедший. — Голая — она бы далеко от нас не ушла, мы бы ее быстро догнали, бежали по следам… Да следы‑то ее в парме из человечьих стали рысьи. Не поймать нам ее. Не человек она. Ламия.

 

Глава 12. Только свети

 

Калина замерзал. Бездумно плутая, он ушел от Чердыни далеко в парму, напетлял лыжню, и на закате, решив идти домой напрямик, зацепил корень и сломал лыжу. Плюнув на свой след, он попер через сугробы и лощины и увяз в снегах. Ночь накатила яркая, звездная, но за еловыми шатрами трудно было разглядеть созвездия. Калина взял на Перо Тайменя, как называли звезду пермяки. Если не к Чердыни, то уж к Колве он точно должен был выйти. Но он все брел и брел, проваливаясь по пояс, минуя пустые елани, карабкаясь по буреломам, сползая в овражки и взбираясь на вереи, а ни города, ни реки все не было. Он продрог, обессилел и наконец свалился под сосной на опушке большой поляны. Сил хватило только прислониться спиной к стволу и обхватить руками колени. Глаза закрывались сами собой в сладкой, теплой полудреме. Калина знал, что погибнет, если не заставит себя ползти дальше, но заставить не мог.

Месяц назад в избушку, где Калина имел угол, нагнувшись, вошел старец Дионисий. «Владыка велел передать тебе, храмодел, каким желает видеть собор, — сказал Дионисий, не присаживаясь. — Чтоб был со звонницей и о пяти главах в честь пятого епископа Пермского. А обликом чтоб выражал мысль о попрании Каменных гор княжьей дружиной. И еще владыка велел, чтоб к Рождеству ты образ этот обдумал и представил ему игрушкой или изографией».

После побега княгини Иона, видно, порядком стал побаиваться князя. Михаил не желал видеть епископа. Дверь в его половину хором заколотили и прорубили новую с другой стороны, чтобы князю с епископом даже не встречаться.

Калина уже лет десять не брался по‑настоящему за прежнее ремесло. В заказе епископа, в своем возвращении к делу, в значении, которое будет иметь собор для всей пармы, Калина увидел огромный смысл, а может, и перст судьбы. Он и сам точно не знал, чего же ему так хочется сказать, выразить, выплеснуть из себя, а потому и мучился, метался, просыпался ночами, царапал ножом доски стола, рисуя собор. Чтобы охолонуть, подумать наедине с собой, вытряхнуть из головы накопившийся сор неудачных замыслов, он и пошел в лес. Пробегусь, мол, по стуже, а там и разум прояснится. И вот теперь Калина замерзал.

 

С трудом приподняв веки, Калина мутно глянул из‑под бровей, задетый каким‑то звуком — то ли треском лопнувшего ствола, то ли хрустом снега. Поляна ослепительно‑бледно пылала под луною в зубчатой раме ельника. Посреди поляны Калина увидел нагую девушку, стоящую по пояс в снегу. Волосы ее были по‑вогульски подняты на макушку и стянуты в хвост. Девушка тихо смеялась и протягивала руку, подзывая, как пса, матерого, седеющего волка, что прятался в четырех одинаковых маленьких елочках, едва торчавших над снежным озером.

«Ламия…» — затлел последний уголек памяти.

Холодный ветер, как сквозняк, в теплой мгле лизнул скулу Калины. Калина вновь приоткрыл глаза. Перед ним на корточках сидела Тичерть и гладила его по лицу.

— Поклон тебе, Калина, от Асыки, князя вогулов, — улыбаясь, прошептала она, сияя нелюдским, полуночным взглядом.

Калина молчал. Губы смерзлись.

— Умираешь, Калина? — спросила ламия. — Замерзаешь? Замерза‑аешь… Враг мой замерзает, самый заклятый враг… Страшней князя, страшней сотника, страшней епископа… Может, чего узнать хочешь? Спроси, я все скажу.

Калина чуть приподнял голову. Скрипнул ломающийся ворот зипуна, затрещала обледеневшая борода, отрываясь от груди.

— Где Чердынь? — без звука спросил Калина. Ламия удивленно и пытливо заглянула ему в глаза.

