Сделай Сам Свою Работу на 5

Мельхиоровый слон, или человек, который думал





Станислав

АСЕЕВ

 

 

Роман-автобиография

 

 

В данной книге изложены отчасти биографические, отчасти художественные детали жизни её автора, вовсе не претендующие на всеобъемлющий охват его земного пути. Тем не менее, если данная книга и содержит какую-либо ценность, то она состоит вовсе не в сухом изложении прошлого, а в его живом отражении в настоящих мыслях, ценность которых целиком полагается на суд читателя.

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ……………………………..………….. 4

 

ГЛАВА I. ПОЗОВИТЕ МИСТЕРА БЛЭКА……………………….. 4

 

ГЛАВА II. ГОЛУБЬ ИЗ ШКАТУЛКИ……………………………. 26

 

ГЛАВА III. НОТТИНГЕМСКИЕ БРОДЯГИ……………….…….. 31

 

ГЛАВА IV. ВЕНОК ИЗ ПЛЮЩА………………………………… 40

 

ГЛАВА V. ARS LONGA…………………………………………… 50

 

ГЛАВА VI. ДОКТОР ВАЛЬДМАН И ДРУГИЕ………………..... 69

 

ГЛАВА VII. МОНАСТЫРЬ…………………………….…………. 77

 

ГЛАВА VIII. ИОВ 2:13……………………………………………. 85

 

ГЛАВА IX. ЕЁ ЗВАЛИ ДЖЕЙН……………………….…………. 88

 

ГЛАВА X. ЛЕГИОН……………………...………………………. 100

 

ГЛАВА XI. «В ПОТЕ ЛИЦА ТВОЕГО…»………..…………….. 142



 

ГЛАВА XII. В СТРАНЕ МАЙДАНОВ………………………….. 184

 

ЭПИЛОГ…………………………………………………………... 198

 

СНОСКИ…………………………………………………………... 200

Хотел бы выразить признательность

за помощь в написании этого романа

непостоянству, внутренней иронии

и бесконечной жизненной неудовлетворённости,

целиком наполняющим содержание этой книги,

а также выказать искреннее соболезнование

всем моим будущим биографам,

чей хлеб я так безжалостно отнимаю

каждой строкой этого произведения.

 

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Холодное туманное утро 2012 года. Моросит апрельский дождь. Я хорошо помню этот день: изо рта у меня пробивается белый пар, руки сомкнуты за спиной в крепкий замок, а вокруг, словно фигуры на шахматной доске, в точно такой же позе стоят ещё несколько десятков парней, одетых в бело-синие спортивные костюмы с овальной надписью «armée de terre».[1] Абсолютная тишина. Помню, как тогда поднял голову и увидел, как прямо надо мной проносятся тёмно-серые тучи парижского неба, и капля дождя упала мне прямо на зрачок. Через четверть часа я буду стоять на невысоком холме, забрасывая под музыку регги с ещё парочкой ребят тяжёлые мокрые шины в небольшой микроавтобус, отвозящий их под соседнее здание в паре сотен метров от нашего склада, где вновь всё тем же составом мы будем выгружать их на улицу и складывать в огромную резиновую пирамиду. Это Fort de Nogent, парижский корпус Французского Иностранного Легиона. Как я здесь оказался? Что ж, если вам действительно интересен ответ, вам придётся набраться недюжинного терпения, ибо теперь я собираюсь изложить весь долгий путь, приведший меня к этому странному, но столь восхитительному клочку весенней французской земли…



 

ГЛАВА I. ПОЗОВИТЕ МИСТЕРА БЛЭКА

Я родился в небольшом городке на востоке Украины. Впрочем, сам факт моего рождения был закреплён фиолетовыми чернилами в родильном доме города-миллионера, называемом ныне Донецк, но небесам, а также моим вполне земным родителям было угодно, чтобы мы тут же переехали в достаточно небольшой рабочий городок по соседству с чёрным гигантом. Затхлый воздух, густой серый смог, окутывавший весь город на закате оранжевого дня, когда небо наполнялось пунцовыми цветами огромного металлургического завода, впрыскивавшего струи пламени в и без того неестественное небо, обветшалые советские здания и брошенный парк, доживавший свой век на краю городка, – всё это предстанет перед моим взором значительно позже, а пока я рос в атмосфере всеобщего благоговения и восторга, коими пытались окружить мою скромную детскую жизнь три женщины, воспитавшие меня, как теперь известно, одним лишь своим присутствием. Странно ли думать, что моё нынешнее отношение к женскому полу, граничащее порой в своей категоричности с абсолютной манией, есть не что иное, как угрюмые тени этих троих несчастных, по-прежнему всё ещё бродящих по туманному дну моей детской души? Да и могло ли быть по-другому?



