Сделай Сам Свою Работу на 5

Кокань — страна, где все твое, куда ни глянь. Образ этой сказочной страны появляется в начале XIII века в одном старофранцузском фаблио.

Это творение средневекового имагинарного дошло до нас благодаря трем рукописям — собственно первоначальной рукописи, датируемой около 1250 года, и двум ее копиям начала XIV века. Происхождение этого до сих пор не расшифрованного слова остается невыясненным. Старания филологов, пытавшихся доказать его позднелатинское или провансальское происхождение и связать Кокань с образом кухни ( cuisine ), с научной точки зрения подтверждения так и не нашли.Кокань — целиком и полностью детище средневекового воображения.

Это словечко, первоначально появившись во французском языке, очень быстро оказалось переведено на английский: Cokaygne или Cockaigne ; на итальянский — Cuccagna и на испанский — Сисапа. Немцы называют эту страну другим словом, происхождение которого ничуть не яснее, — Schlaraffenland , страна Шлараффия. Фаблио, рассказывающее о стране Кокань, состоит из 200 восьмисложных стихов. Это история путешествия в фантастическую страну. Анонимный автор предпринимает это путешествие в виде епитимьи, наложенной на него папой. Он открывает «край чудес премногих». Это страна, «благословенная Господом и святыми его», и имя ей Кокэнь. Лучшей ее характеристикой может служить следующая деталь: «Кто там больше спит, тот больше и зарабатывает». Сон, стало быть, вот источник обогащения. Думается, тут можно усмотреть аллюзию с расхожей поговоркой, содержащей недобрую насмешку над ростовщиком, — пока он спит, проценты растут. Так фаблио начинает с того, что переворачивает с ног наголову всю мораль XIII века. В этой стране стены домов сложены из рыб, «окуней, лососей и сельдей», стропила — из осетров, крыши из окорока, полы из колбас, пшеничные поля огорожены кусками жареного мяса и ветчины; жирные гуси жарятся, сами крутясь на вертелах, постоянно посыпаемые чесноком. Вдоль всех дорог, на каждой улице стоят накрытые столы с белыми скатертями. Каждый может тут присесть и до отвала поесть, рыбы или мяса, оленины или дичи, в виде жаркого или в горшочках, и все это совсем задаром. В этих краях течет река из вина, а в ней серебряные и золотые чаши и кубки, и наполняются они сами собою. Река наполовину из благороднейшего красного вина, как вина заморские или вино бонское, а наполовину — из изысканнейшего белого, как вина из Оксерры, Ларошели или Тоннерры. И это все тоже даром. И люди там не злобные, а храбрые и учтивые. На смену такой картине питательного изобилия, в котором количеству сопутствует и качество, приходят приятности весьма своеобразно построенного календаря. В месяце там шесть недель; в году четыре Пасхи, четыре дня святого Иоанна, четыре праздника сбора винограда, и вообще каждый день — либо праздничный, либо воскресный; есть четыре Дня Всех Святых, четыре Рождества, четыре Сретения, четыре праздника Карнавала, а вот Великий пост соблюдают лишь раз в двадцать лет.



Автор возвращается к теме пищи, вновь утверждая, что можно поесть сколько душа пожелает, ибо тут никого не принуждают соблюдать пост. О разнообразных кушаньях без всяких ограничений он уже говорил, а теперь уточняет, что «никто запретить никому и не дерзнет». Невозможно тут не вспомнить лозунг мая 1968-го: «Запрещается запрещать». Так и кажется, будто утопия общества без запретов восходит к стране Кокань ХШ века. В то бурное время умы волновали и другие фундаментальные навязчивые идеи наших обществ — труд и сексуальность. Фаблио о стране Кокань не обходит вниманием и их.

Чтобы закрыть наконец тему еды, заметим еще, что в этой стране три дня в неделю идут дожди из горячих кровяных колбас. Затем автор переходит к фундаментальной критике денег, которые он упраздняет: «Этот край такой богатый, что в полях там и тут можно сыскать кошели, набитые золотом, есть там и монеты из чужих стран, маработены и бизантии, но они ни на что не пригодны, ибо все дается даром, в этом краю ничего не продается и не покупается». Здесь автор фаблио метит сатирическим пером в бурный рост денежной экономики в XIII веке.

