Сделай Сам Свою Работу на 5

О СТАРЫХ И МОЛОДЫХ ЖЕНЩИНАХ 5 глава





Ответив так горбуну и тем, за кого он ходатайствовал и был им истолкователем, Заратустра с глубоким негодованием обратился к ученикам своим и сказал:

"Поистине, друзья мои, хожу я среди людей, словно среди обломков и разрозненных частей человека!

Всего ужаснее для взора моего – видеть человека растерзанным и расчлененным, словно на бойне или на поле брани.

И когда убегает взор мой от настоящего к минувшему – всюду находит он одно и то же: обломки, и разрозненные части, и роковые случайности – но ни одного человека!

Настоящее и минувшее на земле – о друзья мои! Это самое невыносимое для меня; и не будь я провидцем того, что грядет, не знал бы я, как мне жить.

Пророк и созидатель, исполняющий волю свою, – само будущее и мост к нему; а кроме того, что-то вроде калеки на этом мосту: все это – Заратустра.

И вы тоже часто спрашивали себя: "Кто для нас Заратустра? Как нам называть его?". И подобно мне, отвечали вы себе вопросами.

Обещающий ли он? Или исполняющий обещанное? Завоеватель? Или наследник? Осень? Или плуг? Целитель? Или исцеленный?

Поэт ли он? Или выступает за правду без прикрас? Освободитель? Или укротитель? Добрый? Или злой?



Я хожу среди людей, как среди обломков будущего: того будущего, которое вижу я.

И в этом все помыслы и желания мои – собрать воедино и соединить все обломки, загадки и роковые случайности.

И как перенес бы я то, что я – человек, если бы человек не был поэтом, избавителем от случая и разрешителем всех загадок?

Спасти тех, что были до нас, и всякое "Было" преобразовать в "Такова была воля моя!" – только это назвал бы я избавлением!

Воля – вот имя освободителя и вестника радости: так учил я вас, друзья мои! А теперь научитесь еще следующему: сама воля есть еще пленница.

"Хотеть" – освобождает: но как называется то, что и освободителя заковывает в цепи?

"Было" – так зовется у воли ее скрежет зубовный и ее затаенная скорбь. Бессильная против того, что уже свершилось, со злобой взирает она на все минувшее.

Не может воля хотеть вспять; не может она одолеть время и алчное упорство его – и в этом ее потаенная печаль.

"Хотеть" – освобождает: что же придумывает воля, чтобы избавиться от печали и посмеяться над тюремщиком своим?



Безумцем становится всякий пленник! И безумие то, как избавляет себя плененная воля.

Почему время не бежит вспять? – вот что вызывает ее тайную ярость; "Было" – так зовется камень, который не может сдвинуть она.

И вот катит она камни злобы и негодования и мстит тем, кто не испытывает, подобно ей, ненависти и досады.

Так воля, освободительница, стала причинять боль всему, что способно испытывать страдания; мстит она за то, что не в силах повернуть время вспять.

Сущность этого мщения только в одном: в отвращении воли ко времени и к его "Было".

Поистине, величайшее безумие живет в воле нашей, и проклятьем стало для всего человечества то, что безумие это восприняло дух.

Дух мщения: до сих пор это считалось самым значительным достижением человеческой мысли: и там, где было страдание, всегда непременно присутствовало и возмездие – наказание.

"Наказание" – именно так именует себя месть; пряча ложь свою за этим словом, она лицемерно уверяет себя в чистоте своей совести.

И поскольку человек, проявляя волю свою, неизменно страдает от того, что не может он повернуть ее вспять, то и саму эту волю, и жизнь вообще сочли наказанием!

И вот – туча за тучей громоздились над духом, пока наконец безумие не изрекло: "Все преходяще, а посему не стоит жалеть о нем!"

"И в этом сама справедливость и закон времени, – чтобы время пожирало детей своих", – так проповедовало безумие.

"В мире все вещи нравственно упорядочены на основе закона и наказания. О, в чем обрести избавление от изменчивости вещей и наказания, имя которому "Бытие"? – так проповедовало безумие.



"Возможно ли спастись, если существует некий вечный закон? Увы, не передвинуть громады свершенного в прошлом: возмездие тоже должно быть вечным!" – так проповедовало безумие.

