Сделай Сам Свою Работу на 5

Из письма коммунистов-карачаевцев





В Президиум ЦК КПСС. 1956 год.

 

...Исходя из вышеизложенного, мы просим:

1. Восстановить Карачаевскую автономную область с центром в г. Микоян-Шахар, ныне Клухори, не обидеть наши чувства перед наши­ми братьями и другими народами. Мы убеждены в том, что при ином решении в будущем нам придется возвращаться к этому вопросу, так не лучше ли решить его сейчас, восстановив нашу автономию.

2. Мы просим восстановления всей территории Карачая, бывшей до дня выселения карачаевцев, и утвердить в Карачаевской области 4 района:

1) Больше-Карачаевский район с центром в г. Микоян-Шахар, ныне Клухори, в составе сел Учкуланского, Тебердинского ущелий, поселков Курорт Теберда, рудника "Эльбрус", угольных шахт, селе­ний Мара, Коста Хетагуровское, Новый Карачай, Хумара;

2) Усть-Джегутинский район в существующем составе;

3) Зеленчукский район в существующем положении с передачей ему и территории Преградненского района;

4) Мало-Карачаевский район с центром в Кисловодске, как было ко дню выселения, с передачей ему всего, что имелось ранее.

Мы просим Президиум ЦК КПСС до окончательного утверждения мероприятий о нашем народе провести с нами - коммунистами-кара­чаевцами - совещание в г. Джамбуле с охватом всех коммунистов, проживающих в Киргизии и Казахстане, а также в г. Клухори с охва­том коммунистов, уже переехавших на Кавказ. На проведение этих совещаний можно не расхо-довать средства из кассы ЦК, мы возьмем все расходы на себя. Совещание необходимо, так как мы считаем обязательным разъяснить положение и выслушать ваше мнение.



Из архива проф. У.Б.АЛИЕВА

 

* * *

В конце ноября 1944 года М.А.Суслов, первый секретарь Ставро­польского крайкома ВКП (б) с удовлетворением произнес зловещие, человеконенавистнические слова: "МЫ ВЫЖИЛИ КАРАЧАЕВЦЕВ ИЗ ГОРНЫХ УЩЕЛИЙ. ТЕПЕРЬ НАДО ВЫЖИТЬ ОТСЮДА ИХ ДУХ"...

В феврале 1956 года состоялся XX съезд КПСС. Осенью представи­тели Карачаевской делегации попытались встретиться с М.А.Сусло­вым, членом Президиума ЦК КПСС. Он их не принял, а по телефону сказал: "Не питайте иллюзий. Закон обратной силы не имеет: КАРА­ЧАЕВЦАМ НИКОГДА НЕ ПОЗВОЛЯТ ВЕРНУТЬСЯ НА КАВКАЗ" - и добавил раздраженно:



"И прекратите, наконец, обращаться в цент­ральные инстанции!"

 

Рассказы свидетелей

УКАЗ ПРЕЗИДИУМА ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СССР

 

О преобразовании Черкесской автономной области

в Карачаево-Черкесскую автономную область

 

В целях создания необходимых условий для национального развития карачаевского народа Президиум Верховного Совета СССР постановляет:

1. Признать необходимым восстановить национальную авто­номию карачаевского народа.

2.Рекомендовать Президиуму Верховного Совета РСФСР рассмотреть вопрос о преобразовании Черкесской автономной области в Карачаево-Черкесскую автономную область в составе Ставропольского края РСФСР, установив границы и админист­ративно-территориальное устройство автономной области.

3. Считать утратившим силу Указ Президиума Верховного Совета СССР от 12 октября 1943 года "О ликвидации Карачаев­ской автономной области и административном устройстве ее территории" и ст. 2 Указа от 16 июля 1956 года в части запреще­ния карачаевцам возвращаться на прежнее место жительства.

 

Председатель Президиума Верховного Совета СССР

К. ВОРОШИЛОВ

Секретарь президиума Верховного совета СССР

А. ГОРКИН

Москва, Кремль. 9 января 1957 г.

____________________________________

Прим.: Указ этот был скрыт местными властями, в частности, председателем Черкесского облисполкома Кардановым З.К. (1957 г.) от народа и даже от карачаевцев, вошедших в Руководство КЧАО, впервые он был обнародован 26 февраля 1990 г. на заседании Обще­ства "Джамагат" (г. Карачаевск).

 

 

Исмаил БАЙЧОРОВ



 

ЗА ПОЛНУЮ ПРАВДУ

Воспоминания

 

Мне семьдесят лет. Я ровесник Октября. Вместе с народом пережил страшные трагедии в период культа личности, радовался победам. Я внес свою лепту в Победу над фашистской Германией. Хотя и являюсь инвалидом Великой Отечественной Войны, всю сознательную жизнь трудился честно, тружусь и в настоящее время, будучи рабочим ПМК-59 в г. Карачаевске Карачаево-Черкесской автономной области.

