Сделай Сам Свою Работу на 5

Вторая стена: амнезия «снизу как следствие подчинения правилам игры





История и социология: стены и мосты

Опубликовано Valya в Чт, 11/05/2009 - 12:19

 

История и социология: стены и мосты

Фирсов Б. М.

 

Вместо предисловия

Поставлю вопрос: «В каких отношениях находятся социологическое и историческое познание как два весьма важных способа освоения реальности?» До последнего времени они подчинялись одной из теорем Лобачевского, который утверждал, что параллельные линии пересекаются, но точка их пересечения находится в бесконечности. Говоря о российской социологии, скажу, что ее историзм и по сей день оставляет желать много лучшего. Подозреваю, что и социологизм российской исторической науки не вызовет серьезных восторгов у профессионалов-экспертов. События последних 15 лет открыли возможности для преодоления одного из самых серьезных заболеваний российских (до недавнего времени - советских) общественных наук. Диагноз этого заболевания - беспамятство (амнезия). Оно было не только результатом всякого рода политических репрессий и идеологического давления «сверху» (принудительная амнезия), но и следствием преднамеренного избегания столкновений с прошлым «снизу» (сознательная амнезия).



Вирусы социального беспамятства поражали не только науку и ее представителей, но и массы рядовых жителей страны. Мои детские и юношеские годы прошли под властью этих запретов на знание дореволюционного прошлого страны. Жизнь для меня и моих сверстников должна была начинаться только с картин ослепительного будущего, где настоящее было лишь оптимистической прелюдией к нему, а прошлое как бы отсутствовало. Писатель Б.Васильев, родившийся в 1924 г., напомнил недавно, что первые десять лет после революции история в школах практически не преподавалась. Впрочем, и сейчас она обитает, по его выражению, на задворках школьных программ, подпитываясь мифами вроде классовой борьбы как вечного двигателя прогресса человечества.

В перестроечную пору мне пришлось наблюдать попытки сознательно отменить всякое прошлое за ненадобностью. «Мы должны стать нормальной страной» - это требование представлялось вполне обоснованным. Но устремление к «нормальности» происходило без опоры на опыт предшествующих исторических периодов и эпох. Еще важнее (но об этом стали говорить только сейчас, после того как улеглись перестроечные страсти), что под влиянием эйфории гласности, мало кто обращал внимания на болезненность крутой ломки ментального стереотипа огромного народа. В итоге уже через 2-3 года после отставки Гайдара и начала резкого торможения реформ большинство участников всероссийских опросов общественного мнения (до 60% опрошенных) полагало, что сама по себе советская система не так уж и плоха (негодными были правители, да и то не все) [1, с.24].



А вот что показывали российские исследования в преддверии наступившего тысячелетия. На либеральные ценности ориентированы примерно 10-15 процентов российского населения. На умеренный, просвещенно-патриотический прагматизм, вбирающий в себя и традиционные русские ценности, и западные ценности либерального толка, намерены ориентироваться 40-45 процентов россиян [2, с.157-158]. Сторонники асоциального индивидуализма не превышают 10-15 процентов среди всего населения. Для того чтобы получить 100%, придется добавить около 30% населения с ностальгией по многим правилам советской жизни (плановая экономика, забота государства, коллективистские установки). Итог этого коктейля из ценностей - ментальная гибридность, заблудившаяся в лабиринтах советского прошлого. Было бы трюизмом повторять, сколь опасно беспамятство социальных наук. Преодолеть его значило привить людям умение соизмерять масштабы истории страны и истории повседневной жизни ее рядовых граждан.

Первая стена: культура как источнике массовой амнезии [3, с.70-77]



Согласно энциклопедическим определениям амнезией считается отсутствие воспоминаний или неполные воспоминания о событиях и переживаниях определенного периода. Корни принудительной массовой амнезии восходят к Октябрю 1917 г. и внедрению большевиками государственных (искусственных) форм жизни на основе «воспитания масс». В период левых культурных экспериментов ранее существовавшие виды жизнедеятельности рекомендовалось предать забвению. Западная цивилизация, если и не отрицалась, то находилась под подозрением. В любом случаев возможность следования ее вызовам исключалась. Ранне-большевистские ценности заметно доминировали до конца 20-х гг., не имея официально разрешенной альтернативы.