Перейдем к сексуальности. Женщины все красивы, будь то девушки или дамы; каждый берет себе ту, которая соглашается с ним пойти, и это никого не смущает. Любой удовлетворяет свои желания себе в удовольствие, как того захочет, никуда не спеша. И этих дам никто не порицает, напротив, они пользуются уважением. А если вдруг некая дама обратит внимание на встречного мужчину, она прямо на улице хватает его и утоляет с ним все свои желания к полной радости обоюдной, так что жители тамошние приносят счастье друг другу. Здесь, как мне представляется, большее удивление вызывает не столько мечта о сексуальной свободе, которую в те времена можно было прочесть, например, в текстах о чудесах Индии, сколько поразительное равенство в сексуальных отношениях мужчины и женщины. Не так давно, в 1215 году, Церковь потребовала спрашивать у женщины ее согласия на брак — на равных правах с мужчиной. Здесь это равенство полов доходит до самого крайнего выражения. Средневековье имело грубый мужской облик, но оно отнюдь не было таким примитивно женоненавистническим, каким его часто изображают.

Самое время приготовиться к изображению наготы и похвальному слову ей же, однако тут нас не ждет ничего необычного. Чудеса начинаются с одеяний. Одежда — вот действительно чудо. В этой стране есть самые услужливые суконщики, которые каждый месяц раздают разные платья. Бурые, черные, пурпурные, фиолетовые и зеленые, как из грубой ткани, так и из тончайшей шерсти, или из александрийского шелка, или из полосатой материи и из верблюжьих шкур. Можно выбрать облачения какие душе угодно, цветные, или серые, или расшитые горностаями; в этой благословенной земле есть очень работящие сапожники, раздающие башмаки на шнурках, сапоги или туфельки, прекрасно подогнанные по форме ноги, всякому желающему, по триста пар в день.

Есть и еще одно чудо — Источник молодости, способный возвратить ее и мужчинам и женщинам. Любой мужчина, каким бы он ни был старым и седовласым, любая женщина с поблекшими или побелевшими волосами, выходят из него тридцатилетними (это, как предполагалось, тот самый возраст, в котором начал проповедовать Христос).

Тот, кто попал в эту страну и покинул ее, поистине безумец. «А я вот так и поступил, — признается автор фаблио, — ибо хотел, отыскав друзей моих, привести их в этот благословенный край, но забыл туда дорогу и не знаю, как ее найти. И если хорошо вам в ваших краях, не покидайте их, ибо остаешься внакладе, коли ищешь себе перемен». Фаблио о стране Кокань не оказалось полностью утрачено, по всей видимости, потому, что, во-первых, обрамление у этой повести христианское, и — особенно — постольку, поскольку завершается она призывом отнюдь не к восстанию, а к смирению. Она ставит вопрос о роли утопии, как вызова обществу и как отдушины. Потерянный рай страны Кокань — средневековая и народная форма элитного золотого века античной философии. Это мечта об изобилии, свидетельствующая о самом большом страхе средневековых многонаселенных мест — страхе голода; мечта о свободе, осуждающая тяготы всевозможных запретов и господство Церкви; мечта если не о лени или сладком безделье, то по крайней мере о досуге ввиду повышающейся роли труда, который если и приносит труженику уважение, то лишь с целью еще больше подчинить его; наконец, это мечта о юности, которая поддерживает слабую жизненную энергию мужчины и женщины Средних веков. Но самым знаменательным в этом тексте кажется мне упразднение разграничения времени, установленного Церковью и религией. Мечта о счастливом календаре — одна из самых распространенных в имагинарном разных обществ.

Наконец, в фаблио о стране Кокань есть и еще одна мечта — это мечта о земных наслаждениях. Мне это представляется вполне достаточным, чтобы понять, насколько радикально отличается это фаблио от религиозных ересей того времени, ведь это в основной массе ереси ригористские, осуждающие плоть, материальную жизнь и наслаждение еще резче, чем даже сама Церковь. Страна Кокань привела бы в ужас катаров.