С 1940 г. по июль 1943 г. служил в рядах Красной Армии. Был командиром взвода разведки, командиром стрелковой роты в чине старшего лейтенанта. Дважды тяжело ранен. За отличия в боях на­гражден орденами Отечественной войны первой и второй степени, рядом боевых медалей.

После демобилизации по ранению и инвалидности работал военруком школы в родном ауле Верхняя Теберда.

2 ноября 1943 года в мой дом ворвался офицер войск НКВД и объявил: на основании приказа Верховного Главнокоманду­ющего тов. Сталина за № 00415 все карачаевцы выселяются. На сборы он дал полчаса. Я - советский офицер в полной военной форме, при погонах, за полчаса был вместе с семьей выслан в Киргизию. Два моих брата Осман и Умар находились на фронте (последний позже погиб). На фронтах сражались все карачаевцы, способные носить оружие. По сути дела были высланы женщины, дети и старики, а также вернув­шиеся из военных госпиталей раненые бойцы.

В Киргизии наша семья - мать и сестры с малолетними детьми - попала в село Садовое Сталинского района Фрунзенской области. Я там трудился на разных должностях в колхозе "Путь к коммунизму" и трудился добросовестно. Но ко мне, как и ко всем спецпереселенцам, относились предвзято, угнетали физически и морально, оскорбляли человеческое достоинство. Так как в колхозе люди работали фактиче­ски бесплатно, переселенные туда карачаевцы не имели никаких за­пасов продовольствия и пухли от голода, умирали в большом количестве. К весне 1944 года погибло 52% проживавших в Садовом карачаевцев. И так было почти повсюду.

Ужасные картины, когда гибли целые семьи, стоят перед моими глаза- ми по сей день. Например, в Садовом полностью погибли семьи Ахмата Джуккаева из 8 человек, Шамиля Бостанова из 12 человек. Старшему ребенку Бостановых было около 20 лет, а младшему - всего 4 года. Так как трудоспособные мужчины были на фронте, а старики из-за постоянного недоедания еле двигались, хоронить умерших было некому. Я и еще двое инвалидов войны не успевали их хоронить, тем более, что днем необходимо было быть на работе. Хоронили ночами. Многие трупы разлагались. Поскольку переселенные люди продали все свои вещи, не во что было даже завернуть умерших. Мы их клали в могилы в том, в чем они были.

Не могло быть и речи о соблюдении похоронных обрядов.

Местные власти отказывали нам в медицинской помощи. Больница находилась в Беловодском, в 6 километрах от нас, но туда спецпере­селен-цам из нашего села попасть было невозможно, так как мы давали подписку о невыезде из села. Вышло постановление Совнаркома СССР за подписью Молотова о строгом наказании спецпе­реселенцев вплоть до тюремного заключения на 20 лет. По этому Постановлению переход из одного села в другое без пропуска от спец­комендатуры карался как переход госу-дарственной границы СССР. Если твоя корова перешла границу села и пасется на территории соседнего села, надо было искать русского или киргиза и просить его пригнать корову обратно. Если в соседнем селе умер родственник, нужно было обращаться к спецкоменданту, чтобы он выходатайствовал пропуск через районную, впоследствии - через областную комен­датуру, отделение комитета госбезопасности, а пропуск можно было получить через два-три месяца. Из-за вынужденного нарушения по­добных законов многие мужчины и женщины из числа карачаевцев, а с 1944 года и чеченцев, балкарцев, ингушей лишались свободы.

Спецкомендант и местные начальники издевались над спецпересе­лен-цами как хотели, ибо мы оставались фактически вне закона. Вот несколько примеров. Летом 1944 года сторож колхозного сада в нашем селе застрелил 4-летнюю девочку за то, что она залезла в сад и взяла одно яблоко. Услышав об этом, прибежал туда отец девочки Батдыев Хасанбий. Сторож выстрелил и в него. Тяжело раненного Батдыева хотели повезти в больницу, но комендант не разрешил выезд за пре­делы территории села. И Хасанбий, настоящий советский патриот, в январе 1943 года сбежавший из-под расстрела гестаповцев в Микоян-Шахаре (ныне Карачаевск), на 16-ый день ранения умер, оставшись без медицинской помощи, став очередной жертвой культа личности, из-за бессердечия и жестокости местных сталинских холуев. Когда родственники Батдыева пришли в комендатуру и сообщили об этом спецкоменданту, который вроде должен был защищать интересы спецпереселенцев, тот цинично заявил: "Жаль, что сторож не пере­стрелял вас всех!" Примерно такое же повторилось и в 1945 году, сторож другого сада Шевцов Владимир Свиридович из-за трех яблок, взятых трехлетним мальчиком Батчаевым Хасаном, тяжело ранил его. Три его дяди, в том числе командир тыловой разведки Батчаев Мудалиф Каракозович, находились на фронте, а с их беззащитным племянником не церемонились, обходились хуже, чем со скотиной. Оба виновных не были привлечены к уголовной ответственности, так как подобные беззакония творились с ведома и поощрения руководст­ва.

