Сделай Сам Свою Работу на 5

Батарея социально-психологических методик, необходимых для создания социально-психологического портрета реально функционирующей контактной группы 25 глава





Практический социальный психолог, профессионально курирующий конкретную группу или организацию, при формировании своей поддерживающе-сопроводительной программы должен учитывать, на каком этапе вхождения в сообщество находится каждый из его подопечных, а также и то, насколько данная общность выступает в качестве референтной для конкретной личности.

Менталитет [от лат. mens, mentis — ум и alis — другие] — система своеобразия психической жизни людей, принадлежащих к конкретной культуре, качественная совокупность особенностей восприятия и оценки ими окружающего мира, имеющие надситуативный характер, обусловленные экономическими, политическими, историческими обстоятельствами развития данной конкретной общности и проявляющиеся в своеобычной поведенческой активности. Сам термин «менталитет» изначально появился не в психологической науке, а был в первой трети XX века введен в этнологии и истории, а затем уже привнесен в сферу психологического знания и с самого начала наиболее активно стал использоваться в психологии больших групп. Менталитет складывается посредством социализации больших человеческих сообществ, объединенных общностью социального положения, национального единства, фактом территориальной концентрации. Специалисты — психологи в области менталитета и ментальности подчеркивают: «отражая специфику психологической жизни людей, менталитет раскрывается через систему взглядов, оценок, нормы и умонастроений, основывающуюся на имеющихся в данном обществе знаниях и верованиях и задающую вместе с доминирующими потребностями и архетипами коллективного бессознательного иерархию ценностей, а значит, и характерные для представителей данной общности убеждения, идеалы, склонности, интересы, социальные установки и т. п., отличающие указанную общность от других. Отраженные сознанием взаимоотношения между явлениями действительности и оценкой этих явлений действительности достаточно полно зафиксированы в языке, который является в силу этого одним из объектов анализа при изучении менталитета. Относясь



217

к когнитивной сфере личности, менталитет наиболее отчетливо проявляется в типичном поведении представителей данной культуры, выражаясь, прежде всего, в стереотипах поведения, к которым тесно примыкают стереотипы принятия решений, означающие на деле выбор одной из поведенческих альтернатив. Здесь следует выделить те стандартные формы социального поведения, которые заимствованы из прошлого и называются традициями и обычаями и также как устойчивые особенности поведения индивида называются чертами его личности. Типовое поведение, характерное для представителей конкретной общности, позволяет описать черты национального или общественного характера, складывающееся в национальный или социальный тип, который в упрощенном и схематизированном виде предстает как классовый или этнический стереотип» (И. Г. Дубов, А. В. Петровский). Говоря о формировании развития и динамике менталитета, следует остановиться еще, как минимум, на двух моментах. Во-первых, во многом порождаемый и подкрепляемый традициями, обрядами, направленными воспитательными воздействиями ближайшего референтного окружения, средствами массовой информации менталитет, кристаллизуясь уже на достаточно ранних этапах восхождения личности к социальной зрелости, является и показателем, и средством, и результатом процесса передачи социального опыта от поколения к поколению, по сути дела, доказывая факт их преемственности. Во-вторых, в условиях кардинальных социальных изменений менталитет, не будучи поддержан устоявшимися правилами, обычаями и традициями, может качественно меняться и человеческие представления о жизни общества, подходы к оценке самих себя, других людей, социальных явлений могут претерпевать неожиданные и при этом качественные деформации, существенно перемещаясь в континууме «иррациональный подход — рациональный подход». Подобные качественные сдвиги нередко носят болезненный, порой личностно разрушающий характер. Так, например, после октября 1917 года и в течение более чем 70 лет сформировались особенности менталитета советского человека, которые, по А. В. Петровскому, выразились в целом комплексе специфических характеристик: «“блокадное сознание” (ожидание, а иногда и уверенность в неизбежной агрессии со стороны “внешнего врага”), “ханжеская десексуализация” (исключение из обсуждения, а также литературного или иного творчества всего, что связано с физиологическими аспектами сексуальности человека), “социальная ксенофобия” (враждебное отношение к классовому врагу, к которому в разное время относили “белое офицерство”, “дворянство”, “кулачество”, “меньшевиков”, “эсеров”, и т. д.)». Понятно, что после 1991 года начался и достаточно бурно проходил процесс разрушения подобной личностной ментальности. В то же время целый ряд социально-психологических и личностных феноменов из только что перечисленных не изжит до конца и сегодня, выступая своего рода дополнительным доказательством того факта, что процесс изменения менталитета — процесс достаточно длительный и болезненный и что определенная степень преемственности менталитета одного поколения от другого практически гарантирована даже в условиях принципиального и при этом стремительного изменения обстоятельств жизни общества.