"Ни одно из свершенных деяний нельзя уничтожить: невозможно посредством наказания сделать деяние недействительным. Ибо вот в чем вечность этого наказания, наказания Бытием: Бытие навечно обречено тому, чтобы снова и снова становиться деянием и виной!

Пока наконец воля не обретет избавления от себя самой и не станет волей к отсутствию воли", – но вы и сами знаете, братья мои, эту басню безумия!

Прочь уводил я вас от этих басен, когда учил: "Воля – это созидательница".

Всякое "Было" – есть обломок, загадка, роковая случайность, – до тех пор, пока созидающая воля не провозгласит: "Но так хотела я!".

Пока не скажет она: "Но так хочу я! Так захочу я!".

Разве она уже говорила так? Когда же это? Освободилась ли воля от безумия своего?

Стала ли она уже для себя самой избавительницей и вестницей радости? Предала ли забвению дух мщения и скрежет зубовный?

И кто научил ее примирению со временем и тому, что выше всякого примирения?

Высшего, чем всякое примирение, должна хотеть воля, которая есть воля к власти: но как это совершается? Кто научил ее еще и хотеть вспять?"

 

Но в этом месте речи своей Заратустра вдруг остановился; казалось, будто переживал он сильнейший испуг. Испуганным взглядом обвел он учеников своих; подобно стреле, пронизывал взгляд его их мысли и тайные помыслы. Но минуту спустя он уже рассмеялся и добродушно сказал:

"Трудно жить с людьми, ибо трудно хранить молчание. В особенности же – болтливому".

 

Так говорил Заратустра. А горбун прислушивался к словам его, спрятав лицо свое; а услышав, что Заратустра смеется, с любопытством взглянул на него и медленно произнес:

"Но почему Заратустра иначе говорит с нами, чем с учениками своими?"

Заратустра ответил: "Что же тут удивительного! С горбатыми и говорить приходится по-горбатому".

"Ладно, – ответил горбун, – а с учениками, стало быть, и болтать надо по-школьному.

Только вот почему иначе говорит Заратустра с учениками своими, нежели с самим собой?"

О ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ МУДРОСТИ

 

Страшна не высота, страшен склон! Склон, где взор срывается вниз, а рука взлетает вверх, чтобы ухватиться за что-нибудь. Тогда трепещет сердце от раздвоения воли.

О друзья мои, угадываете ли вы и в моем сердце двойственность воли моей?

Вот он, склон мой – опасная склонность моя: когда взор мой устремляется ввысь, то рука ищет опоры в пустом пространстве, пытаясь держаться за бездну!

За людей цепляется воля моя, цепями связываю я себя с людьми, тогда как влечет меня вверх, к Сверхчеловеку: ибо к нему стремится другая воля моя.

Вот почему слепо живу я среди людей, так, будто я вовсе не знаю их: чтобы рука моя не утратила совсем веры в опору, в нечто твердое.

Я не знаю вас, люди: как часто эта тьма вокруг меня служила мне утешением!

Я сижу у проезжих ворот, на глазах у всех мошенников, и спрашиваю: кто хочет меня обмануть?

Моя первая человеческая мудрость в том, что я даю себя обманывать, чтобы не остерегаться обманщиков.

Ах, если бы опасался я человека, как мог бы он тогда быть якорем для воздушного шара моего? Слишком легко сорвался бы я, увлекаемый вверх и вдаль!

Так уж распорядилось провидение судьбой моей, чтобы без осторожности жил я.

И если тот, кто живет среди людей, не хочет умереть от жажды, он должен научиться пить из всех стаканов; и кто хочет остаться чистым, оставаясь среди людей, должен уметь мыться и грязной водой.

Так говорил я часто сердцу своему, утешая его: "Ничего! Не тужи, старина! Несчастье ускользнуло от тебя; наслаждайся же этим, как счастьем своим!".

Моя вторая человеческая мудрость в том, что я больше щажу тщеславных, чем гордых.

Не есть ли оскорбленное тщеславие мать всех трагедий? Но где оскорблена гордость, там вырастает нечто лучшее, чем сама она.

Чтобы на жизнь интересно было смотреть, нужно, чтобы игра ее была хорошо сыграна, а для этого требуются хорошие актеры.

Хорошими актерами находил я всех тщеславных: они играют и хотят, чтобы смотрели на них с удовольствием – весь дух их сосредоточен в этом желании.