Я сам на себе испытал, что такое сталинский произвол и беззако­ние, что такое преследование за принадлежность к карачаевскому народу. Приведу лишь один пример. В один из жарких августовских дней 1947 года в колхоз приехал председатель Сталинского райиспол­кома Омельченко с двумя другими районными начальниками. Они подошли к нам, когда я вместе с тремя грузчиками-чеченцами в поте лица выгружал груз. Омельченко стал требовать, чтобы мы работали еще быстрее. Я ответил ему: "Куда еще быстрее, мы и так выбились из сил". Тогда он стал всячески поносить и оскорблять меня, сильно ударил по лицу. Я не умею оставаться в долгу и тоже ударил его. Хотя местные руководители знали, что я офицер, инвалид Отечественной войны, они не стали защищать справедливость, а прислали за мной работника КГБ, который арестовал меня. Я сказал своим товарищам-грузчикам, что меня увозит какой-то кагэбэшник, потому что бывали случаи, когда люди после таких арестов-увозов бесследно исчезали. Органы КГБ района состряпали на меня дело и сообщили областному и республиканскому начальству о том, что спецпереселенцы состави­ли заговор и напали на председателя райисполкома. Меня держали в тюрьме 40 дней. Только благодаря прибывшему из армии брату Осма­ну я не получил обещанные следователем 15 лет тюремного заключе­ния.

Подобных примеров можно привести немало, но, по-моему, и при­веденных достаточно, чтобы иметь представление о том беззаконии, которое творили Сталин, Молотов, Берия и их приспешники на всех уровнях по отношению к выселенным народам.

Я беспартийный, поэтому, наверное, мне трудно понять, почему руководители нашей партии и правительства в настоящее время, когда объявлена гласность и перестройка, имеется демократия, ничего не говорят о переселении целых народов, об издевательском отношениии к ним, которое он, продолжается по сей день. В газетах и журналах много пишут о массовых политических репрессиях, о реабилитации невинно пострадавших людей в период культа личности. Я очень благодарен авторам этих статей. Но неужели страдания переселенных народов, оболганных и оклеветанных, не заслуживают такого же внимания, как беззакония по отношению к отдельным лицам? Я считаю, что если молчат о таком важнейшем вопросе, выходит, полной правды пока нет.

М.С.Горбачев правильно говорит о том, что нужно очень внимательно относиться к национальным чувствам людей, к их националь­ному досто-инству, языку, культуре, истории, так как без этого невозможна подлинная дружба народов. Но его слова плохо слышат «руководители нашей области и края». Их отношение к карачаевцам, их действия по сути своей мало отличаются от поведения спецкомендан­тов в Киргизии. Как правило, все они говорят с трибуны правильные красивые слова, поучают, как надо работать, призывают к честности, а на деле...

На деле сеют между народами Карачаево-Черкессии вражду, продолжают клеветать и чернить карачаевский народ, несмотря на то, что его именем названа автономная область и он составляет по численно­сти треть от всех народов КЧАО. Пышным цветом цветет протекцио­низм. К примеру, нет большего врага своему народу, чем нечистоплотный, беспринципный и трусливый, послушный холуй на­чальства - К.Р.Кипкеев. Больше чем никто не клеветал на карача­евцев как на народ и на отдельных его представителей, которые так или иначе мешали ему в его своекорыстных и карьеристских интересах. Много лет насаждал он взяточничество в Карачаево-Черкесском пе­динституте, наконец, сняли его с ректорства за развал работы и - удостоили за все это пенсией союзного значения. Да еще его сына Руслана так стремительно поднимают по служебной партийно-номен­клатурной лестнице, что и не уследишь за ним. А многие образованные и способные, честные и достойные карачаевцы остаются не у дел, затираются, а порой и преследуются.

Самое распространенное обвинение карачаевцам - в национализ­ме.

Это глубоко неверно. По натуре своей карачаевцы традиционно, исторически очень интернациональны и гостеприимны. Издавна они принимали в свою среду людей из самых разных национальностей. Я хорошо помню: в голодный 1933 год карачаевцы спасли от смерти сотни русских, черкесских, абазинских, ногайских семей. Накануне и в годы Великой Отечественной войны карачаевские семьи усыновляли и удочеряли детей-сирот без разбора национальностей, в том числе из Нижнетебердинского детского дома. В период немецкой оккупации они прятали в своих домах евреев, коммунистов, партизан, спасали воинов Красной Армии, хотя прекрасно знали, что за это фашисты расстреливают. Например, Халамлиевы Шамаил и Фердоус, имевшие 10 детей, все пять месяцев оккупации прятали в своем доме трех сестер-евреек.