Более того, как считают многие исследователи, именно особенностями менталитета объясняется «пробуксовка» реформ в российском обществе, ностальгия значительной части населения «по сильной руке» в сочетании с массовыми проявлениями инфантилизма и социальной апатии. Так, по справедливому замечанию социолога Л. Гудкова, «сегодня становится все более очевидным, что блокирующими дальнейшее развитие России оказываются не особенности политической организации или

218

тип экономической системы, а наиболее значимые, ядерные структуры культуры, важнейшие, наиболее ценимые национальные символы и представления, базовые составляющие национальной идентичности и самосознания русского человека, его антропология — то, во что верят, чем гордятся сами люди»1.

Заметим, что перечисляя факторы, отчетливо укладывающиеся в определение менталитета, Л. Гудков предпочитает оперировать термином «национальная идентичность», что отражает тенденцию последних лет, в рамках которой не только социальные психологи, но и представители других гуманитарных наук все чаще используют данное понятие как более психологичное и точное по сравнению с понятием «менталитет». Как отмечал А. В. Толстых, «в терминах теории идентичности Эриксона весьма удобно и поучительно говорить о некоторых актуальных проблемах наших соотечественников. Когда серьезные аналитики, политологи и “колумнисты” пишут о кризисе ценностей целых поколений, о потере нравственных и прочих ориентиров для масс и отдельных личностей, то не лучше ли было бы назвать это кризисом идентичности.... В терминах Эриксона можно было бы выразиться и круче и обсудить расползание в нашем обществе “массовой патологии идентичности”»2. Концепция Э. Эриксона особенно привлекательна для социальных психологов, изучающих особенности национальной ментальности, позволяет отслеживать и анализировать взаимосвязь индивидуального и коллективного сознания, «законсервированного» в содержании и смыслах базисных институтов общества. В целом, в рассматриваемом контексте понятия «национальная идентичность» и «менталитет» являются фактически синонимичными.

Пожалуй, наиболее масштабным эмпирическим исследованием особенностей российского менталитета является программа, реализованная группой сотрудников ВЦИОМ под руководством Ю. А. Левады в конце XX — начале XXI вв. Данное исследование, позиционированное авторами, естественно, как социологическое, носило, по сути дела, полидисциплинарный характер и, в частности, отчетливо показало стабильность специфических характеристик «советского менталитета», выделенных А. В. Петровским в современных условиях. При этом, «блокадное сознание» и «социальная ксенофобия», к которой в последние годы явно добавилась ксенофобия этническая, отнюдь не являются уделом маргинальных слоев общества, но приобретают массовый характер и более того, становятся для многих необходимым атрибутом «национальной гордости» и собственной значимости. Так, «мониторинговые исследования, проводимые во ВЦИОМ, показывали становящуюся все более явной после 1994 года взаимосвязь между высокими самооценками публики, вновь утверждающейся в своем великом прошлом и необыкновенных национальных достоинствах, и нарастающей ксенофобией, изоляционизмом, невротическим отказом от сравнения себя и других стран, особенно тех, которые считаются “нормальными”, то есть благополучными....

Восстановление на публичной сцене фигур «врага» (не только мятежных “варваров” — бандитов-чеченцев, но и американцев, НАТО и пр.), их присутствие в качестве “горизонта” происходящего стало условием повышения всеобщего тонуса в 1999—2000 годах. Антизападный рессантимент в большой мере способствовал приходу к власти лидеров, вышедших из спецслужб и армии: КГБ, МВД, ВПК и других силовых структур, составляющих костяк милитаризованного советского общества...

Чем выше уровень ненависти и ущемленной агрессивности... тем выше демонстрируемое доверие президенту, армии и спецслужбам, тем уверенней и оптимистичней

219

чувствует себя российское общество. Шовинистический лозунг “Россия — для русских!”, который в начале 1990-х годов еще вызывал известное смущение у большей части опрошенных, сегодня утратил свою скандальность. За последние пять лет число так или иначе поддерживающих его увеличилось в полтора раза: с 43 до 60—65% (шокированы этим призывом 25%)»1.

Добавим, что в последнее время в рамках навязчивых призывов возврата к якобы традиционным ценностям «ханжеская десексуализация» на глазах обретает второе дыхание в российском обществе.