В несколько ходов (не станем их перечислять) все нити политического управления страной оказались в руках заново рождавшейся бюрократии, которая имела далеко идущие, утопические планы. Один из них - переплавка дееспособного населения, прежде всего молодых поколений, в человеческий материал нового типа, пригодный для создания социалистической экономики и социалистического общества. В этой связи нам не кажется случайным, что еще до того, как аппарат насильственного внедрения коммунистической идеологии обрел черты законченности, объектом коммунистических экспериментов стали основные институты социализации - школа, семья, церковь. Их разрушение, а затем радикальная трансфигурация связывались с гарантиями освобождения людей от влияния буржуазных традиций и культуры прошлого. Начали со школы, введя контроль над политической благонадежностью учителей, методами и содержанием обучения. Но, как писал один немецкий историк (R.Fulop-Miller) в 1927 г., посетив до этого нашу страну, «большевики организовали народное образование так, что никто не мог выйти за пределы официально разрешенного уровня знаний и образования, дабы не возникла для пролетарского государства опасность приобретения гражданами лишнего объема знаний, что превратило бы их в «подрывной элемент» [4, с.230-231].

 

Общество не могло длительное время сохранять состояние принудительного и хрупкого консенсуса на базе воинствующего революционного аскетизма и преданности делу всемирного пролетариата. Начались вынужденные переговоры с прошлым - встраивание в ранне-большевистские ценности элементов традиционных ориентаций и культурной жизни дореволюционных образованных классов [5, p.349-371]. В числе первых были «амальгамированы» элементы культуры старого наивного монархизма: в обиход вошли знаменитые термины «отец и учитель», «вождь», «руководитель», «хозяин». Затем последовала мифологизация и прославление Ленина, далее началось внедрение ценностей подчинения власти, норм дисциплины во всем. Ввели также старую символику иерархии - погоны, мундиры и прочее. Еще один элемент - восстановление в правах державного смысла понятий «родина», «великая Русь», исторических фигур, включая царей и князей (Петр Первый и Александр Невский). Примечателен такой способ гармонизации новых советских ценностей с традиционной ментальностью как интенсивное повторное обращение к фольклору. В художественной литературе стали увереннее обозначаться положительные персонажи, которые, в свою очередь, содействовали развитию культуры народа на символическом и аксиологическом уровнях. Затем началась кампания под лозунгом - страна должна знать своих героев [6, p.26, 36-37].

Многие российские и зарубежные авторы все изменения, имевшие место в советской действительности 30-х гг., склонны приписывать Сталину, который всегда в подобных случаях выступает воплощением политического и всякого иного могущества. Но кажется, что в рассматриваемом периоде действовал «параллелограмм сил». Инициатива провозглашения терпимости к некоторым из старых норм, возврата к элементам образа жизни дореволюционных образованных слоев во многом исходила от некоторых групп советской элиты, искавших пути мягкой замены тоталитарного режима на жесткую, но все же авторитарную модель управления обществом. На это серьезно влияли «обстановка завершения революции, поиски новой легитимации советской власти, усталость от марксоидных схем, спрос на популяризацию старого знания, адаптированного к новому поколению, жажда развлечений» [7, л.2].

В культуре власть усмотрела дозируемый ею ресурс, который накапливается «наверху» (в среде образованных классов) и передается «вниз» для усвоения народными массами, нуждающимися в обогащении и развитии своего культурного опыта. Собственно культурные различия в этот период считались объективно заданными и их предстояло ликвидировать путем просвещения советских людей, повышения их культурности [8, с.198-200]. Для этого и потребовались амальгамированные культурные образцы, рекомендованные к всеобщему распространению и использованию. Наступил период насаждения государственных эталонов культурного знания и поведения «сверху».

Культура в амальгамированном варианте оставалась средством, она носила функциональный характер, обслуживая злободневные задачи социалистического строительства и прагматические нужды тогдашней советского общества, проходившего через определенную стадию своего идейного и политического развития «на закате революционной эры» [7, л.1].