Они представляют себя, они выдумывают себя: находясь рядом с ними, я люблю наблюдать жизнь – это исцеляет от уныния.

Потому и щажу я тщеславных, что они для меня – врачи тоски моей и привязывают меня к человеку, как к зрелищу.

И потом: кто измерил в тщеславном всю глубину скромности его! Я добр и сострадателен к нему, ибо скромен он.

Он хочет, чтобы вы научили его вере в себя; он питается взглядами вашими, он алчно поедает похвалу из ваших рук.

 

И лжи вашей верит он, когда вы лжете о нем нечто приятное: ибо в сокровенных глубинах тайно вздыхает сердце его: "Что я такое!".

И если истинная добродетель есть та, что не знает о себе самой, то вот она: тщеславный не знает о скромности своей!

А вот моя третья человеческая мудрость: я не допускаю, чтобы из-за вашей трусости мне стал противен вид злых.

Я счастлив при виде чудес, порождаемых знойным солнцем, – тигров, пальм и гремучих змей.

Есть и среди людей прекрасные порождения знойного солнца, и у злых есть много такого, что достойно восхищения.

И подобно тому, как мудрейших ваших нашел я не такими уж мудрыми, так же и зло ваше оказалось ничтожным по сравнению с молвой о нем.

И часто спрашивал я, качая головой: "К чему еще греметь, вы, гремучие змеи?

Поистине, и у зла тоже есть будущее! И самый знойный Юг еще не открылся человеку.

Сколь многое называется теперь наихудшим злом, хотя шириной всего-то в двенадцать футов и длиной в три месяца! [14] Но некогда придут в мир великие драконы.

Чтобы Сверхчеловек не был лишен дракона своего – Сверхдракона, надо, чтобы горячее солнце еще долго пылало над девственным лесом!

Ваши дикие кошки должны еще сделаться тиграми, и крокодилами – черепахи: доброму охотнику – добрая охота!

И поистине, добрые и праведные! Есть в вас немало смешного, и особенно – страх перед тем, что до сих пор называли дьяволом!

Так чужда душа ваша великому, что Сверхчеловек был бы страшен вам в благости своей!

И вы, мудрые и знающие, убежали бы от палящего света той мудрости, в которой Сверхчеловек страстно омывает наготу свою!

А вы, высшие люди, которых видели глаза мои! Сомневаюсь я в вас и тайно смеюсь над вами: я догадываюсь, – дьяволом назвали бы вы Сверхчеловека!

Ах, устал я от всех этих "высших" и "лучших": еще выше надо мне подняться с их "высоты", прочь от них, ввысь, к Сверхчеловеку!

Ужас объял меня, когда увидел я этих "лучших" нагими; и тогда крылья выросли у меня, чтобы воспарить в дали грядущего.

В далекое будущее, на крайний Юг, дальше, чем мечты всех художников: туда, где боги стыдятся всякой одежды!

Вас же, соседи и ближние мои, хочу я видеть переодетыми, принаряженными, почтенными и тщеславными, как и подобает "добрым и праведным".

И сам я хочу восседать среди вас переодетым, чтобы не узнавать ни вас, ни себя: и в этом последняя человеческая мудрость моя.

 

Так говорил Заратустра.

ТИШИНА

 

"Что случилось со мной, друзья мои? Вы видите, я – расстроен, гоним, повинуюсь, вопреки воле своей, и готов уйти – о, уйти от вас!

Да, опять должен вернуться Заратустра в уединение свое: но на этот раз неохотно возвращается медведь в берлогу!

Что случилось со мной? Кто принуждает меня к этому? – О, этого требует моя гневная повелительница, это она говорила со мной; называл ли я уже вам имя ее?

Вчера вечером говорила со мной Тишина моя: вот имя ужасной госпожи моей.

Было это так – ибо я должен рассказать вам это, чтобы не ожесточилось сердце ваше против меня, уходящего так внезапно!

Знаком ли вам испуг засыпающего?

До самых кончиков пальцев овладевает им испуг, ибо земля уходит у него из-под ног, и начинается сон.

Такую притчу поведаю я вам. Вчера, в самый безмолвный час, в час великой Тишины, земля ускользнула у меня из-под ног, и начался сон.

Стрелка передвинулась, часы моей жизни перевели дыхание – никогда еще не слышал я такой тишины вокруг себя; сердце мое сжалось.