При этом, как совершенно справедливо отмечает Л. Гудков, «было бы непростительным для социолога (а, тем более для социального психолога. — В. И., М. К.) упрощением полагать, что активизация роли врага (и других стереотипов “советского менталитета”. — В. И., М. К.) в общественном мнении является результатом навязанной пропаганды, идеологического манипулирования или, как сейчас говорят, пиара. ... Никакая пропаганда не может быть действенной, если не опирается на определенные ожидания и запросы массового сознания, если она не адекватна уже имеющимся представлениям, легендам, стереотипам понимания происходящего, интересам к такого рода мифологическим разработкам. Внести нечто совершенно новое в массовое сознание — дело практически безнадежное, можно лишь актуализировать те комплексы представлений, которые уже существуют в головах людей»2. Иными словами менталитет, или коллективное сознание во многом определяет бытие общества и реальное содержание происходящих в нем социальных процессов.

Исследования социологов выявили и эмпирически подтвердили еще одну характерную особенность российского менталитета, а именно, склонность к пассивности и тотальной зависимости, прежде всего, по отношению к государству и власти: «Основная конфигурация черт русских в представлении о самих себе — это соединение партикуляристского набора характеристик с пассивным авторитарным комплексом зависимости и подчиненности. Эти определения составляют образ русских “для себя” — пассивных, терпеливых, простых (не претендующих на высокий уровень запросов, автономность и самодостаточность, сложность ценностного набора), открытых для внешнего социального контроля, замкнутых в аффективных неформальных группах и структурах взаимоотношений, которые обеспечивают необходимые требования адаптации и выживания при репрессивном режиме, ограничивают агрессию или давление извне»3.

Представляется, что именно эта особенность национального менталитета является родовой по отношению к выделенным А. В. Петровским деструктивным комплексам, свойственным «советскому сознанию»4. Именно ее следует рассматривать как глубинную психологическую причину постоянного «соскальзывания» общества к авторитаризму, изоляционизму, ксенофобии, поскольку «...подобные структуры представлений являются механизмами систематического разрушения позитивной гражданской солидарности, единства в зависимости, страхе, сопротивлении любым побуждениям и стимулам к большей продуктивности или интенсивности достижения, открытости, доброжелательности, повышению качества и ценности действия. Это солидарность зависимых и слабых людей в халтуре, пассивности

220

и тревогах, которые порождаются без достаточного реального основания, но благодаря которым поддерживается коллективная идентичность низости. “Когда нечем гордиться, можно жить, понося и принижая других”. Загаженные подъезды и лифты, привычно обшарпанные дома, нелюбовь к себе и близким непосредственно коррелируют с централизованным бюрократическим государством и великой державой, вечно угрожающей кому-то.»1

Стоит добавить, что психологические исследования особенностей психосоциального развития в российском обществе (например, работы В. А. Ильина) также подтвердили наличие отчетливо выраженного комплекса зависимости и пассивности в структуре национальной идентичности (преобладает негативное разрешение базисного кризиса развития на второй стадии эпигенетического цикла).

Вместе с тем, было установлено, что в современной России налицо тенденция к позитивному психосоциальному развитию на индивидуальном уровне у значительной части молодежи, а также наличие определенного числа индивидов с качественной идентичностью среди взрослого населения. Причем в ряде высокозначимых сфер общественной жизни и профессиональной деятельности, таких как наука, образование, бизнес, они играют достаточно заметную роль. Это подтверждается и результатами социологических исследований. Так, Л. Гудков отмечает, что проявления комплекса пассивности и зависимости существенно различаются у представителей различных социальных и возрастных групп: «Чем он (респондент) старше и чем менее образован, тем сильнее выступают у него черты зависимого и пассивного субъекта. Напротив, с увеличением социальных и культурных ресурсов (образования, проживания в столицах или крупных городах, особенно если это молодые респонденты, соответственно более обеспеченные и реже связанные с госсектором) растет негативная и критическая оценка пассивно-зависимых черт в русском характере»2.

Таким образом, можно утверждать, что в современном российском обществе происходит противоречивая и потенциально конфликтная трансформация менталитета, являющаяся одним из проявлений более системного кризиса идентичности. В этой связи прямой профессиональной обязанностью практического социального психолога, особенно работающего в сфере образования, является выстраивание развивающих, а при необходимости и коррекционных программ, направленных на формирование восприятия индивидами себя и общества как самодостаточных полноценных субъектов, ориентированных на сотрудничество, и разрушение деструктивных мифологем и стереотипов.