Мне не хотелось бы высказываться здесь по поводу распространенного мнения, будто страна Кокань близка к тому образу рая, что описан в Коране. Я не слишком верю в такое влияние. Уж если искать истоки и сопоставления, то, по-моему, лучше всего обратиться к похожим языческим вымыслам в прошлом как западного мира, так и восточного.

Страна Кокань продолжала жить в европейском имагинарном. Но тут я различаю два периода, две фазы. Прежде всего — это проникновение темы в жанр забавной и изящной литературной сказки. Стране Кокань посчастливилось попасть на страницы «Декамерона» Боккаччо. После этого страна Кокань продолжает жить в объединении с другими протестными темами, главными из которых мне представляются три: Источник молодости, о котором уже говорится в самом фаблио; битва Масленицы с Великим постом — эта тема возникает примерно в то же самое время, что и само фаблио, в виде битвы Великого поста с Мясоедом; и это, наконец, тема «мира наизнанку». Эти темы очень широко представлены в литературе, искусстве и в имагинарном XVI века. Мне кажется примечательным, что как единственное развернутое изображение страны Кокань (где прежде всего показаны сладкое безделье, сон и материальный достаток), так и битву Масленицы с Великим постом нарисовал один и тот же великий художник — Брейгель. Критика Новейшего времени видела в этом фаблио то «мечту о равенстве», то «социальную утопию» (как, например, чешский историк Граус), утопию «антиклерикальную», утопию «бегства от действительности» или, наконец, «народную», фольклорную утопию.

Как бы ни было трудно исторически определить, что же называют народной культурой, — я полагаю, что эта культура, которую средневековое христианство стремилось упразднить как языческую, исторически исчерпывается именно временем страны Кокань. Нет сомнений, что фаблио XIII века вобрало в себя языческие традиции. А в нынешнее время и уже начиная, вероятнее всего, с века XVIII утопия о стране Кокань анекдотическим образом превратилась в детскую игру. Возможно, под влиянием обычая Майского дерева (видимо, пойти по пути такой логики будет правильнее всего) образ Кокани сохранился в сельских и крестьянских общинах, наградив своим именем один из атрибутов народного праздника, шест с призом, «шест кокань». На самой вершине шеста висит приз, это, как правило, нечто съестное, какое-то лакомство; кто-нибудь, а чаще всего ребенок, должен взлезть по шесту и снять приз. Самое древнее упоминание о «шесте кокань» можно найти в хронике, озаглавленной «Дневник парижского буржуа», написанной в 1425 году, в ту эпоху, когда Париж был под властью англичан и бургундцев, что тем не менее ничуть не убавило ему веселья:

«В праздник святого Ле и святого Жиля, что приходился на субботу первого сентября, некоторые жители города Парижа придумали новую потеху да таковую и сотворили: взяли жердь длины непомерной в 6 туазов и вколотили глубоко в землю, чтоб верхом упиралась почти в самое небо, а на вершине висела корзина, в оной же — жирная гусыня и шесть золотых монет, а жердь хорошенько намазали гусиным салом; и было возглашено, что, если кто сможет взобраться и снять гусыню без помощи посторонней, тому достанется и жердь, и корзина, и гусыня, и шесть монет; однако никто, каким бы ловким ни был он лазальщиком, сделать оного не смог; но под вечер один юный слуга все ж изловчился и снял гусыню, однако ж не смог взять ни корзины, ни монет, ни жерди; было это близ Кэнкампуа на улице Гусей, а тут и конец истории всей».

«Шест кокань» стал ярмарочной потехой. Он показывает, сколь извилисты и неисповедимы пути, по которым приходят в наше общество чудесные мифы, пополняющие его имагинарное.

 

ЖОНГЛЕР

 

Жонглер — это игрозатейник, скоморох. Его название происходит от латинского jocus ( французское jeu )«игра».