Тогда беззвучно заговорила со мной Тишина: "Ты знаешь это, Заратустра?".

И в ужасе я вскрикнул от этого немого шепота, и кровь отхлынула от лица моего: но я молчал.

И тогда во второй раз сказала она мне безгласно: "Ты знаешь это, Заратустра, но не говоришь!".

И я, наконец, ответил, словно упрямец: "Да, я знаю, но не хочу говорить!".

И снова безгласно заговорила она со мной: "Ты не хочешь, Заратустра? Не правда ли? Не прячься в упрямстве своем!".

И я, плача и дрожа, как ребенок, говорил: "Ах, я хотел, правда, но я не могу! Избавь меня от этого! Это свыше моих сил!".

И опять сказала она: "При чем тут ты, Заратустра! Скажи слово свое и погибни!".

Я отвечал ей: "Ах, разве мое это слово? Кто я такой? Я жду более достойного: я не стою даже того, чтобы погибнуть ради него".

Тогда она вновь сказала безгласно: "При чем тут ты? Покорности еще мало в тебе. У покорности самая жесткая шкура".

И я отвечал: "Чего только не выносила уже шкура покорности моей! У подножия высоты своей живу я: как высоки вершины мои? Никто еще не сказал мне этого. Но мои долины мне хорошо известны".

И опять безмолвно заговорила тишина: "О Заратустра, тот, кто должен двигать горами, тот приведет в движение и долины, и низменности".

Я ответил: "Еще ни одной горы не сдвинуло слово мое, и то, что говорил я, не доходило до людей. Да, я отправился к людям, но пока еще не дошел до них".

И сказала мне молча Тишина: "Что можешь знать ты об этом! Роса выпадает на траву в самое безмолвное время ночи".

И я отвечал: "Они насмехались надо мной, когда нашел я путь свой и пошел по нему; поистине, дрожали тогда ноги мои.

А они злорадствовали: "Ты забыл дорогу, а теперь еще и разучился ходить!".

И снова безгласно сказала Тишина: "Что тебе до насмешек! Ты тот, кто разучился повиноваться: теперь ты должен повелевать!

Разве не знаешь ты, кто людям нужнее всего? Тот, кто приказывает великое.

Трудно осуществить великое: но еще труднее приказать его.

Вот что тебе непростительно: ты имеешь власть и не хочешь господствовать".

И я отвечал: "Мне недостает голоса льва, чтобы повелевать".

И тогда снова, подобно беззвучному шепоту, промолвила она:

"Слова, что приносят бурю, – самые тихие. Мысли, приходящие кротко, как голубь, правят миром.

О Заратустра, ты должен быть тенью того, что грядет: так будешь ты повелевать и, повелевая, пойдешь впереди".

И я отвечал: "Мне стыдно".

И снова безгласно проговорила она: "Ты еще должен стать ребенком и не стыдиться.

Гордость юности еще есть в тебе, поздно стал ты юношей: но кто хочет стать ребенком, должен преодолеть и юность свою".

И я долго колебался и дрожал и, наконец, сказал то же, что и в самом начале: "Я не хочу".

Тогда раздался вокруг меня смех. Горе мне! Как смех этот разрывал мне внутренности и терзал сердце!

И в последний раз прозвучал безмолвный голос: "О Заратустра, созрели плоды твои, но сам ты еще не созрел для них!

И потому тебе снова необходимо уединение: ибо должен ты еще дозреть".

И снова послышался смех, теперь уже удалявшийся от меня: потом стало тихо вокруг меня, наступила как бы двойная тишина. А я лежал на земле, и пот градом лился с меня.

Теперь вы все слышали: почему должен я вернуться в уединение свое. Ничего не утаил я от вас, друзья мои.

И все это вы услышали от меня, самого скрытного из людей, – таким хочу остаться я и впредь!

О, друзья мои! И еще нечто мог бы сказать я вам; и еще что-то мог бы я дать! Почему же не даю? Разве я скуп?"

 

Но когда Заратустра произнес слова эти, им овладела глубокая скорбь, ибо близка была разлука с друзьями, и он зарыдал; и никто не мог утешить его. Ночью же ушел он и покинул друзей своих.