В послесталинский период к амальгаме общественно одобряемых ценностей были добавлены небольшие дозы либеральных идей, не противоречащих советской концепции мирного сосуществования. Эта концепция не допускала конвергенции различных социально-экономических систем (конверсия ценностей советской цивилизации исключалась, поскольку они a priori обладали историческими преимуществами перед ценностями буржуазного мира и, следовательно, олицетворяли будущее государства и общества. Данный период (его можно было бы назвать - между традиционализмом и либерализмом) начался в хрущевскую эру и закончился в середине 80-х гг. К тому времени в недрах культуры послесталинского авторитарного общества выстраивалась «нонконформистская» культура, носителями которой были представители диссидентского правозащитного движения, иные участники правового и культурного Сопротивления [9, с.426]. Умеренное социальное и культурное расслоение, характерное для 50-х гг. и периода «оттепели», приобрело совсем иные масштабы в конце 80-х гг.

Советская элита, включая значительную часть научной, лишь после августа 1991 г. с громадным внутренним сопротивлением откажется от идеи удерживать массы в руках. Тем более о таком отказе не помышляли ее представители в З0-е гг. и послесталинскую пору, испытывая едва ли пожизненные сомнения перед вечной дилеммой советской эпохи - быть или не быть «расширению возможного и сужению запретного». В итоге культура и социальные науки, как ее органическая часть, уступили свое наследственное место оруэлловскому «министерству правды». Как следствие, большинство российских граждан и по сей день не имеют «под рукой» категорий, подходящих для описания и осмысления общества, в котором они живут: социально-культурные тексты, которые тиражируются в обществе властью, СМИ, средствами научного дискурса для большинства не специалистов остаются, по образному выражению российского лингвиста Р.Фрумкиной «семантически опустошенными» [10, с.16,34].

Вторая стена: амнезия «снизу как следствие подчинения правилам игры

Социологи (начну с них) создавали средства для «не возмущающего власть противостояния». Большое значение, например, придавалось языку правды, опирающемуся на роль подтекста. «Стремление к переоценке ценностей востребовало умение до времени не говорить и не писать лишнего не только из опасения перед возможными служебными неприятностями, но, прежде всего, из-за невозможности противостоять лжи в рамках существующего языка обществоведения. То, что написано, и то, что автор имел в виду, существенно различалось» [11, с.15].

Сошлюсь на воспоминания И.Кона [11, с.110-131]: Почти в каждом из нас жил внушенный с детства страх. И даже в тех случаях, когда никто из близких не был репрессирован, устрашающие кампании против «врачей-убийц», «вейсманистов-морганистов», «безродных космополитов» или политические процессы типа так называемого «ленинградского дела» оставляли неизгладимый след в душах. Ведь «когда у тебя на глазах избивают других, чувствуешь, прежде всего, собственную незащищенность, страх, что это может случиться с тобой» [11, с.112]. Второй механизм - описанное Джорджем Оруэллом двоемыслие, когда человек может иметь по одному и тому же вопросу два противоположных, но одинаково искренних мнения. Тот, кто жил целиком в мире официальных лозунгов и формул, был обречен на конфликт с системой. Рано или поздно он должен был столкнуться с тем, что реальная жизнь протекает вовсе не по законам социалистического равенства и что мало кто принимает их всерьез. А тот, кто понимал, что сами эти принципы ложны, был обречен на молчание или сознательное лицемерие. «Если долго живешь по формуле “два пишем, три в уме”, в конце концов, сам забываешь, что у тебя “в уме”, и уже не можешь ответить на прямой вопрос не из страха, а от незнания» [11, с.113].

Двойственность положения ученых, о которой идет речь, восходит к более общим правилам социальной жизни советского общества - отношениям профессиональных элит и власти. Наиболее четко проблему амбивалентности социальных ролей интеллигенции поставил покойный российский историк М.Гефтер. Он прозорливо заметил, что интеллигенция была и продолжается оставаться до сего времени ресурсом гонимых и резервом гонителей [12, с.87-88]. Хотя в обыденном сознании те же отношения, скорее всего, выражались в терминах защиты от власти или, напротив, защиты (поддержки) власти. Опираясь на это, я предложил несколько моделей профессионального поведения и политических позиций и характерных для советских обществоведов в конце 60-х - начале 70-х гг.[13, p.133-148], [14, c.110-142].