 

Поэтому его положение в культуре и обществе Средневековья несколько двусмысленно. Это двусмысленность, которая в данном обществе и в данной культуре свойственна удовольствию. Жонглер являет собою истинный пример двуликого героя. Эдмон Фараль видит в жонглере наследника античных мимов. А меня весьма поразила его тесная связь с новым феодальным обществом, утвердившимся с X по XII век. Но одно можно сказать вполне определенно — его образ вбирает в себя часть наследия языческих скоморохов, особенно кельтских бардов. Жонглер — это странствующий затейник игр, показывающий свои забавы там, где их способны оценить и за них заплатить, то есть прежде всего в замках крупных сеньоров. Это, так сказать, мастер на все руки. Он читает стихи и рассказывает всевозможные байки. Он «жонглирует словами», при этом, однако, не являясь автором произносимых текстов — их он взял у трубадуров и труверов. Он — только исполнитель.

Но жонглер в полной мере использует и жесты: он акробат, способный на всевозможные телесные представления, он жонглер в современном смысле этого слова, плясун, зачастую шутовского и пародийного плана, и, наконец, он — музыкант, который поет, нередко подыгрывая себе на лютне или виоле. Но все зависит от того, каково содержание деятельности жонглера и что за смысловое звучание он придает своим выступлениям. В известном смысле жонглер — это иллюстрация двойственной природы человека, сотворенного Богом, но падшего в результате первородного греха. Его мысли и деяния могут склоняться как к добру, так и к злу, проявляться как соответствующие предназначению сына Божьего, сотворенного по Его образу и подобию, либо выявлять в нем грешника, которым манипулирует дьявол. Он может быть жонглером от Бога и жонглером от дьявола. В своей сути он — зримое воплощение того самого, что представляет собою любой средневековый персонаж в смысле фундаментальном: личность героическая, он во многом весьма грешен и вполне способен перестать служить Господу и перейти на службу к дьяволу. Одной из главных целей средневековой морали было проведение границы между добром и злом, чистым и порочным в поведении средневековых героев. Это соображение напрямую касалось и средневековых ремесел. Дозволял их закон или запрещал? Один текст начала XIII века, очень известный в кругах медиевистов, учит делать выбор между жонглерами хорошими и дурными. Этот текст ярко иллюстрирует двойственность процесса развития ремесел и со всей серьезностью ставит проблему их амбивалентности. С одной стороны, тут применяется схоластический метод рассуждения, который есть, по сути, метод критический, метод различения, расстановки по ранжиру, классификации, и, таким образом, ставит целью отделить истинное от ложного, законное от запретного и т.д.; а с другой стороны, быстрое распространение такой формы исповеди, при которой свои грехи поверяют священнику на ухо — а ее IV Латеранский собор в 1215 году сделал обязательной, — ставит целью определить, что в каждом из ремесел есть благо и что таит моральную и социальную опасность. В одном пособии для исповедника, датируемом немного позже 1215 года, англичанин Фома из Чобхэма, выпускник Парижского университета, проводит различие между хорошими и дурными жонглерами. Дурной жонглер, по Фоме из Чобхэма, — это жонглер срамной ( turpis ), то есть такой, который не гнушается и scurrillitas — шутовской буффонады, бесчинств, эксгибиционизма слов и жестов. Это тот, кто не поддерживает тело на службе духа; это гистрион, у которого вместо благопристойных жестов — движения, полные бесстыдства. Но есть другие, которые достойны похвалы. Они поют «о великих деяниях князей и житии святых, они приносят облегчение больным и тоскующим и не позволяют себе слишком многих мерзостей, как то делают акробаты мужеского и женского пола или же те, кто показывает срамные действа и вызывает призраков, творя заклинания и колдовство или же каким другим способом».

Законная или нет, а деятельность средневекового жонглера в любом случае балансировала на самой границе, установленной моралью, Церковью и феодальным обществом. В жонглере отражается шаткость положения средневековых персонажей. У него более, чем у других, есть тенденция оказаться на обочине, превратиться в маргинала, и вовсе не случайно его и в самом деле можно часто увидеть изображенным в иллюстрациях на полях манускриптов. Однако есть в Библии образ знаменитого жонглера. Это царь Давид. Давид — это царь, который играет, поет и пляшет. Конечно, и у него есть свои слабости, тут в первую очередь приходит на память Вирсавия, перед очарованием которой он не смог устоять, пойдя на нарушение супружеских уз, но все-таки он остается славным образцом, поддерживающим образ жонглера в те времена, когда Церковь и общество стремятся подвергнуть его презрению и изгнать.