Взрастая в семье тружеников, я никогда не имел особенных иллюзий по поводу своего происхождения, которым ни гордиться, ни стыдиться уж никак не приходилось: у нас никогда не проходило литературных вечеров, никто не читал возвышенных стихов Байрона, а круг общения ограничивался исключительно себе подобными. Лишь впоследствии, словно в насмешку над самим собой, от обеих бабушек я узнал, что будто бы золовка моей двоюродной прабабки по линии матери была женой Лаврентия Берии, память о чём с благоговейным страхом ревностно хранилась внутри рода, ибо бабушка до сих пор искренне боялась приезда «чёрного воронка» и строго-настрого запретила даже упоминать об этом чудовищном событии вне стен дома. Что же до линии отца, то здесь ситуация была ещё более плачевной: как позже выяснилось, предметом гордости рода здесь выступал факт венчания тёщи моего двоюродного деда с каким-то югославом, и всё бы ничего, если бы не венчал их сам Нестор Махно, в то время стоявший с войсками в Гуляйполе. И если в первом случае память о «кровных» узах с семьёй Лаврентия Павловича всячески предавалась забвению, то о пышной свадьбе с отцом анархии в качестве капеллана рассказывали при каждом удобном случае, о чём не раз свидетельствовала родная мать моего отца.

Воспоминания о последнем были туманны и непрочны. Он представал то таинственной фигурой, словно хмурая тень всплывавшей в моей памяти нечёткими лоскутами прошлого, – то вдруг вполне отчётливым небритым мужчиной, всякий раз после бритья бороды являвшегося мне в качестве самого Творца, сошедшего с небес под покровом блистающих одежд: настолько резко для меня менялось всё его существо. Казалось, каждым движением лезвия он сбривал по году своей жизни, и к концу этого незамысловатого ритуала становился почти младенцем, выходя из ванной комнаты, потеряв не один десяток лет.

Но об отце здесь ещё будет сказано, и притом немало, а пока же я хочу поведать вам об основной своей проблеме, так или иначе молчаливо стоящей между каждой из написанных здесь строк, словно таинственный господин в чёрном пальто с дорогой тростью, всякий раз учтиво приподнимающий шляпу при виде моих редких попыток настроить свою жизнь.

Проблема эта проста и банальна, как и большая часть вещей, происходящих с нами на этом свете, а потому высказать вам её мне не составит никакого труда: я, видите ли, не на своём месте. Вот и всё. Но так как я уже слышу миллионы возгласов моих почитателей, кричащих мне с бархатных красных кресел своих домов, предпочтя чтение этой книги чему бы то ни было в своей жизни, и возгласы эти возмущённо судачат «что ещё за место?» или «откуда тебе знать?», а то и вовсе безмятежно подбадривают меня словами «да всё в порядке, дружище, не переживай», – то я уж позволю себе объяснить, что же я всё-таки имею в виду, тем самым доказав всем моим вымышленным поклонникам факт их собственного заблуждения.

Итак, с самого начала, а начало это я связываю со своим рождением, я был поставлен судьбой в некоторое вертикальное положение, обеспечиваемое со всех сторон различного рода подпорами, невидимыми для обычного глаза. Сложность моего положения заключалась в том, что я никогда не был достаточно богат, чтобы иметь собственный саквояж предрассудков, обычно сопровождающий большинство богачей в их путешествиях по бурному течению жизни, – но и не был настолько беден, чтобы не иметь этих предрассудков вовсе, а потому те самые невидимые подпоры, о которых я уже упоминал, раскачивались около меня самым бессовестным образом, едва лишь я пытался воткнуть их поглубже рукой.

Так, все условия моего существования, собранные на небольшом клочке украинской земли, с самого детства звучали громким шумом отбойных молотков и отдавали лёгким привкусом угольной пыли, время от времени появлявшимся на устах моих земляков во времена особых расцветов промышленной мощи нашей земли. Так как род мой происходил не из древних шотландских лордов, то, прибавив к этому факту отбойный молоток, вы получите вполне привычную для здешних мест картину из крепкого худощавого парня средних лет, укладывающего уличную плитку прямо посреди жаркого летнего дня. Или вот другой пример: короткий дешёвый галстук на качающейся от ветра шее, подобранный под цвет тёмных туфель и пластмассовой папки, призванных создать лик того, кто, видимо, управляет загорелым плиточником, гнущим спину в тридцатиградусную жару. Чёрт, эти двое могли бы даже встретиться под одним небом, перекинувшись парой-тройкой слов о будущих заказах и оплате обеденных часов, – и в обоих случаях это без всякого сомнения мог бы быть я. Но когда я говорю о том, что нахожусь не на своём месте, я, во-первых, утверждаю это самым серьёзным образом, а во-вторых, имею в виду тот факт, что вы читаете эти строки, что означает отсутствие на моей шее галстука и уж тем более полуденного солнца на моей спине, на которое, к слову сказать, у меня аллергия.