— Живуч ты, Калина, — улыбнулась она. — А ведь, коли скажу, вдруг спасешься, а? — она пальцем провела по обмороженной скуле Калины. — Правильно ты шел на Перо Тайменя. Только не дошел немного.

Они опять молча глядели друг на друга. Усы Калины хрустнули.

— Почто спасаешь, ламия? — медленно спросил он.

Тичерть, точно любуясь, снова нежно провела ладонью по его лицу.

— А баба я, — ответила она. — Жалко мне вас…

Она вскочила, свистнула и помчалась босиком по снежной поляне к дальнему лесу — живая, голая, отбрасывающая черную тень на слепящий снег. Из елочек вывалился волчище и тяжело поскакал рядом, по брюхо проваливаясь в сугробы.

Калина ничком ткнулся вперед, полежал и пополз к синей звезде над лесом. Он уже ничего не думал, не вымерял, не ждал — просто полз, полз, полз по лучу, как по струне. И то ли парма расступилась — расползались буреломы, отодвигались стволы, — а то ли вправду синий луч с небосвода, рассыпавшегося льдинками, был путеводным, но вскоре лес поредел, как рубаха на локтях, и вдали перед бледной полосой застывшей Колвы поднялись черные зубчатые гребни городища и острога. Чердынь пермским подземным ящером вылезла под луну, чуть посвечивая красными глазами лучин в маленьких окошках.

 

Калина не помнил, кто его подобрал, кто притащил в тепло, раздел, растер, закутал. До первых ростепелей он метался в горячке на топчане, укрытый блохастыми медвежьими шкурами. В дыму ему чудились бревенчатые стены, скаты кровель, тугие излучины закомар, надутые купола под крестами, а то нагая девушка среди снегов, живые округлости ее лица, плеч, грудей, бедер — а вокруг мертвая, ледяная неподвижность крещенской стужи. Все это смешивалось, переплеталось, таяло и появлялось вновь; то женское тело, как чешуей, вдруг обрастало лемехом, то бревенчатые венцы вдруг расплывались горячей плотью.

Калина звал князя Асыку, Айчейль, вогулку Солэ, что подобрала его, истекающего кровью, на Балбанкаре, а то вдруг мертвецов: Ухвата, Питирима, князя Ермолая. Только к весне он выплыл из лихорадки, будто из трясины, и начал узнавать тех, кто появлялся рядом: Полюда, Михаила, Бурмота, княжеских ратников, косоротую стряпуху.

Чаще всех рядом бывал Полюд. От него Калина и узнал, что через несколько дней после того, как он дополз до Чердыни, князь на рассвете нашел у ворот острога занесенную снегом Тиче. Она была еще жива. Михаил стоял на коленях, прижимая к груди ее голову, и мужики, прибежавшие на выручку, долго не могли разжать этих обреченных объятий.

Тичерть принесли в дом, растерли брагой, медвежьим жиром, согрели. Она была почти голая, закутанная в драные шкуры. Горячка свалила и ее. Приходя в себя, она говорила, что пряталась на дальней охотничей заимке, но, теряя сознание, начинала бредить на непонятном языке. Князь не отходил от нее. Посреди ночи его заставали у лавки, на которой лежала Тиче, упавшего на колени, уткнувшегося лбом в ее бок, сжимающего в руках икону. Когда после крещения Тиче убежала, князь не изменился ни в чем: так же разговаривал, решал споры, занимался делами. Но когда парма вернула ему жену и страх за нее перестал терзать душу князя, боль его сломила.

— Любит, — криво и печально улыбаясь, пояснил Калине Полюд.

Набравшись сил, чтобы сидеть, Калина попросил дать ему нож и лучины. Из тоненьких палочек на крышке от бочки он построил маленький храм — как и было велено, пятиглавый, со звонницей. Полюд отнес игрушку Ионе. Вскоре пришел Дионисий и, не глядя в глаза, передал слова епископа: как сойдет снег, начинай ставить такой же, и чтоб высотой под кресты семьдесят локтей.