Практический социальный психолог, работающий с конкретными группами и организациями, должен учитывать особенности как «общесоциального», так и корпоративного менталитета своих подопечных, так как именно личностная и групповая ментальность в решающей степени определяют общую реакцию членов сообщества и его в целом на любые инновации в своей жизнедеятельности, будучи, по сути дела, своеобразной «оценочной призмой» при рассмотрении любого нововведения.

Мотивация достижения — один из вариантов проявления мотивации деятельности, связанный, прежде всего, с преимущественной ориентацией личности на достижение успеха или избегание неудачи. В содержательно психологическом плане мотивация достижения является своего рода интерпретационным «ключом» понимания

221

природы уровня притязаний, стремления к повышению самооценки, тактико-стратегическому подходу конкретных индивидов при выстраивании ими способов принятия ответственных решений и регуляции деятельностной активности. Собственно экспериментальные исследования мотивации достижения были начаты в середине XX века Д. С. Мак-Клелландом, который с помощью общеизвестного тематического апперцетивного теста (ТАТ) смог зафиксировать качественные индивидуальные различия проявления мотивации достижения. При этом формирование, становление той или иной формы направленности и выраженности мотивации достижения в рамках этого подхода рассматривались, прежде всего, с позиции теории научения — конструктивная и адекватная мотивация достижения складывается и развивается в связи с особенностями социализационного процесса и в решающей степени определяется спецификой социальной среды и воспитательного воздействия на развивающуюся личность. Как показывают дальнейшие исследования, на ранних этапах онтогенеза нецеленаправленные воспитательные воздействия, а спонтанные, стихийные ранние формы деятельности достижения, осуществляемые порой наперекор попыткам собственно воспитательного влияния, приводят к становлению адекватной мотивации достижения. При этом работы Дж. Аткинсона, Х. Хекхаузена и др. продемонстрировали, что существует, как минимум, три принципиальных мотивационных вектора, которые в решающей степени определяют характер взаимозависимости деятельностной активности и мотивации достижения: индивидуальные субъективные представления о вероятности личностного успеха и сложности, стоящей перед индивидом задачи; степень значимости для субъекта этой задачи и, в связи с этим, сила стремления поддержать и повысить самооценку; склонность данной конкретной личности к адекватному приписыванию себе самой, другим людям и обстоятельствам ответственности за успех и неудачу. И все же подавляющее большинство как теоретических, так и экспериментальных работ, посвященных проблематике мотивации достижения, однозначно показывают, что именно на ранних стадиях онтогенеза примерно (от трех до тринадцати лет) формируются основные алгоритмы поведенческого решения задач по достижению успеха и избеганию неудачи. Совершенно очевидно, что это подтверждает и весь массив наработанных как отечественными, так и зарубежными исследователями эмпирических данных о том, что ход формирования адекватной и конструктивной в плане личностного развития мотивации достижения зависит, прежде всего, от того, каким образом складывается система взаимодействия развивающейся личности в семье и в образовательных учреждениях. Безусловно, в этом плане имеет смысл говорить о преимущественных в тех или иных случаях тактиках воспитания. Традиционно выделяют четыре тактики подобного родительско-педагогического воздействия на развивающуюся личность: диктат, опека, невмешательство, сотрудничество. Что касается диктата и опеки, то в возрасте трех-пяти лет далеко не всегда их реализация приводит к негативным последствиям, особенно тогда, когда ребенку становится понятна система требований к нему и шкала, по которой оценивается, а, следовательно, и санкционируется его активность. В случае, если подобные координаты взаимодействия рассматриваются им в качестве справедливых и четко задают стандарты поведения, негативные последствия воспитательского диктата и гиперопеки во многом сходят на нет. Понятно, что в более старшем и особенно подростковом возрасте подобная система отношений воспринимается более болезненно и, главное, рассматривается, как правило, в логике потери субъектности, что не может не привести и к общей личностной деформации, и, в частности, неадекватности

222

мотивации достижения. Важным моментом здесь является еще и то, что нередко проявляемые в системе опеки и невмешательства неоправданная поддержка и незаслуженная похвала приводят, чаще всего, к представлениям о неверии взрослых в способности ребенка, а нередко предъявляемое недовольство взрослых даже при достижении развивающейся личностью успеха в системе отношений диктата и невмешательства может быть воспринято как показатель их представлений о больших возможностях и потенциях ребенка.