Да, я пишу книги. Знаю, звучит как признание на сборах анонимных алкоголиков, но аплодисменты мне не нужны, и проблема моя вовсе не в этом, ибо сами по себе литературные фантазии не являются ответом на вопрос, почему же я всё-таки скребу пером по бумаге, а не ковыряюсь в каком-нибудь грязном растворе, пропивая едва заработанные гроши. Итак, позвольте мне вновь вернуться к моей семье, дабы, следуя мысли одного остроумного автора, очертания проступили с ещё большей силой, положив начало невероятным событиям, ожидавшим меня впереди.

Я был единственным ребёнком в семье, а потому в отношении счастливой семейной жизни мог опираться лишь на опыт своих двоюродных братьев, чья судьба представляла собой края двух скалистых обрывов меж туманным каньоном, распростёртым вопросительным знаком на плато нашей семьи. Так, первый из них, разменяв четвёртый десяток, не только не имел ни малейшего намёка на крепкие семейные узы, но и вообще всячески старался избегать личных тем, чем всякий раз подогревал неподдельный интерес к себе со стороны всей родни, – тогда как второй ещё до тридцати лет успел обзавестись двумя детьми и женой, ютясь в однокомнатной квартире с видом на ближайшее десятилетие. Но вот в чём странность: несмотря на такую феноменальную свободу моего первого брата, его едва ли можно было заподозрить в счастливой жизни, тогда как второй, несмотря на некоторые практические неудобства, похоже, был искренне счастлив, хотя и с небольшой сединой у висков. Что же до меня, то идея семьи, в особенности же – детей, вызывала во мне такую неприязнь, которую едва ли можно было равноценно обменять на полагающийся в таких случаях бартер – любовные ласки жены или кого бы то ни было. Знаю, такой инертный прагматизм вызывал у большинства отвращение, но для меня это была вовсе не теория, а перспектива отсутствия любых перспектив, каких бы успехов на семейно-карьерном поприще я ни достиг.

С самого моего детства что-то пошло не так. И этим «чем-то», надо думать, был мой отец: проводя последний остаток своей жизни в кабаках и барах, а то и вовсе валяясь в душистых кустах малины, он обрёк меня на нежные руки моих домочадцев, коими в то время были мать и две бабушки, на чьи плечи и была переложена судьба моего воспитания. Впрочем, последнее было весьма абстрактным, ибо никаких особых бесед со мной не велось, и древо познания добра и зла проросло во мне само собой, явно накренившись в более прохладную сторону полдневных теней, – меня не научили любить, но также и не научили ненавидеть: те наивные добродетели, которые были присущи моей матери в соответствии с её естественным мученичеством, обошли меня стороной, ибо её вечная жертвенность не приносила никаких плодов ни с терзавшим её мужем, ни с собственной матерью, ни, в сущности, со мной, в конечном итоге сложившим саму идею сопереживания в маленький пыльный ящик людских заблуждений, навсегда затеряв ключ. И если звёздное небо всегда сияло надо мной бессчётной россыпью звёзд, то моральный закон тлел небольшим угольком, нисколько меня не вдохновляя.

Вся система моего воспитания свелась к редким приказам отца немедленно повернуться к стене, когда они с матерью занимались любовью, ибо спали мы на одной двуспальной кровати, и сам я, будучи плодом этой страсти, теперь мешал её продолжению. Но, быть может, именно поэтому свобода мысли во мне достигает теперь апогея, не находя никаких естественных преград для своего бурлящего потока? – Секс не стал для меня табу, как сделался таковым для большинства моих знакомых и близких, а сама система запретов и моральных предписаний скорее видится мне теперь лишь очередным отворачиванием к стене, вместо которой, к слову сказать, у нас стоял шифоньер.