В нашем народе много интернациональных семей. Моя жена - рус­ская, наш сын женат на черкешенке, растет внук. Мой брат Осман тоже женат на русской...

Злонамеренное лживое толкование истории нашего народа, посто­янное оскорбление национального достоинства карачаевцев вызывает законное возмущение народа. А местное руководство, говоря красивые слова о дружбе народов, беспрерывно организует клевету на наш на­род. Особенно отличается этим многолетний секретарь нашего обкома У.Е.Темиров...

Я считаю, чтобы перестройка шла быстрыми темпами, необходимо освободиться от тех руководителей, которые ей мешают, и на их место выдвинуть честных и достойных людей, которые могли бы со знанием дела и с уважением к национальному достоинству народов области решать те грандиозные, поистине революционные задачи, которые поставило перед нами время и сама жизнь.

Карачаевск, 1988

Сослан БАЙЧОРОВ

 

МАМАЛЫГА

Ах, куда нам от памяти деться?

Вот уже седина на висках,

А мое босоногое детство

Вновь меня окликает в горах.

Память-память, нелегкая ноша.

Прикрываю устало глаза –

И под солнцем у нашего коша

На траве серебрится роса.

Память-память, волшебная книга.

В коше брат с поварешкой в руке,

И кипит в чугунке мамалыга

На овечьем густом молоке.

Треск поленьев да пламени блики,

Есть мука и очаг наш хорош.

Сладким паром густой мамалыги

Наполняется старенький кош.

И уже я по тропке знакомой

Вдоль покатого склона бегу,

Чтоб умыться водой родниковой,

И вернувшись подсесть к чугунку.

Блики пламени помню на стенах,

Помню радость - сейчас поедим!

Но врываются двое военных

И кивают на дверь - Выходи!

И погнали по склону, по полю,

Лишь барашек заблеял нам вслед.

Пятый год миновал мне в ту пору,

Брату было одиннадцать лет.

Но кому там какая забота,

Всюду ружья да звезды погон.

Окрестили врагами народа –

И загнали в холодный вагон».

Память-память, волшебная книга.

Все больней мне смотреть сквозь года,

Как кипит в чугунке мамалыга,

Что не съели мы с братом тогда.

 

Перевод с карачаевского Игоря ЛЯПИНА

Светлана АЛИЕВА

 

ЗАПАХ ФИАЛКИ

Воспоминания

 

Не знаю, что это было.

Внезапно и в самых неожиданных местах - в морозный и в жаркий день на улице, посреди урока в классе, врываясь в глубокий сон по ночам - меня словно бы окутывало свежим душистым облаком. По­мнится, я замирала, стараясь продлить, упрочнить легкое, всегда ми­молетное дуновение, потом тщетно искала его источник. Душа рвалась и тосковала, требовала ясности, и я назвала-обозначила его как запах фиалки.

Фиалки во Фрунзе и его окрестностях не росли.

Веснами город украшался огромными букетами буйно цветущих деревьев. Предгорья за Шанхаем, вольным поселком за железнодо­рожной линией, сплошь покрывались пламенеющими желтыми и алы­ми тюльпанами. Мы тащили их домой охапками. За отцветшими тюльпанами строго по расписанию летних месяцев золотились лаки­рованные лютики, зазывно фиолетился репейник, резвился много­цветный вьюнок и дикий горошек, да из густой травы мерцали пронзительно голубые незабудочки. Земля была щедра на цветы и краски, лишь фиалки на ней не росли.

Лесная фиалка помнилась смутно, поселившись где-то в подсозна­нии. Образ ее, расплывчатый и благоуханный, рождался из рассказов родителей о далекой и прекрасной родине - Кавказе. Он существовал в моем младен-ческом прошлом, таинственный Кавказ, недоступный для меня и моих родителей. Отнятый у нас. Запретный.

Страшная это штука - запрет. Лишение человека свободы, естест­венного права на независимое волеизъявление. Уничтожение в нем с раннего детства уверенности в своем праве. Кому-то почему-то мож­но, а ему почему-то нельзя. Какими создавало нас, детей разнообразно репрессированных, время? Какими словами воспроизвести, передать те чувства и мысли, которые кипят в сердце и голове растущего чело­века, обвиненного без вины, посаженного в клетку ограничений? Ка­кой - в тисках запретов - формируется его душа? По собственному желанию человек может сутками, месяцами сидеть в комнате и не испытывать необходимости выйти из нее, но стоит его запереть, как мир за окном начнет притягивать его неодолимо.