По Мишелю Зенку, самый большой вклад в защиту жонглера в феодальном обществе XII века внес святой Бернар (умер в 1153 году). По святому Бернару, жонглеры являют людям пример смирения. И, становясь скромными и покорными, люди начинают походить на «жонглеров и акробатов, кои, головою вниз а ногами кверху, совершают противоположное тому, что есть обычай человеческий, ходят на руках и тем привлекают к себе взоры всеобщие. Это не ребяческая забава, нет, и не игра как на театре, вызывающая возбуждение посредством срамных волнений женского естества и изображающая действия непристойные, но это есть игра приятная, благопристойная, серьезная, замечательная, лицезрение коей может возвеселить зрителей, с неба глядящих». Церковь и христиане в тот период XII столетия разрывались между одобрительным отношением к жонглерам, которых оправдывал святой Бернар, и их безоговорочным осуждением, как это выразил его современник Гонорий Августодунский в своем Elucidarium . Ученик спрашивает: «Есть ли какая надежда у жонглеров?» — и наставник отвечает: «Ни малейшей, ибо на деле они по всем умыслам своим прислужники Сатаны; это о них сказано: они не знали Бога, и потому Бог насмеется над ними, когда будут осмеяны воры». Такого же мнения и «прогрессист» Абеляр. В работе жонглеров ему видится «наущение дьявольское». Когда жонглер все больше начинает претендовать не просто на то, чтобы его приняли, но еще и на восхваление и восхищение своим искусством, то одна из самых главных тому причин — в том, как его образ изменился со времен святого Бернара. Ведь в действительности святой Бернар называл себя жонглером Бога от смирения. Он с неподдельным презрением относился к этим скоморохам, и его жизненная позиция и воззрения недалеко ушли от тех экзальтированных христиан, которые в стремлении унизить себя перед Богом доходили до безумия. В XIII веке жонглер становится по-настоящему положительным персонажем. Этим он большей частью обязан орденам нищенствующих монахов, что очень хорошо видно по святому Франциску Ассизскому. Никто лучше него не проявил себя в Средневековье как «жонглер Бога», «менестрель Божий». Однако он уточняет, что «жонглирует словами», то есть он также избегает пользоваться жестикуляцией, а полагает, что его проповедь, изложенная в форме простонародного рассказа, благодаря душеспасительному искусству жонглеров обретает возвышенность. В том же XIII веке францисканский проповедник Николя де Биар сравнивает жонглеров с исповедниками: «Жонглеры — это исповедники, вызывающие смех и радость Господа и святых его блеском своих речей и деяний: один служит в Церкви, другой же поет, другой же говорит по-романски; то есть то, что услышано на латыни, он пересказывает на романском наречии и так доносит эту проповедь до паствы». Надо сказать, что со времен святого Бернара до времен святого Франциска и Николя де Биара в христианском выражении веселья и удовольствия произошли революционные перемены. Смех, до сей поры сдерживаемый и подавляемый, в точности как в монастырях, обрел свободу. Святой Франциск умеет смеяться и превращает смех в одно из проявлений своей духовности, то есть, для имеющих уши и глаза, в свидетельство своей святости. Еще один францисканец, Роджер Бэкон, предлагает основывать «проповедь на эмоциональной риторике, ей же в свой черед пусть помогают и жесты, и мимика, и даже музыка и искусство жонглера». В конце XIII века нравоучительные романы каталонца Раймунда Луллия изображают жонглеров, получающих плату за свои выступления. Теперь жонглер уже не просто разносчик удовольствий, он сам становится литературным героем — особенно, надо сказать, когда из жонглера превращается в менестреля, песельника (или в menestrier — деревенского музыканта).