 

ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА
Часть Третья

– Вы смотрите вверх, когда взыскуете высоты. А я смотрю вниз, ибо я возвысился.
Кто из вас сможет смеяться и в то же время оставаться на высоте?
Кто поднялся на высочайшие горы, тот смеется над всякой трагедией – и на сцене, и в жизни.

Заратустра. "О чтении и писании"

СТРАННИК

 

Была полночь, когда Заратустра пустился в путь через горный хребет, чтобы рано утром достичь другого берега острова, где хотел он сесть на корабль. Ибо там была удобная гавань, в которой бросали якорь даже чужестранные корабли; они брали на борт тех, кто хотел плыть за море с блаженных островов. Карабкаясь по горам, Заратустра вспоминал о многочисленных одиноких странствованиях, совершенных им в юности, и о том, как много горных вершин и хребтов преодолел он.

"Я странник, неустанно восходящий на горы, – сказал он в сердце своем, – я не люблю равнин и, кажется, не могу долго оставаться на одном месте.

И что бы ни сулила мне судьба, что бы ни пережил я, – жизнь моя будет вечным странствием и восхождением в горы: в конце концов, человек живет только тем, что внутри него.

Прошло то время, когда случайности еще встречались на пути моем; что же может встретиться мне теперь, что не было бы частью моей и достоянием моим!

Ко мне и в меня возвращается, наконец, Самость моя – те части ее, что так долго были на чужбине, рассеянные среди многих вещей и случайностей.

И еще одно знаю я точно: теперь стою я перед последней вершиной моей и перед тем, что давно уже было предназначено мне. О, на самый трудный путь предстоит мне вступить! О, начал я самое одинокое свое странствие!

Но тому, кто сродни мне, не избежать этого часа – часа, что говорит так: "Только теперь вступаешь ты на путь величия! Вершина и пропасть ныне слились в одно!

Ты следуешь своему пути величия: то, что до сих пор было для тебя последней опасностью, стало теперь последним убежищем твоим!

Ты следуешь своему пути величия: пусть знание того, что нет больше пути назад, станет лучшим мужеством твоим!

Ты следуешь своему пути величия: здесь никто не смеет красться по следам твоим! Сами стопы твои стирают путь твой, и написано над ним: Невозможность.

И если нет у тебя больше ни одной лестницы, научись взбираться на собственную голову: как иначе подняться тебе наверх?

На голову, а выше – по собственному сердцу! Отныне и самое нежное в тебе должно сделаться самым твердым.

Кто чересчур щадит себя, тот начинает заболевать от этого! Хвала всему, что закаляет! Я не воздаю хвалу той земле, где течет молоко и мед! [1]

Чтобы видеть многое, надо уметь отвращать взор свой от себя: эта твердость необходима любому, восходящему в горы.

Тот же, кто ищет познания назойливым оком, ничего не видит в окружающем, кроме поверхности его!

Но ты, Заратустра, хочешь видеть основу всех вещей и подоснову их: и потому должен ты подняться превыше себя, – дальше и выше, пока сами звезды твои не окажутся под тобой!

Да! Смотреть вниз на себя самого и на звезды свои: только это зову я вершиной, только это еще и остается моей последней вершиной!".

 

Так говорил себе Заратустра, поднимаясь в горы и утешая сердце свое такими речами: ибо сокрушалось оно, как никогда прежде. И когда он взошел на вершину хребта, новое море открылось ему: он остановился и долго хранил молчание. Здесь, на высоте, ночь была холодной и ясной, а небо усеяно звездами.

"Я знаю жребий свой, – сказал он, наконец, с грустью. – Ну что ж! Я готов. Вот начало последнего уединения моего.

О этот черный траур моря подо мной! О это черное ночное недовольство! О судьба и море! К вам должен я ныне спуститься!

Я стою перед самой высокой горой моей и самое долгое странствие предстоит мне: потому и надо мне спуститься глубже, чем когда-либо:

– глубже, чем когда-либо, должен я погрузиться в страдание, в самый темный поток его! Так хочет судьба моя: ну что ж! Я готов.

Откуда произошли высочайшие горы? – когда-то спрашивал я. – И вот – постиг я, что они происходят из моря.

Свидетельство тому записано на утесах и скалах. Из самых глубин должно все высочайшее взойти на высоту свою."

 

Так говорил Заратустра, стоя на вершине горы, где царил холод; но когда подошел он к морю и встал одиноко среди утесов, тогда овладели им усталость и еще большая тоска, чем прежде.