Папины сказки о Кавказе наполняли меня чувством непреходящей тоски. Земля там ласковая и благодатная... По берегам чистых и звон­ких бурливых рек на склонах холмов растут густые леса из диких яблонь и груш, ореховых и кизиловых кустарников. В ущельях - ги­гантские ели и сосны, чинары и... А фиалки - фиалки появляются с первой весенней травой, и я (подумать только - я!) собирала их на склонах Машука и еще в сказочном Нальчикском лесопарке.

Кавказ был вечной неутихающей болью, недостижимой мечтой, волшебной сказкой, неприкасаемой тайной.

Говорить о Кавказе - неосознанно, но твердо знала я - было нельзя. Стыдно было говорить, что ты родилась на Кавказе и принадлежишь к преступному народу - карачаевцам. И не становилось легче от того, что не только карачаевский народ был плохой нацией, а еще и балкар­цы, ингуши, чеченцы... "Бандиты" - называли их попросту в обиходе. И не только в обиходе. Помню, как наш большой, умный и, разумеет­ся, всесильный 33-летний папа, пряча от нас слезы, с отчаянием гово­рил, листая очередной том Большой советской энциклопедии: "Нет, вы только подумайте, - "клоп" нашел свое место в энциклопедии, а целый народ, прославленный русскими классиками, "карачаевцы", - нет! Понимаете, не существует в природе и на Земле народа - карача­евцев!"

Еще шла война, и даже я, дошкольница, понимала, как непрости­тельно преступление этих народов и того, к которому принадлежала я, - они были официально объявлены предателями. Мой папа - преда­тель, моя русская мама - предательница, мои дядья - майор и старший лейтенант, раненные на фронте, папин друг дядя Кайсын Кулиев, наперебой с папой до утра читающий стихи по-балкарски и по-рус­ски... Он тоже воевал и появился во Фрунзе, хоть и без погон, но в военной форме. И еще были папины друзья, в ладно пригнанных офицерских военных формах без погон, с орденами и медалями, до­брые и приветливые. И, как я теперь понимаю, совсем еще молодые. Я-то знала, что они не были предателями, но почему-то считались предателями и были вместе со мной наказаны отлучением от леген­дарного Кавказа.

Это была одна жизнь - стихи и рассказы папы и его друзей дома, и совсем другая - в школе. И я была разной - дома и в школе. Разорван­ность души до поры сглаживалась внезапным и мимолетным погруже­нием в душистое облако - запах фиалки.

Детство было переполнено дорогами и бездомностью. Я не помни­ла, как собирала фиалки, - их вытеснили из памяти длинные хвосты грязно-белых бинтов, которые волочились за бредущими раненными красноармейцами. Когда началась война, они шли и шли мимо нашего дома, заходили во двор, мама и соседки делали им перевязки, поили, кормили, о чем-то взволнованно говорили. Брат изумлял взрослых способностью отличить по гудению наши и фашистские самолеты - если малыш нырял под крыльцо или залезал под кровать, значит, летел фашист, и надо было спасаться от бомбы. До сих пор помню большую светлую комнату в Нальчике с развевающимися на окнах кружевными занавесками, накрытый обеденный стол, тарелки с недо­еденным супом, аккуратно застеленные кровати, - мы уходили нена­долго, а оказалось - на года, забрав папины рукописи и книги, фотографии и по смене одежды.

Во дворе нас ждала телега и запряжен­ная в нее лошадь по кличке Машка.

Какие долгие и страшные были дороги эвакуации! Сначала в горах. С одной стороны отвесная горная круча, с другой - пропасть с шумли­вой рекой в темной глубине, а на откосах остатки от сорвавшихся вниз с дороги: вещи, колеса, тележные борта, раздувшиеся трупы лошадей и белые, объеденные птицами скелеты. Пугающе светились гнилушки на прилавках, непонятные звуки в ночи таили в себе неведомую опас­ность, брыкалась Машка, которую, как выяснилось, наш папа, моло­дой ученый, не так запрягал. И люди, люди, люди - пешком, на телегах, на машинах. С детьми и без детей. Налегке и под узлами.

В Тбилиси мы долго жили в длинных полупустых вагонах на запас­ных путях. Потом - на пристани в Баку. С трудом сели на пароход. На море силь-но штормило, и я узнала, что существует морская болезнь. В Красноводске не было воды и очень хотелось пить. Санитарные поезда, раненые, перепол-ненные вагоны, долгая жизнь на вокзальной площади в Самарканде, где кучились такие же беженцы, как мы. От кучи к куче непрерывной цепочкой ползли крупные вши. Дети - и мы с ними - били их камнями, топтали, но они все ползли-ползли. Рано утром нас будил громкий голос из репродуктора на столбе, родители слушали последнюю сводку Совинформбюро, и папа шел за газетой и искать работу.