Но как бы там ни было, а вся эта учтивая церемонность, которой я подвергся отсутствием должного внимания со стороны моего родителя, в народе называемая причудливым словом «сюсюканье», впоследствии выльется в то, что я буду не просто ненавидеть всех женщин нашего рода, но и вообще всех представителей рода людского, едва лишь позволявших себе выразить малейшую слабость в чём бы то ни было. Вершиной, олицетворявшей, как мне казалось, духовную низость, была бабушка по линии отца: пережив обоих своих детей, она всякий раз проливала океаны слёз, едва лишь речь заходила о людях, просто носивших имена её детей, а затем и вовсе начинала плакать, только лишь взглянув на моё лицо с едва различимыми сквозь плач словами «ну, точно Вовка». Позднее эта фраза начнёт вызывать у меня ярую неприязнь, так как моё уязвлённое самолюбие считало совершенно недопустимым отождествление себя с человеком, окончившим свою жизнь столь бесславно. Что ж, этот слезливый гарем и впрямь вымыл последние капли сострадания из моей и без того искажённой души, превратив саму идею сопереживания в уродливую маску, которую, как мне тогда казалось, надевают лишь слепцы, вовсе не осознающие непроходимую пропасть между слезами и равнодушием мира, скорее улыбавшимся, чем угрюмо скорбевшим над вавилонским надгробием из наших несбывшихся надежд и иллюзий.

Что же до отца, то, думаю, я был ему в тягость. Не принимая никакого участия в моей судьбе, время от времени он всё же понимал, что где-то в трёхстах метрах от него находится неразвязанный моральный узелок, имеющий вполне ощутимое бледноватое тело и до самой его смерти преследовавший его опьянённую совесть редкими встречами на родных улицах. Возможно, моё нежелание иметь детей стало своеобразным зеркалом, в котором отчётливо отразилась неуклюжесть отца в его собственной ипостаси, особенно ярко являвшая себя в редких попытках всё же проявить благосклонность к моей персоне.

По большей же части отец запомнился мне страннейшими эпизодическими ролями, которые он разыгрывал в обязательном сопровождении невероятного перегара: то вдруг, являясь домой в абсолютном опьянении, клал мне руку на живот, который частенько болел, закрывал глаза, не совершая при этом более никаких движений, – и через некоторое время учтиво интересовался, не прошла ли боль, считая себя, как затем объясняла мне мать, чем-то вроде целителя. От нервного напряжения живот у меня начинал болеть ещё сильнее, но ложь о чудесном исцелении помогала мне скорее избавиться от его холодной липкой руки и перевернуться на другой бок, что действительно приносило некоторое облегчение. Целительский дар отца мог сравниться лишь с его невероятно нудными беседами, которые он любил проводить «с сыном наедине, по-мужски» за шаг до окончательно пьяного обморока.

Одну из таких бесед я запомнил на всю жизнь. Я вижу её как сейчас: канун Рождества, в прихожей горит свет, мы сидим в абсолютно тёмном зале с выключенной люстрой, на фоне вечернего окна виднеется силуэт огромной, до самого потолка, ёлки, устанавливать которую было нашим с бабушкой ежегодным ритуалом, – а рядом со мной происходит невнятное бормотание с нестерпимым запахом изо рта. Помню, отец в тот вечер просил меня только об одном: присутствовать на его собственных похоронах, – просьба, которую я по какому-то вселенскому кармическому закону с успехом проигнорировал, лишь только представилась такая возможность. Естественно, я не мстил ему специально, но будучи от природы социопатом с лёгкими признаками аутизма, я и помыслить не мог, чтобы явиться туда, где будет по меньшей мере с полсотни людей, каждый из которых будет не столько отдавать дань уважения усопшему, сколько утешать его безутешных родственников, в числе которых я занимал едва ли не первые места. Похороны отца превратились бы в репетицию моего собственного погребения, с той лишь разницей, что, в отличие от него, я бы прочувствовал каждую фальшивую эмоцию всех участников процесса. Как бы там ни было, мать без каких-либо угрызений совести рачительно позволила остаться мне дома и даже не пойти в школу, выдержав весь ритуал полагающегося траура до конца. Сама же беседа, о которой я уже столь долго веду речь, закончилась приказом отца ударить его несколько раз по лицу, что, полагаю, должно было приблизить меня к реальности взрослой жизни и умению постоять за себя, – и мой маленький кулачок с лёгкостью скользнул по небритой щеке, после чего я был наконец отпущен на свободу.

Но вам, мои любезные зрители, – а именно так дело и обстоит: вы – зрители, перед чьими уставшими душами должна протечь моя мелкая жизнь, небольшой ручеёк среди дымящихся водопадов и тёмных глубоких воронок, – так вот вам предстоит решить для себя непростую задачу, а именно: стоит ли вам слушать того, чей ум может сбить с пути ещё неоперившиеся души, лишённые хмурой улыбки Пиррона и шелеста тысяч банкнот. Да, именно так: я утверждаю с абсолютной уверенностью, что нет никакой разницы между лёгкими листками «Пирроновых положений» и такими же воздушными потоками зелёных купюр, ибо и те и другие возводят людские сердца на недостижимую высоту для всякой мысли, чей рассеянный свет покоряется пучинам ночи, словно маленький придорожный фонарь, повёрнутый лампою вверх.