"Все еще спит, – сказал он, – спит и море. Отчужденно и сонно взирает на меня око его.

Но я чувствую теплое дыхание его и знаю: оно грезит, беспокойно ворочаясь на жестком ложе из рифов.

Внемли! Как стонет оно от мучительных воспоминаний! Или же от зловещих предчувствий?

О, я разделяю печаль твою, темное чудовище,и, переживая за тебя, гневаюсь на себя.

О, почему не хватает силы руке моей! Поистине, избавил бы я тебя от тяжелых грез твоих!"

 

И проговорив это, Заратустра печально и горько рассмеялся над самим собой. "Как! Заратустра! – сказал он. – Ты и морю собираешься петь песнь утешения?

О ты, любвеобильный глупец, опьяненный блаженством доверия! Но ты всегда был таким: с неизменной доверчивостью подходил ты ко всему ужасному.

Всех чудовищ хотелось тебе приласкать. Теплое дыхание, немного мягкой шерсти на лапах – и ты уже готов с любовью поманить его к себе.

Любовь – вот опасность одинокого, любовь ко всему, если только оно – живое! Поистине, достойны смеха моя глупость и скромность в любви!"

 

Так говорил Заратустра и вновь рассмеялся; но тут вспомнил он о своих покинутых друзьях и, как если бы в мыслях своих провинился он перед ними, разгневался на себя за мысли свои. И сразу же разрыдался смеявшийся: от гнева и тоски горько рыдал Заратустра.

О ВИДÉНИИ И ЗАГАДКЕ

1.

 

Когда среди матросов распространился слух, что на корабле находится Заратустра, – ибо одновременно с ним прибыл на корабль еще кто-то с блаженных островов, – всеми овладели великое любопытство и ожидание. Но Заратустра молчал первые два дня, был холоден и глух от печали и не отвечал ни на взгляды, ни на вопросы. К вечеру же второго дня пробудился слух его, хотя он все еще молчал по-прежнему; а на этом корабле, который прибыл издалека и собирался плыть еще дальше, можно было услышать о многих чудесах и опасностях. Заратустра же был другом всем, кто совершает далекие путешествия и не может жить без риска. И вот, пока прислушивался он к разговорам, разрешились узы языка его и сломался лед, что лежал на сердце, и он стал говорить так:

"Вам, дерзким искателям, искушающим ужасы моря под обманчивыми парусами,

– вам, чьи души, влекомые звуками флейт, стремятся изведать все коварные бездны,

– ибо вы не хотите трусливой рукой нащупывать нить; и там, где можете вы угадать, вы ненавидите делать выводы,

>– вам одним расскажу я загадку, которую видел я, – видение одинокого.

Мрачный и угрюмый, проходил я недавно в мертвенно-бледных сумерках. Уже не одно солнце закатилось для меня.

Тропинка, упрямо взбиравшаяся меж камней, недовольная, одинокая, – ни травы, ни кустарника вблизи ее, – горная тропинка хрустела под упорством ноги моей.

Безмолвно ступая среди насмешливого шуршания мелких камней, стирая в прах каждый, о который спотыкалась нога моя, я с усилием взбирался вверх.

Вверх – вопреки духу, увлекавшему меня вниз, в бездну, вопреки Духу Тяжести – демону и заклятому врагу моему.

Вверх – хотя на мне сидел он, полукрот, полукарлик; хромой, он и меня пытался сделать хромым; он вливал мне свинец через уши в мозг мой – и мысли делались, словно капли свинца.

"О Заратустра, – насмешливо нашептывал он. – О камень мудрости! Высоко ты подбросил себя, но каждый брошенный камень должен упасть!

О Заратустра, камень мудрости, выпущенный из пращи, ты – сокрушитель звезд! Как высоко ты бросил себя, но каждый брошенный камень должен упасть!

Приговоренный к самому себе и к самопобиению камнями: о Заратустра, высоко подбросил ты камень, но упадет он на тебя!"

И тут карлик надолго умолк; но молчание его давило на меня, и поистине, вдвоем бываешь иногда более одинок, чем наедине с собой!

Я все взбирался вверх, я грезил и думал; но все подавляло меня. Я походил на больного, утомленного тяжелыми муками, которого – чуть заснет он – будит еще более тяжкий кошмар.