С вокзала мы попали в кишлак. Нас поселили в старой бане - остовы двух железных кроватей накрыли досками, разложили на них вещи, над ними соорудили из двух листов фанеры навес, - здесь мы спали, ели, спасались от потоков воды с потолка и под ногами. Запомнились нескончаемые дожди и время от времени гулкие сотрясения - где-то намокала и заваливалась глинобитная крыша.

В кишлачной школе папа учил детей русскому языку, мама корми­ла нас затирухой - заваренной в воде мукой.

Странное явление - память. Почему, как выбирается из десятка мелочей одна, говорящая о многом, откладывающаяся в характер? Помню длинные тоскливые вечера ожидания папы из школы. Чадит коптилка, хочется есть, но без папы мы не едим, и только ему мама помимо затирухи выдает корочку хлеба: мы знаем, что папа болен и потому не на фронте, и потому ему надо отдать хлеб, и мы безропотно и, главное, ничуть не желая этого хлеба, его отдаем и уверяем напе­регонки с мамой, что мы уже ели. Помню, как он стоит согнувшись возле углубления в стене и торопливо докуривает ежевечернюю папи­роску, а на нее с потолка капает. Кап - папироска гаснет, папа вновь прикуривает ее от коптилки, затягивается, кап - и папироска снова гаснет. Наконец, папа бросает ее, залезает в нашу нору под фанеру и говорит маме о том, какие мы счастливые. Мама пугается, а он объяс­няет: в кишлаке арестовали заведующего хлебным ларьком. Он про­давал и обменивал предназначенный эвакуированным хлеб на базаре, а нам говорил, что хлеб не доставляют. У жулика нашли пачки денег, кучи чужих вещей, золотых изделий. "Представляешь, - говорил папа маме, а мы, несмышленыши, слушали и запомнили на всю последую­щую жизнь: - как он дрожал от страха днем и ночью, сторожа и приумножая этот хлам. Все чепуха, ерунда, так себе, между прочим - деньги, ценности и тому подобное, - говорил папа, - главное - чистая совесть и чтобы душа была открыта людям..."

Таким же дождливым зимним вечером папа пришел и сказал, что немцев из Нальчика выгнали. Вскоре его вызвали в Кабардино-Бал­карию на работу, и мы - в Нальчике. Наша квартира занята другими людьми, вещей нет, мы снимаем угол, потом комнату. Мама долго лежит в больнице, потом появляется, и мы с братом учим ее ходить. Маму - учим - ходить! Очень смешно.

Среди ночи просыпаюсь от яркого света. В комнате чужие дяди, военные. В дверях стоит красноармеец с винтовкой, пересекающей вход. Дядя за столом что-то пишет, потом папа обнимает маму, целует нас и уходит. Слышно, как от дома отъезжает машина. Мама сидит неподвижно и мы собираемся зареветь, когда дверь распахивается и влетает разъяренная квартирная хозяйка. «Предатели! - кричит она.-Бандиты проклятые, убирайтесь вон!» Она швыряет наши пожитки, толкает маму, и в темной предрассветный час мы оказываемся на улице возле вещей, сброшенных кучей. Дело привычное, но с нами нет папы, и мама жалеет, что мы не уехали с ним - пусть за город, расстреляли бы вместе... Откуда-то в меня летит ком земли, больно бьет в спину, из-за ограды слышится ненавидящий голос: "Предатели, пре­дательское отродье, убирайтесь отсюда!"...

Да, еще до приезда во Фрунзе я уже знала, что мы почему-то предатели.

До письма от папы и его вызова мы живем у такой же, как мама, русской жены горца-"предателя", воевавшего на фронте. Была еще одна долгая дорога в поезде, с пересадками, вокзалами, толчеей, раз­ухабистыми и душеразди-рающими песнями безногих инвалидов на низких платформах-колясках, с пронзительными воплями трофей­ных немецких губных гармоник, большими темными громкоговорите­лями на столбах... Пока глубокой ночью мы не приехали во Фрунзе, где нас встретил папа. Привел домой - в комнату институтского обще­жития. Там стояла кровать, стол и портрет Пушкина на стене. В ней мы прожили четырнадцать лет.

Третья средняя женская школа была не то чтобы привилегирован­ная, но чем-то приметная, нынче сказали бы - престижная. Она раз­мещалась в двухэтажном сером здании наискосок от Дома правительства в устье улицы Кирова, вливающейся во Фрунзенскую "Красную" площадь. Ходить по этой площади, помнится, запреща­лось. Рядом в сквере, напротив и лицом к Дому правительства, на высоком постаменте стояла каменная фигура Сталина. То ли от своей территориальной близости к Дому правительства и Сталину, то ли в школе учились дочки ответработников, не могу сказать достоверно, но имелась у родительниц, а потом и у дочек претензия на исключитель­ность. Узнав о появлении в первом классе дочери спецпереселенца, дружный родительский комитет потребовал изъятия из школы столь неподходящего для их дочек общества. Получив отказ, мамы не велели Дочкам со мной водиться.