Я говорю об этом только теперь, потому как вы ещё не зашли столь далеко, чтобы заключить о неизгладимой скупости и нищете своей собственной жизни, – но и не прочли столь мало, чтобы не понять, достойна ли эта книга продолжения в ваших чутких сердцах. И всё же мой долг предостеречь вас: реши вы и дальше листать эти тусклые страницы, пути назад может уже и не быть, и вы навсегда попадёте в водоворот жизненных перипетий и тревог, которые словно пришвартованный в бухте огромный корабль манят своей красотой и величием и в то же самое время пугают необозримой чёрною бездной, по которой скользит бесстрашный фрегат. Видите ли, у слов есть одно ужасное свойство: они способны убеждать. Но меньше всего на свете я желал бы убедить вас в чём-либо, а в особенности в правильности того гиблого пути, которым сам я бреду уже не одно десятилетие, а потому примите всё здесь написанное не более чем как скверную шутку, чей горький привкус стоит заесть хорошей амнезией по истечении последних страниц.

Итак, отец мой был человеком незаурядным и странным, чья обыденность целиком помещалась в гранёный стакан, тогда как бесконечный потенциал его безумной души не смогли бы вместить в себя и все небеса, будь они простёрты от холодного Цефея до жарких пределов самого Южного Креста. Историю своего рода я всегда выводил для себя из своего родителя, чему была необъяснимая, но в такой же степени и непреодолимая причина: сколько я ни пытался запомнить хоть что-нибудь о своих дедах и прадедах, – наутро я не помнил ровным счётом ничего, да и сами мои домочадцы не особо любили говорить на эту тему, а потому я, наконец, оставил четные попытки узнать историю нашей семьи, удовлетворившись тем скудным знанием, что все трое умерли ещё до моего рождения. Эта же участь постигла и моего старшего брата с сестрой, чьи детские души отошли в иной мир по причине какой-то странной болезни ещё в раннем младенчестве, когда я лишь задумывался в светлом лоне Творца. Должен отметить, что их присутствие в своей жизни я обнаружил совершенно недавно, в очередной раз посетив могилу отца и поинтересовавшись, кто именно покоится рядом с ним в соседних гробницах. Конечно, я всегда знал, что общая фамилия говорит о нашем кровном родстве, но, будучи ребёнком, я никогда не обращал особого внимания на эти могилы, тогда как и представить себе не мог, что под общим названием «дети» – а именно так для меня всегда звучали их имена – покоятся моя собственная сестра и брат от первого отцовского брака. Это стало одним из самых странных ощущений в моей жизни, когда существование впервые явило себя через смерть, и я с успехом обнаружил неистребимость человеческого рода, даже спустя два десятилетия пребывания в глубокой земле.

Что ж, возможно, такая туманность на фамильном лице стала причиной, по которой я до сих пор замечаю даже незначительнейшие детали, касающиеся моей собственной жизни, словно пытаясь разобрать себя до самых душевных костей, не оставив ни одного незамеченного фрагмента. Но начинать историю своей жизни с могил в приличном обществе уже давно считается дурным тоном, и вы будете абсолютно правы, затопав передо мной сапогами, а потому позвольте мне вернуться к тем, кто ещё способен совершать жевательные движения, рассуждая при этом о глубине бытия.

Надо сказать, что моё неоднозначное отношение к женщинам начало складываться ещё задолго до моего рождения, когда бабушка по линии отца ожидала появления на свет именно внучки, а не внука, впоследствии частенько наделяя меня унизительным титулом любимой «унучечки» – термином, едва ли переводимым на другие языки мира, но вместе с тем означающим и безграничную любовь и чаяния к моей персоне. До сих пор удивительно, сколь скромным ребёнком я рос при такой всеохватывающей заботе и опеке со стороны окружавших меня дам.

Конечно, бабушка не чаяла во мне души. Но сколь сильно можно гордиться любовью того, кто всякий раз всхлипывает носом при одном лишь виде объекта своих упований? Иной раз казалось, что, не будь меня на этом свете, весь свой любовный порыв она переложила бы на башмак или любую попавшуюся под руку вещь, лишь бы создать отчётливо ощутимый кумир самой себя. Каким-то невероятным образом идея жалости в нашей семье сделалась высочайшей ценностью, а сострадание к самому себе стало вершиной мастерства, филигранно отточенного за бесконечными «мокрыми» застольями в тесном семейном кругу.