Такая перемена связана как с эволюцией социальной, так и с эволюцией менталитета и культуры. Жонглер бродячий старается по примеру других принятых в городских или замковых условиях профессий зарабатывать на жизнь, став скоморохом постоянным, оседлым, при знатном меценате-хозяине. В то же время высвобождение музыкального искусства и распространение новых музыкальных инструментов специалистами-исполнителями постепенно вытесняют музыку из арсенала его выразительных средств. В Париже «улица Жонглеров», ясно говорящая о признании этого ремесла, под конец Средневековья становится «улицей Песельников» (это нынешняя улица Рамбюто).

Менестрель как литературный герой появляется, например, в романе Адене ле Руа «Клеомадес» (около 1260).

 

Да хранит себя настоящий менестрель

От нанесения вреда и от злословья;

Никакого злоречья

Не должно исходить из уст его.

И да будет он всегда готов

Превозносить добро всюду, куда он придет.

Да будет благословен тот, кто так поступит!

 

Другой менестрель, выступавший в Шампани и Лотарингии в период второй трети XIII века, Колен Мюзе, пропел песнь о нестабильном положении жонглера, пытающегося стать оседлым менестрелем. Он обращает ее к не очень-то великодушному сеньору:

 

Сеньор граф, днем и ночью

Бодрствовал я у вашего дома,

А вы ничем меня не одарили,

Чтоб возместить мне верную службу;

Постыдитесь!

Клянусь вам Девой Марией святой.

Что больше за вами ходить не стану.

Пуста дорожная сума моя,

И кошель отощал совсем.

 

Особенно примечательна нравоучительная история, возвеличивающая образ жонглера, показывая, что он может и не демонстрировать свое мастерство, не обращать его на простую потребу толпе. Это рассказ о жонглере собора Парижской Богоматери, который, думая, что его никто не видит, показал свое действо перед статуей Богородицы с Младенцем, посвящая свой талант и умение Деве Марии и Иисусу. Все раскрылось и было названо образцом благочестия только потому, что за этими уединенными упражнениями его застали монах и монастырский аббат. «Жонглер Богоматери» на долгие столетия останется знаменитым произведением, придав новый импульс процессу обретения образом жонглера героического характера. Завершение этого процесса — опера Жюля Массне, написанная в 1902 году под влиянием нового интереса к музыке и чувствам людей Средних веков, выразившегося в возрождении григорианского пения и вдохновленного Schola Cantorum .

А образ жонглера между тем претерпел глубочайшие изменения. Феномен, о котором мы хотим здесь сказать, — это появление в мире общественных увеселений принципиального новшества: речь идет о рождении во второй половине XVI века цирка. Отныне жонглер — это всего лишь одна из специальностей циркового артиста. Тут он выступает с играми и забавами, демонстрируя ловкость с опасностью для жизни. Акробат превращается в воздушного гимнаста, и это уже не жонглер, а жонглер-рассказчик становится забавником совершенно нового типа, обреченным на всем хорошо известную судьбу в современном обществе: клоуном. Это слово возникло в английском языке во второй половине XVI века и очень быстро вошло и во французский под разными формами: cloyne , dome (1563), clowne (1567), cloune (1570). В Англии XVI века клоун — это грубый мужлан, над которым смеются, когда сам он этого вовсе не хочет, шут, чья роль в шекспировском театре — еще один результат и высшая точка средневековой культуры и мировосприятия. Но клоун — еще и наследник образа средневекового героя, как души, разрывающейся между весельем и плачем.

Весьма потеряв в ловкости рук, жонглер взамен нашел другие традиции, обогатившие его ремесло и репертуар, в том числе пришедшие очень издалека — из Китая, из Соединенных Штатов, где цирк в XIX веке имел сногсшибательный успех. Частое употребление этого слова в смысле метафорическом, когда хотят полувосхищенно, полуосуждающе отозваться о коррумпированности современных «жонглеров», имея в виду политиканов или финансовых воротил, к подлинному значению слова «жонглер» отношения не имеет никакого. Жонглер — это пример маргинального героя, сущность которого в новейшем и современном имагинарном все больше дробится и распадается.

 

 

ЕДИНОРОГ

 



©2015- 2019 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.