Дети есть дети. Они ведут себя и высказываются с предельной жестокой откровенностью. Озорная и компанейская в ареале роди­тельского жилья, я попала под недружелюбный прицел одноклассниц, Ровности не было - между мной и одноклассницами наблюдались приливы и отливы отчужденности, но взаимная настороженность оставалась все десять лет моей учебы в школе и сохранилась на всю жизнь. Я немела в неприязненном окружении. Школа сковывала меня, мое живое воображение стыло от непонимания и обиды, я тупо внимала объяснениям учителей и молчала. Только в третьем классе открыла-осознала секрет чтения и счета. Начальную школу закончи­ла на тройки, а с пятого стала отвечать уроки письменно. В школьной характе-ристике, полученной мной вместе с аттестатом зрелости, гово­рилось, в частности, что "девочка письменной речью владеет лучше, чем устной".

Как я теперь понимаю, у меня было что-то вроде логоневроза, боязни или неспособности говорить в недружелюбной и незнакомой обстановке. Только уехав из Фрунзе, я обрела речь, но и теперь, бывает, впадаю в при-ступы немоты и косноязычия, когда чувствую враждебность человека и аудитории. До сих пор не могу преодолеть сложившегося в школьные годы рефлекса ущербности, неправомочно­сти, неравноправности моего "преда-тельского", "плохого" националь­ного происхождения...

Было бы несправедлво помнить о школе и своем классе только это - заданную неприязненность одноклассниц, которых я помню и люб­лю, как любишь детство и юность. Но навсегда осталась со мной обида на нево-стребованность моей любви - мне так всегда хотелось быть вместе с ними, а я была отдельно. Теперь я понимаю, - иначе быть не могло, моя внутренняя жизнь шла другими маршрутами: они были свободны, - я узница, они были незапятнанными гражданами своей родины, - я с пятном предательства, они были девочками первого сорта, - я второго. Они не теряли своей родины, для них она была естественна, как дыхание, которого не замечаешь в состоянии нормы, здоровья. Во мне чувство родины и жажда свободы родились едва ли не раньше самосознания.

Все годы своей учебы в школе я чувствовала, а теперь понимаю и с великой признательностью вспоминаю особое к себе отношение со стороны учителей, начиная с директрисы школы Веры Петровны Пушкиной. С той минуты, как одна из родительниц потребовала уб­рать меня из школы, а Вера Петровна воспротивилась, она взяла меня под свое крыло. Незаметно, ненавязчиво она следила за мной и при­крывала травмированную девочку от репрессивных мер. Как бережны и чутки были мои дорогие учителя! Большинство из них являлись представителями той самой прекраснодушной русской интеллигенции, которая шла в народ с просветительскими целями, самозабвенно отдавалась работе милосердия, подготовила и вела революцию, утвер­ждая ее порушенные почти с самого начала после победы ВКП(б) идеалы негласными и повседневными делами. Вера Петровна Пушкина училась и дружила с сестрами Фрунзе. Старенькая Елена Ивановна, учительница начальной школы, была выслана из Ленинграда в связи с убийством Кирова. У Лидии Ивановны Коваленской, говорили был репрессирован сын... С признательностью вспоминаю «бабу Олю» - бестужевку, учительницу физики Ольгу Ильиничну, математика Алексея Александровича Михайлова, обожаемую всем классом учительницу литературы Веру Викторовну Красикову... Вне школы тоже были учителя - многонациональная фрунзенская интел­лигенция, с которой мы так или иначе соприкасались, своим образом жизни, поведением, примером воспитывала во мне человеческое до­стоинство.

Во Фрунзе в годы моего детства и юности сосредоточилась - не по своей воле, как я поняла гораздо позже, - интеллигенция, попавшая в те или иные конфликтные отношения со сталинской администрацией. Здесь были сосланные по социальному и национальному признакам - политические, спецпереселенцы, "космополиты", врачи, профессо­ра... Кого здесь только не было! Жилось, думаю, не так уж и плохо, - Киргизия была приветлива, терпима и гостеприимна. Не последнюю роль в этом играла ее отдаленность от центра...

Мне трудно судить, как мое взросление выглядело внешне. Вероят­но, девочка как девочка из интеллигентной семьи, застенчивая, мол­чаливая, мечтательная, порывистая, предпочитает одиночество, держится особняком... Все мы внешне, когда растем, примерно одина­ковы. Моя задача - раскрыть внутреннее движение характера, причи­ны его формирования.