Впрочем, примеряя к чувствам посмертную маску разумности и холодной обдуманности, я сам совершал не меньший промах, ибо склеивал в одном альбоме фиолетовые оттенки зимнего неба с теплотой пёстрых африканских равнин. Но я не мог всю свою жизнь выступать острым критиком лишь своих собственных заблуждений, известных мне до мелочей, а потому время от времени делал абсолютно бессмысленные и почти никем не замеченные выпады в сторону вселенских добродетелей, отсутствовавших за слезливыми воскресными вечерами наших домов. В такие мгновения я торжественно восставал за столом, набирая громкость и пафосность речи с обязательным примером из жизни какого-нибудь бедняги, на чей рок выпало несравненно больше бед и лишений, чем на всех присутствующих вместе взятых, и который непременно сумел выкарабкаться из жизненных перипетий, да ещё и служить примером в сегодняшний вечер, – тогда как сами участники слушаний в конце моего выступления скромно просили меня передать вон тот салат и положить кусочек сыра, в общем соглашаясь с такой справедливой оценкой действительности. Нет, то, что в нашей семье не было ни одного актёра, лишь досадная оплошность, никак не могущая быть высшей волей того, кто создал для нас пустые подмостки.

Подобная помпезность досталась мне от отца, обожавшего преподносить разного рода сюрпризы моей матери и бабушке, когда те полностью сомневались в возможности подобных предприятий. В итоге все были счастливы: отец получал восторженные отзывы в свой адрес вроде «как же ты смог это сделать!», а дамы искренне гордились любыми душевными движениями в их сторону. Отца больше нет, но его место на этом троне целиком занято мной, ибо и до сих пор я лёгок на подъём и готов к любому подвигу для тех, кто лишь одарит меня наименьшими аплодисментами. Впрочем, с возрастом эта моя черта существенно поубавилась, тогда как в детстве я только и занимался тем, что срывал удивление с морщинистого лица бабушки, искренне охавшей от моей двадцатиминутной уборки квартиры, тогда как возложенные на меня обязательства предполагали минимум час упорного надраивания полов.

Впрочем, мои редкие выступления в семейном кругу были лишь трансформацией одной детской фантазии, которой я частенько тешил своё самолюбие многие годы подряд. Насмотревшись американских фильмов и проглотив несколько передач о мировом заговоре, том самом, что ставил во главе нашего мира кучку никому не известных интриганов-миллиардеров, я представлял, будто я один из них, более того – сам я стою на высшей ступени этой эволюции, скрытой от глаз простых смертных. Имя себе я выбрал соответствующее – «мистер Блэк». Впрочем, это был псевдоним, настоящего имени никто не знал, даже я сам, настолько таинственно в такие минуты я ощущал самого себя. Садясь за небольшую деревянную тумбу в своей спальне, я грезил, будто это вовсе не тумба, а антикварный аргентинский стол, вырезанный из лучших сортов дуба и покрытый зелёным бархатом, а сам я нахожусь на последнем этаже гигантского небоскрёба, стоя у окна с закинутыми за спину руками и глубокомысленным взглядом в бескрайние просторы Лонг-Айленда.

В это мгновение в моём уме обыкновенно рождалась сексуальная секретарша, тем не менее одетая весьма элегантно, и которую, к тому же, никто не звал, – и мягким тонким голосом она почтительно интересовалась:

– Не желаете ли кофе, мистер Блэк?

И когда я лениво делал отрицательный жест рукой, она покидала меня, полная чувств неистовой страсти и разочарования.

Печальная история. Но именно так старинный дубовый стол превратился в шатающийся праздничный столик, а мой безмолвный ответ длинноногой красотке стал целой тирадой перед невнятно внемлющими мне зрителями. Я всё ещё пребывал на вершине, но вершина эта была столь узка, что стоял я на ней на большом пальце правой ноги, качаясь в разные стороны от собственных вибраций. Впрочем, роль морального обличителя тяготила меня, ибо в ней сочетались и ярое желание поменять всю вселенную разом – от стола до высших ценностей – и смутное представление о том, что наступившее бы в нашей квартире царство Божье отменило бы и должность прелата, которая по воскресеньям переходила ко мне. Знаменитая недосказанность поэзии должна была проявить себя и в моих поступках, когда перед сверкающим огнём истины должна была развиваться угрюмая тень нежелающих смотреть на свет. В общем, картина известная и не новая, по большому счёту, являвшая собой всю мировую историю в её революционно-экстатическом беге.