Исследования «критического» в смысле формирования мотивации достижения периода личностного развития (от трех до 12—13 лет) весьма детальны и многообразны. Заметим, что в рамках практически всех известных возрастных периодизаций данный диапазон делится на два, хотя и взаимосвязанных, но тем не менее отдельных этапа, характеризующихся своеобразными конфликтами развития и личностными новообразованиями.

Практически по единодушному мнению представителей различных психологических школ, начало первого этапа с точки зрения социального взаимодействия ребенка и взрослых ярко проявляется в том, что в советской возрастной психологии было принято называть кризисом трех лет, или кризисом «я сам». «Я сам» становится ключевой фразой ребенка, отражающей ведущую объективную потребность развития на данном этапе. По мнению Э. Эриксона, «три линии развития составляют стержень этой стадии, готовя одновременно ее кризис: (1) ребенок становится более свободным и более настойчивым в своих достижениях и вследствие этого устанавливает более широкий и, по существу, не ограниченный для него радиус целей; (2) его чувство языка становится настолько совершенным, что он начинает задавать бесконечные вопросы о бесчисленных вещах, часто не получая должного и вразумительного ответа, что способствует совершенно неправильному толкованию многих понятий; (3) и речь, и развивающаяся моторика позволяют ребенку распространить свое воображение на такое большое число ролей, что подчас это его пугает. Как бы то ни было, из всего этого ребенок должен выйти с чувством инициативы как базисным для реалистического ощущения собственных амбиций и целей»1.

Совершенно очевидно, что преимущественная ориентация личности на достижение успеха не только связана с базисным чувством инициативы, но и попросту немыслима без него. В данном ракурсе принципиально важно, что согласно эпигенетической концепции Э. Эриксона, спонтанные проявления инициативы в возрасте трех лет обусловлены всей логикой развития, включая генетические и социальные факторы. Иными словами, некоторая предрасположенность к формированию адекватной мотивации достижения является универсальной, присущей практически всем детям. Ребенок в этом возрасте «...выглядит очень активным, владеющим избытком энергии, что позволяет ему быстро забывать свои поражения и, не страшась опасности, шаг за шагом смело идти вперед, осваивая новые манящие пространства»2.

Проблемой для родителей в этот период становится не только то, что ребенок настойчиво пытается перепробовать решительно все, включая вещи объективно ему недоступные или опасные, но и то, что его становится «чересчур много», он стремится заполнить собой весь мир, пытаясь вторгаться буквально во все аспекты жизни взрослых. В этих условиях многие родители прибегают к тактике диктата и опеки, руководствуясь, как правило, отчетливо рефлексируемой необходимостью

223

оградить ребенка от чрезмерно рискованных экспериментов и часто неосознаваемой потребностью оградить себя от чрезмерной детской активности. Подобная тактика может быть вполне оправданной и целесообразной, если намерения родителей, система норм, правил и санкций структурированы, обоснованы и понятны ребенку. Однако на практике родительские требования, а также применение метода «кнута и пряника» часто оказываются крайне противоречивыми, обусловленными сиюминутными потребностями и настроениями. В этом случае имеет место внешнее подкрепление глубинного чувства вины, также имплицитно присущее ребенку на данном этапе развития и связанное с инфантильными фантазиями о гипертрофированно пагубных последствиях проявления собственной инициативы. Как отмечет Э. Эриксон, «...чувство вины — странное чувство, потому что оно надолго поселяет в голове молодого человека уверенность в совершении им каких-то страшных преступлений и поступков, которые он в действительности не только не совершал, но и биологически был бы совершенно не в состоянии совершить»1. В эпигенетической схеме Э. Эриксона генерализированное чувство вины рассматривается как деструктивная альтернатива чувству инициативы. Применительно к проблеме мотивации это означает, что у индивидов с преобладанием чувства вины формируется доминантная установка на избегание неудач. Эмпирическое подтверждение данного вывода было получено в процессе валидизации «Дифференциала психосоциального развития» (В. А. Ильин, Д. В. Сипягин). Была выявлена отчетливая взаимосвязь (коэффициент корреляции r=0,540) между результатами испытуемых по шкале дифференциала «инициатива — вина» и по тесту А. А. Реана «Изучение мотивации успеха и боязни неудачи».

Еще более значимой (коэффициент корреляции r=0,639) оказалась взаимосвязь между результатами испытуемых и шкалой дифференциала «компетентность — неуспешность».