 

И пришла весна, и сошел снег, и на облысевшем холме над Колвой русские мужики, княжеские ратники, чердынские пермяки начали рыть ямы, вбивать сваи, выкладывать бутовый камень, накатывать венцы храма Иоанна Богослова. Калина, ослабленный, но набирающий силу, сидел, наблюдая, в сторонке на бревне. Дни стояли солнечные и ветреные. В синем небе над Чердынью плыли белые кучевые облака и отражались в темной воде Колвы. По холму, по лесам бежали их тени. На стройке пахло щепой, смолой, оттаявшей землею.

Однажды на стройку пришел Полюд. В последние недели он стал словно сам не свой: молчал, молчал, и в глазах сквозила какая‑то неизбывная тоска. Обойдя поднимающийся храм, он пошел к Калине, который стругал топором дощечку лемеха для главки, и присел рядом, глядя куда‑то за Колву, в синие леса, над которыми крылом вставал далекий утес.

— Слышь, Вася…— негромко сказал он. — Только тебе открою… Погибну я скоро.

Вести о том, что вогульские хонты вновь появились на Вишере, давно мутили Чердынь. Если в прошлое лето вогулы так и не пришли, то в нынешнее их уж точно ждать следовало.

— Не каркай, — ответил Калина.

— Не каркаю я… Чую. Достала она меня. Единый‑то раз и видел — в Усть‑Выме у старого князя Ермолая, и все равно, через восемь лет, достала…

Топор Калины застрял лезвием в расщепе.

— Скажи ты мне, — не глядя, попросил Полюд, — вот ты не только видел, а даже крал ее, — почему же ты жив до сих пор? Сильнее ее, что ли?

Калина молчал.

— А почему пермяки живы, которые ее видели? — допытывался Полюд. — Они что, из другого теста? Почему мы‑то все, увидев, гибнем, а они — нет?

— Она — ихний бог, — сказал Калина. — Ихней землей рождена. И живут они на своей земле.

— Когда же эта земля и нашей станет? Храмы и города на ней строим, крестим ее, живем здесь уже сколько лет — когда же она и нашей станет?

— Когда на три сажени вглубь кровью своей ее напоим. Полюд нагнулся и соскреб рядом с сапогом горсть.

— Боже мой, — сказал он. — Боже мой…

Калина отшвырнул дощечку и вогнал топор в комель.

— А правда ли, что у Мишки жена — ведьма? Мне уже ничего не страшно. Убью ее.

— Оставь девку, брат. Какая она ведьма? Разве ведьма елка, на которой высекли катпос? Разве ведьма река, которую переплыть не можешь?

— Добрый ты, Калина. И я добрый. И земля добра. Отчего ж мы помираем?

Калина опять молчал.

— Девчонку я полюбил, Васька, — вдруг сказал Полюд. — Больше света белого полюбил. Ничего мне от нее не надо. Жизнь бы свою отдал за счастье ее. Только бы из могилы выглянул — сотворил ли Господь ей счастье взамен меня? И если нет… то нет для меня ничего: ни Бога, ни черта…

Калина посмотрел на Полюда. Давно знакомое, обычное лицо его словно бы прояснилось высшей, вечной силой.

— Зимой, понимаешь, скучно было. Я и повадился в городище ходить. Помнишь старика‑сказителя, слепца, у которого Иона книгу сжег? Вот к нему и ходил. Сидел, грелся у огня, сказки слушал, как мальчик. Там и увидел Бисерку, Пассэр по‑ихнему. Нет, не полюбил — так просто любовался. А однажды ночью в остроге усмотрел: лезет в княжий погреб вор. Ну чего там воровать, а? Замок только для красы висит. А тот с топором, с мешком, чисто ушкуйник. Пригляделся я и узнал мужичка‑пермячка, которого с собой привез Иона из Усть‑Выма, — Ничейку. Ну, снял он дверь, шасть вниз. Я за ним. И стал он стенку рыть, доставать из тайника кошели с монетами, горшки золотые, блюда — все персиянское… Я, конечно, Ничейку — в шею, добро перепрятал. Но как золото увидел, так сразу и вспомнил про Золотую Бабу. И понимаешь, не золота мне захотелось, не богачества, не власти, не славы — Золотую Бабу мне захотелось, как простую бабу. Обнимать, целовать, под руками почуять… Наважденье чертово!

Полюд ошеломленно посмотрел на свои широкие ладони.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.