Там, за дубовым престолом моих детских грёз и мечтаний, во мне нуждался весь мир, тогда как через десяток лет моего отсутствия не заметят даже в ржавом железном вагоне, загружать который я однажды не вышел по причине простуды. «Мистер Блэк» испарился, оставив в воздухе лишь тёплую серую дымку, которую испускал товарный поезд с загруженной в него детской наивностью и простотой.

Поскольку мои детские годы – равно как и все остальные – прошли под знаком Змеи, что, как утверждают старожилы нашей планеты, означает покой и приятную умиротворённость, вечера я проводил как и все мои сверстники – особо не выделяясь, играя в футбол в родном дворе. Бабушка жила на первом этаже, и я частенько забегал к ней попить воды или «волшебного кваса», как я сам его называл, – напитка, вкуснее которого я не пробовал в своей жизни. Из-за моих набегов дверь у неё запиралась лишь к ночи, чтобы лишний раз не ломать замок. И вот однажды, в очередной раз забежав за водой, я увидел на полу спальни, находившейся прямо напротив входной двери, отца, одетого в какую-то тельняшку и старые спортивные штаны. Изо рта у него шла белая пена, а сам он прыгал на спине по полу, словно маленький камушек, запущенный в морскую гладь чьей-то резвой рукой. От увиденного я замер в дверях. Должно было пройти десять-пятнадцать лет, чтобы я стал спокойно проходить мимо подобных картин, не вздрагивая ни единой струной моей грубой души. Но тогда я был ребёнком. Ребёнком, которого тщательно оберегали от всех невзгод и скорбей, существовавших в этом беспечном мире. И первая мысль, которая тогда пронеслась у меня в голове, была о том, что отец умирает, но тогда я ещё был слишком далёк от полноценного понимая смерти, и мой разум просто застыл соляным столбом от вида ужасной картины. Через мгновение появилась и бабушка, что принесло мне просто божественный покой и умиротворение: нет, отец всё так же бился в приступах рвоты, но невозмутимое лицо его матери источало просто вселенскую уверенность, будто всё складывалось так, как и должно было быть, будто вовсе нет никакой угрозы, и мой мёртвый ум может вновь расцвести полевым кустом детских снов и иллюзий.

Закрыв дверь, я сбежал по лестнице вниз, получив на следующий день короткое объяснение в виде уютной фразы «папе было плохо». Уютной, потому что устраивала всех: взрослым было стыдно посвящать меня в глубокие слои действительности, невольными творцами которой они являлись, а сам я был слишком мал, чтобы желать дубовой правды вопреки мягкому ложу покоя и тишины.

Странно, но несмотря на всё увиденное, мне запомнился именно обворожительно тёплый вечер, в чьи объятья я прыгнул, лишь только покинул тёмный холодный подъезд. И цветы абрикосов. Они были повсюду: молочный океан шелестящих на ветру лепестков, и небольшое, едва окрашенное в лёгкие оранжевые тона облако, висевшее на уже засыпающем небе. Всё это промелькнуло в одно мгновение, и навсегда застыло в моей памяти яркой акварельной картинкой из детских грёз и мечтаний. Там, за стеной, отец бился в приступах пьяных конвульсий, – а в тридцати метрах от него цвела жизнь, ни капли не обращая внимания на непозволительно огромный разрыв между разумно устроенным миром и его беспощадным стофутовым безразличием к себе самому.

У каждого человека есть свой маленький пыльный мешочек, из которого раз в год, стряхивая пыль, мы укромно достаём разного рода вещицы, которые остроумные учёные называют воспоминаниями; как по мне – это вовсе не дряхлые тени, томно блуждающие в наших душах в надежде набрести на маленькую музыкальную шкатулку с танцующей балериной и обрести наконец покой в её чарующей игре. Нет. Мы намеренно извлекаем их из тумана прошлого, чтобы убедиться самим в нашей собственной жизни, которая порой исчезает в однообразии красок, рисующих нашу странную судьбу. Я говорю о тех самых моментах, когда седое пятно памяти разбивается о шлюпку мечты, давая человеку понять, что ничто так не волнует его в этом мире, как собственные воспоминания, целиком определяющие ценность его будущей жизни. Этот парадокс существования ради прошлого, когда даже собственная судьба видится лишь в виде тусклых пожелтевших фотографий, оправдывает жизнь большинства людей, и совершенно не важно, будет ли это красивая стеклянная рамка с застывшей улыбкой на фоне Ла-Манша, – или глаза ваших собственных отпрысков, в которое вы сможете смотреться и через десятки лет, никогда не держав в руках фотоаппарата. Прошлое – вот что волнует всех нас на самом деле, и от его всепоглощающей власти не избавляет даже смерть, ошибочно мыслящаяся веками как омертвевшее будущее. Позвольте же и мне поделиться с вами ещё одной такою вещицей, вызванной из сладких дымов моего воображения кипящею жаждой жизни – явления во мне столь редкого, что упустить его было бы настоящим бесчинством.