Это связано с тем, что приблизительно с шестилетнего возраста актуализируется новая объективная потребность развития тем не менее тесно связанная с предшествующей. Ребенок стремится уже не просто проявлять инициативу, но проявлять ее целенаправленно, создавая самостоятельные продукты, имеющие реальную социальную ценность, «его переполняет желание конструировать и планировать вместо того, чтобы приставать к другим детям или провоцировать родителей и воспитателей. ...

В наступающий латентный период развивающийся ребенок забывает или довольно спокойно “сублимирует” те влечения, которые заставляли его мечтать и играть. Он учится теперь завоевывать признание посредством производства разных вещей и предметов. Он развивает у себя настойчивость, приспосабливается к неорганическим законам мира, орудий труда и может стать активной и заинтересованной единицей в производственной ситуации»2. Именно поэтому данный возраст традиционно считается наиболее адекватным для начала школьного обучения, означающего неизбежное ослабление родительского контроля и попадание ребенка в своеобразную «вилку» между внутрисемейным и внутришкольным нормированием.

Идеальной, с точки зрения формирования мотивации достижения на данном этапе, является ситуация, при которой родительское и педагогическое воздействия скоординированы и в тактическом плане представляют собой постепенный переход от обоснованных и умеренных диктата и опеки к сотрудничеству. Как отмечает

224

Э. Эриксон, «хорошие учителя, чувствующие доверие и уважение к себе общественности, знают, как сочетать развлечения и работу, игру и учебу. Они знают также, как приобщить ребенка к какому-то делу и как не упустить тех детей, для которых школа временно не важна и которые рассматривают ее как что-то, что надо перетерпеть, а не то, от чего можно получать удовольствие. ... Со своей стороны, разумные родители видят необходимость в развитии у своих детей доверительного отношения к учителям и поэтому хотят иметь учителей, которым можно доверять. Здесь ставится на карту ни что иное, как развитие и поддержание в ребенке положительной идентификации с теми, кто знает вещи и знает, как делать вещи»1. В результате у ребенка формируется устойчивое чувство собственной компетентности, которое к установке «Я сам» добавляет важное «Я это могу». Развитое чувство инициативы в сочетании с уверенностью в собственной компетентности представляет собой суть мотивации достижения.

Вполне понятно, что описанная схема отнюдь не является нереальной, но вместе с тем на практике встречается сравнительно редко. Как правило, возникает «зазор», а зачастую, и явные противоречия между сложившейся схемой семейного воспитания и педагогической моделью, реализуемой конкретным учителем в конкретной школе. Кроме того, поведение и установки многих педагогов при выборе тактики воспитательного воздействия не отличаются достаточной вариативностью. В современной российской реальности даже прогрессивно настроенные учителя начальной школы, пытаясь отойти от все еще весьма распространенной авторитарной модели, сложившейся в рамках советской педагогики, не всегда осознают, что в силу возрастных особенностей дети младшего школьного возраста еще не способны к полноценному партнерству и нуждаются в руководстве со стороны взрослых. В результате попытки реализации тактики сотрудничества на данном этапе фактически оборачивается тактикой попустительства. Подобная тенденция, характерная не только для отечественной, но и для зарубежной педагогической практики, «...ведет не только к широко известному и популярному тезису, что дети сегодня вообще ничего не учат, но также и к такому ощущению у детей, которое прекрасно отражается в знаменитом вопросе, заданном одним ребенком: “Учитель, мы должны сегодня делать то, что мы хотим?”»2. ... «вряд ли можно лучше выразить тот факт, что детям этого возраста действительно нравится, чтобы их мягко, но уверенно подводили к увлекательнейшему открытию того, что можно научиться делать такие вещи, о которых ты сам никогда и не думал, вещи, являющиеся продуктом реальности, практичности и логики; вещи, которые приобретают таким образом смысл символа приобщения к реальному миру взрослых»3.

В противном случае, как и при сохранении жесткого диктата и гиперопеки со стороны родителей и учителей, у ребенка вместо уверенности в собственной компетентности может сформироваться устойчивое чувство неполноценности, порождающее инфантилизм и доминантную установку на избегание неудач.

Надо сказать, что с точки зрения Д. Мак-Клелланда, мотивация достижения может развиваться и в зрелом возрасте в первую очередь, за счет обучения. Как подчеркивает Л. Джуэлл «кроме того, она может развиваться в контексте трудовой деятельности, когда люди непосредственно ощущают все преимущества, связанные с достижениями»4. В этой связи социальный психолог, работающий с конкретной

225

организацией, должен особое внимание уделять не только системе мотивации персонала как таковой, но и аспектам, связанным с внутрикорпоративным обучением, коучингом и т. п.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.