Но есть во мне нечто, что называю я мужеством: оно всегда убивало во мне уныние. Это мужество заставило меня остановиться и сказать: "Карлик! Или ты! Или я!".

Мужество – наилучший убийца, мужество, которое нападает: ибо в каждом нападении звучит торжествующая музыка.

Человек же – самый мужественный зверь: благодаря этому он и победил всех прочих. Торжествующей бравадой преодолел он всякую скорбь; а человеческая скорбь – самая глубокая.

Мужество смертельно и для головокружения над бездной: человек же – всегда на краю бездны! Разве "видеть" не означает "видеть бездны"?

Мужество – наилучший убийца: оно убивает и сострадание. Сострадание же – глубочайшая бездна: ибо сколь глубоко проникает взгляд человека в жизнь, столь же глубоко проникает он и в сострадание.

Мужество – наилучший убийца, мужество, которое нападает: и :аму смерть убивает оно, ибо спрашивает: "Так это была жизнь? Ну что ж! Еще раз!".

Много торжествующих аккордов в этих словах. Имеющий уши да слышит!" [2]

2.

 

"Стой, карлик! – сказал я. – Или я! Или ты! Но из нас двоих я сильнее: ты не знаешь еще бездонных мыслей моих! Их бремя тебе не по силам!"

И тут почувствовал я облегчение: назойливый карлик спрыгнул с плеч моих! Он вскочил на ближайший камень; мы остановились как раз у ворот, через которые проходила дорога.

"Взгляни на эти ворота, карлик! – продолжал я. – У них два лика. Два пути сходятся здесь: никто еще не проходил по ним до конца.

Эта длинная дорога назад – она длится вечность. А эта длинная дорога вперед – другая вечность.

Они противоречат друг другу, эти пути; в негодовании сталкиваются они, и здесь, у этих ворот, то место, где они сходятся. Название же этих ворот начертано вверху, над ними: "Мгновение".

Но если кто-нибудь пойдет по одному из путей дальше – все дальше и дальше, – думаешь ли ты, карлик, что они вечно будут противоречить друг другу?"

"Все прямое лжет, – презрительно ответил карлик. – Вся истина представляет собой кривую, самоё время есть круг".

"Ты, Дух Тяжести! – сказал я в гневе, – не слишком ли легко решаешь ты этот вопрос? Смотри, а то я оставлю тебя, хромоногого, сидеть, где сидишь, а ведь я нес тебя вверх!

Взгляни, – продолжал я, – взгляни на это Мгновение! От врат Мгновения уходит долгий, вечный путь назад: позади нас – вечность.

Не должно ли быть так: все, что может произойти, уже проходило некогда этим путем? Не должно ли быть так: все, что может случиться, уже случилось некогда, свершилось и миновало?

И если все уже было: что думаешь ты об этом Мгновении, карлик? Не должно ли быть так: эти ворота – тоже уже были?

И не связаны ли все вещи между собой так прочно, что Мгновение это влечет за собой все последующее? А значит, еще раз – само себя?

Ибо все, что может произойти и на этом долгом пути вперед – должно произойти еще раз!

И этот медлительный паук, ползущий в лунном свете, и сам этот лунный свет, и мы с тобой, шепчущиеся у этих ворот о вечных материях, – разве все это не было уже когда-то?

И не должны ли мы возвращаться и проходить по тому пути, что лежит перед нами, дальше, вперед по этому длинному страшному пути: не должны ли мы все вечно возвращаться?"

Так говорил я – все тише и тише: ибо испугался я собственной мысли и дальнего, тайного помысла. И вдруг услышал я рядом собачий вой.

Не слышал ли я когда-либо такой же вой? Мысль моя вернулась назад, в прошлое. Да! Когда был я ребенком, в самом раннем детстве моем,

– тогда слышал я, как воет собака. И видел ее, дрожащую и ощетинившуюся, с поднятой кверху мордой, в тот тихий час полуночи, когда и собаки верят в привидения;

– и мне стало жаль ее. Над домом только что поднялся мертвенно-безмолвный месяц и остановился кроваво-красным шаром над плоской крышей, словно вор над чужим имуществом;

– тогда на собаку напал страх: ибо собаки чуют воров и привидения. И когда я опять услышал этот вой, я снова почувствовал жалость.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.