Речь идёт об удивительном доме, в котором я жил недолгое время с мамой и бабушкой, спасаясь от буйства отца. О, что это был за дом! С виду обычная рухлядь, он представал передо мной словно живое существо, вея какой-то туманной прохладой и гулким молчаньем квартир. Открывая наутро глаза, вы находили себя словно в зазеркалье: удивительном, тихом, глубоком, с едва пробивавшимися сквозь ветви редкими лучами света на старинном ковре. Помню, как однажды я буквально обнаружил себя среди этих стен, натолкнувшись на потерянный мир.

Я лежал в холодной влажной постели под тяжёлым одеялом. В комнате стоял устойчивый запах сырости и плесени. На подоконнике в старом советском горшке с голубым орнаментом рос тюльпан с рыжим пожухлым пятном на листке, а за окном опавшие листья каштанов мочил мелкий осенний дождь. Несмотря на его шум, было слышно воркование голубей, обживших чердак старого кинотеатра, стоявшего в двадцати метрах от нашего дома. К ночи всем раздавалось по пластиковой бутылке с горячей водой, чтобы хоть как-то нагреть постель, но теперь было уже утро, и вода остыла, из-за чего под водянистым одеялом было лежать неуютно и зыбко. В этих двухэтажных домах-призраках всё было по-другому: я приезжал сюда как в музей, чтобы лично походить по скрипящим деревянным полам уснувшего дома, где время замирало в тусклой полутьме ноябрьских дождей.

Но я любил эту квартиру не только за осенние дни, создававшие в ней совершенно иной, призрачный мир. В старом разбухшем баре, встроенном в польскую стенку прямо под полками книг, на которых вальяжно расположились Диккенс, Шекспир, Лев Толстой, Сэлинджер, попавший сюда неизвестно каким чудом, хранилось множество странных вещей, создававших ощущение такого существования, которое можно было бы прямо сейчас потрогать руками. В темноте бара стояло несколько старых будильников, – в гробовой тишине комнаты и в шуршании капель дождя будто бы шедших в никуда, в саму вечность, не измеряя здесь ровным счётом ничего, ибо все предметы уже давно застыли в каком-то странном мечтательном сне, – пара старых кассет, ещё времён Горбачёва, с самодельными, разукрашенными карандашами обложками, календарь за 1968 год с краснощёкой девчонкой, державшей багряный советский флажок на фоне желтеющей ржи, и множество выцветших фотографий, на которых лежал белый пластмассовый гребешок с маленьким чернильным фиолетовым пятнышком. – Этот бар вмещал для меня целую жизнь, какую-то чудную тайну, заставляя меня порой часами просто рассматривать эти предметы, раскладывая их на толстом подоконнике, в чьи окна от бури неистово бился промокший каштан.

Теперь всё исчезло. Теперь мне известен каждый миг, каждое мгновение моего будущего, пускай и самого туманного из всех на этой земле: вещи стали выражать лишь настоящее, навсегда утратив тот таинственный смысл, хранящий в старом чернильном пятне целую жизнь, распростёртую бескрайним полотном в туманную даль прошлого и таким же безбрежным холстом в моё томное будущее.

Но вернёмся к отцу. Возможно, вам будет небезынтересно узнать, что несмотря на расхожее мнение о совершеннейшей потерянности пьющих людей для здравого общества, их неспособности взять себя в руки и всех недостатках, коими только могут быть наделены люди, подобные моему отцу, – всё же есть нечто, что выделяет их среди прочих обычных людей куда сильнее, чем очерняющая тяга к спирту. И этой добродетелью является невероятная жажда жизни, сверкающая в их глазах, едва только кто-нибудь из них решается стать на путь истинный и яро клянётся в том, что больше в рот не возьмёт проклятый портвейн. Стоит им переступить черту и на время оказаться на другой, высушенной от всякой влажности стороне, как эти ребята становятся милейшими на свете, с энтузиазмом хватаясь за деревянный щит и разя высокие ветряки, чему нам в нашей размеренной жизни порой стоило бы поучиться.

Всё это вполне относимо и к моему отцу и целиком объясняет, почему мать, столь долгие годы терзаемая побоями, скандалами и угрозами, всё ещё лелеяла надежду, что в один прекрасный день мужчина, в котором она когда-то видела лучшего на этой земле, вновь восстанет из пепла. И этот день наступал. С периодично

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.