Помнится постоянное недовольство собой.

Больше всего на свете хотелось быть хорошей - отлично учиться, не сердить родителей и учителей, дружить с одноклассницами. Но это мне никак не удава­лось.

Меня болезненно ранило малейшее напоминание о моей "вине" -принадлежности к репрессированному народу. Один из своих ранних рассказов я посвятила драке девочки с мальчишкой-обидчиком. Рас­сказ писался в конце 50-х годов, и я не могла указать причину драки. Теперь можно бы поразмышлять и о том, почему в конце 50-х, после XX съезда партии, после реабилитации кавказских народов и возвра­щения их на родину все-таки нельзя было указать причину обиды. Еще был силен страх перед разглашением "тайны"? Пожалуй. Слишком глубоко еще сидело внедренное в нас за эти годы чувство несуществущей вины? И это было. Было много неизвестного, не укладывающеся в рамки общепринятого, положенного, одобряемого фарисейства. Многое сдерживало, а обида, как незажитая рана, требовала лечения. Так написался рассказа "Галка" - в публикации обычная детская драка - мальчишка дразнил, а девочка его за это отлупила. В жизни было по-другому.

Я пришла из школы и отгуливала положенный час. Была зима, я чинно ходила по тротуару и тихо возмущалась: безропотный Сережка Виноградов, живший в подвальной комнатке нашего общежития вдво­ем с мамой, уборщицей, катал на санках нашего ровесника Максутку. Максутка сидел развалившись на санках и понукал-покрикивал, а Сережка старался, вез его, спотыкаясь и оскальзываясь. Мне очень не нравилось поведение Максутки, но больше - Сережки: "И чего слуша­ется? Дурак, дал бы ему раза, ишь раскомандовался". Возмущалась, но не вмешивалась - как раз в тот день я окончательно решила начать новую жизнь и поэтому благонравно отвора-чивалась, строила планы. Между тем Максутке надоело Сережкино послу-шание, катание на санках, и он переключился на меня. "Эй, ты, - заорал он,- бандитское отродье! Ходит, как порядочная, карачай-чай-чай! Ну-ка, скажи, как твой отец нас немцам продавал? Карачайка паршивая!" И все в таком духе. Я не выдержала. Я отложила правильную жизнь на будущее. Я коло-тила Максутку, вымещая на нем все накопившиеся обиды. Рядом прыгал от восторга Сережка, приговаривая "так его, дай ему!". Выва­ляв Максутку в снегу, я наподдала Сережке за рабское поведение и помчалась домой. Я рыдала и каялась, - мне хотелось любви, а меня ненавидели, никого не трогала, - а меня обвиняли, обижали, вынуж­дали драться.

Мне было лет десять-одиннадцать.

Меня приводило в отчаяние, что все кругом – дети и взрослые обви-няли нас, меня в самом страшном - предательстве. В быту и официально.

30 октября мой класс и меня вместе со всеми принимали в комсо­мол.

Как это происходило в школе, - уже не помню, а вот прием в райкоме комсомола запечатлелся в памяти на всю жизнь. Нас там собрали много девочек и мальчиков из разных школ. В комнату, где заседало бюро райкома комсомола, вызывали по одному.

Меня по списку - одной из первых - расспросили, велели подождать. Все входили и выходили с тёмнокрасными книжечками в руках, сча­стливые убегали домой. Наконец, я осталась одна. Выглянул из ком­наты бюро парень, сказал: "Все? А - ты, Алиева!" - и скрылся. Я сижу, жду. Догадываюсь, меня не приняли, и не могу в это поверить. Поче­му? Учусь хорошо. Поведение - нормальное. Общественное поручение - стенгазета - выполняю. За обитыми дверями тихое гудение разгово­ров. За окном сгустились сумерки, зажглись фонари. Входная, с улицы дверь открывается, и входит растревоженный папа...

Комсомольский билет мне вручили дней десять спустя. Что это были для меня эти десять дней! Райком комсомола запрашивал ЦК ЛКСМ Киргизии, а послед­ний - Москву, можно ли принять в комсомол дочь спецпереселенца.

Кончался 1949 год.

А в феврале 1950 года за мной пришел милиционер. Ничто не предвещало чрезвычайных событий, - просто стук в дверь, она отворилась и на пороге возникла фигура в милицейской форме. Тогда я впервые полностью услышала свое имя: «Здесь проживает Светлана Умаровна Алиева? - спросил милиционер, сверившись с бумажкой, и, получив подтверждение, сказал коротко и непреклонно: - Следуйте за мной!". Я растерянно оглянулась на маму, судорожно соображая, что и где чего натворила. Ничего криминального не вспоминалось.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.