Одна из них может быть определена как индивидуальное существование в нише профессиональной деятельности. Некоторый запас жизненного оптимизма давал основания не страдать в условиях советского режима. Определенным ресурсом выступала беспартийность и/или отстранение от сферы непосредственных партийных интересов. Чаще всего, это связывалось с возможностью занятиями «чистой» наукой. Здесь люди чувствовали себя относительно свободно. Другой вариант «разрешенной» свободы - преподавание в вузе (политическая свобода отсутствовала, но была свобода распоряжения временем).

Аполитичность и выработанная с годами склонность были средством избежать погружения в реальность и обойти табуированные стороны прошлого в процессе научной и педагогической деятельности. Люди с подобными установками оставались стопроцентными продуктами советской системы. Но их жизнь проходила без травм и сломов в отстраненном профессиональном мировоззрении. Бегство от реальности спасало: оно служило почвой для «нетрагического варианта фатализма».

Название еще одной модели - коллективная иммунная защита от власти на основе «игр по правилам». В этом случае нет открытого протеста или борьбы, но есть скрытое сопротивление попыткам идеологизации науки, профессиональной деятельности. Поведение внутри замкнутого круга профессионалов не совпадает с официальным внешним поведением. Это давалось нелегко, требовало определенной способности к «мимикрии», к колебаниям вместе с линией партии. Но выигрыш очевиден - сохраняется профессиональная среда. Собственно профессиональная деятельность в подобных условиях опиралась на правила безопасности. Одно из них состояло в поиске нейтральных или общественно одобряемых (часто конъюнктурных) тем. Если историк искал темы исследований, не возбуждающие повышенного общественного или официального внимания, то социолог занимался критикой буржуазной науки, поскольку без критики трудно было сообщить читателю некий объем положительного знания. Еще одно правило состояло в том, чтобы вопреки собственным убеждениям не выходить за «красные флажки» цензурных или идеологических запретов. «Коллективизм-конформизм и ранняя идеологическая индоктринации развращали нас с детства, официальные нормы и стиль поведения воспринимались как нечто естественное, единственно возможное, интеллектуальные сомнения и нравственная рефлексия приходили, если приходили, много времени спустя... Действительно свободными становились только те, кто полностью, хотя бы внутренне порывал с системой, начиная жить по другой системе ценностей... но таких было немного» [11, с.113-114].

О том же пишет А.Каменский, возвращаясь к практикам поведения представителей отечественной исторической науки в советскую пору [15, с.4-12]. Удаление предмета исследований от официальных тем позволяло обойти рифы конъюнктурщины. В реальности историки делились на две части – одни лишь условно допускали марксистскую схему, исполняя «ритуал»; для других эта схема «составляла плоть и кровь». Хотя частокол цитат не препятствовал тому, чтобы разглядеть ортодоксов и увидеть людей, стоящих ближе к «исторической правде». Свобода своеобразно повлияла на сообщество – кто-то из «прогрессивных» превратился в почвенника, скроенного по современной моде, а кто-то, напротив, стал заядлым консерватором. Каменский добавляет, что «в целом отказ от марксистской парадигмы для большинства историков, по крайней мере, на первый взгляд, прошел на удивление быстро и безболезненно... Что лишь служит подтверждением того, что для большинства это было не более чем проформой» [15, с.6].

 

Но все же история продолжает оставаться идеологизированной сферой. Отрешились от старого мира далеко не все, кто об этом публично заявляет. “Подпольные коммунистические парткомы действуют сегодня и на исторических факультетах некоторых вузов”, [15, с.12]. Любопытны отдельные действия власти. Депутаты Думы крайне взволнованы тем, по каким учебникам учат детей в школе. Они осуждают все, что создано на деньги Сороса и даже принимают постановления. Однако эти документы обходят молчанием появление учебников под грифом Министерства образования и насыщенных, к примеру, откровенно националистическим содержанием. Каменский приводит рассказ своего коллеги из старинного русского города, где на вступительном экзамене в пединституте заместитель губернатора «лично» следит, чтобы абитуриенты «правильно» трактовали образ Сталина.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.