Сделай Сам Свою Работу на 5

АЛЕКСАНДРА ИВАНОВНА ДАВЫДОВА





 

Второй год жила она в этом барском доме, привыкая к порядкам, заведенным бог знает когда, к своему странному положению – жена не жена и любовница не любовница, привыкая к вечерним беседам, на которые собиралась по временам вся эта непростая семья. Братом ее Василия по матери был прославленный генерал Николай Николаевич Раевский. Он приезжал проведать старую барыню, за ним тянулась вся семья – жена пореже, а дети – те завсегда. Дочери Екатерина, Елена, Софья, Мария – эта почти ее ровесница, она, Александра, будет им приходиться теткой, ежели, конечно, Василий выполнит обещание свое обвенчаться. А кроме дочерей сыновья гостят. Старший, Александр, уже полковник, младший, Николай, тоже военная косточка. Потом являлся генерал Орлов – он был неравнодушен к Екатерине Раевской, ходил за ней как привязанный и говорил очень одушевленно. Старший ее племянник (конечно, если Василий...), Александр, обычно затевал споры, говорил о политике и, разгорячив противника до последних паров, вдруг замолкал – терял интерес к беседе. Да еще исподтишка подтрунивали над вторым Александром – Львовичем, братом ее Василия: его за глаза, с легкой руки Пушкина, звали «рогоносец величавый», намекая на любвеобильность его супруги.



Были длинные ужины – Давыдовы обожали это занятие и до приезда гостей долго и обстоятельно обсуждали, кого да чем потчевать, были веселые спичи, и Василий Львович, семейный Эзоп, сочинял иносказательные стихи о друзьях и близких, а когда, как сейчас, впрочем не часто, гостил Пушкин — все же ссылка, Кишинев не так уж близок,— тогда уже звучали и стихи истинные, и барышни романсы пели. Глаза его горели, казалось, погляди он пристально в одну точку — дым пойдет, огонь возгорится.

Мысли Александры Ивановны прервал приезд нового гостя. Пушкин, завидев высокого военного, бросился с крыльца, крепко обнял его, взял под руку. На круглом лице гостя с тонкой тенью усиков над губой, с открытыми выразительными глазами, с пышной шевелюрой, но остриженной коротко, так что прическа невольно подчеркивала, а не уменьшала его округлость, вспыхнула улыбка, – видимо, неожиданная встреча была ему приятна.



– Проходите, проходите, – сказала она тогда.

– Якушкин! – поклонился гость.

– Александра... Ивановна! – она улыбнулась, потому что сперва хотела сказать «Саша».

Имя Якушкина ничего не сказало Василию Львовичу, но гостя прислал Орлов, которого ожидали к концу недели, а имя «Орлов» для Давыдова звучало как пароль.

Почти через сорок лет декабрист Иван Дмитриевич Якушкин напишет: «Приехав в Каменку, я полагал, что никого там не знаю, и был приятно удивлен, когда случившийся здесь А.С. Пушкин выбежал ко мне с распростертыми объятиями... Василий Львович Давыдов, ревностный член тайного общества, узнавши, кто я, принял меня более чем радушно. Он представил меня своей матери и своему брату генералу Раевскому как давнишнего короткого своего приятеля... Мы всякий день обедали внизу у старушки матери. После обеда собирались в огромной гостиной, где всякий мог с кем и о чем хотел беседовать...

Все вечера мы проводили на половине у Василия Львовича, и вечерние беседы наши для всех нас были очень занимательны. Раевский, не принадлежа сам к тайному обществу, но подозревая его существование, смотрел с напряженным любопытством на все происходящее вокруг него. Он не верил, чтоб я случайно заехал в Каменку, и ему очень хотелось знать причину моего прибытия. В последний вечер (они пробыли в Каменке неделю.— М.С.) Орлов, В. Л. Давыдов, Охотников и я сговорились так действовать, чтобы сбить с толку Раевского насчет того, принадлежим ли мы к тайному обществу или нет. Для большого порядка при наших прениях был выбран президентом Раевский. С полушутливым и с полуважным видом он управлял общим разговором. Когда начинали очень шуметь, он звонил в колокольчик; никто не имел права говорить, не спросив у него на то позволения, и т. д. В последний этот вечер пребывания нашего в Каменке, после многих рассуждений о разных предметах, Орлов предложил вопрос: насколько было бы полезно учреждение тайного общества в России? Сам он высказывал все, что можно было сказать за и против тайного общества. В.Л. Давыдов и Охотников были согласны с мнением Орлова; Пушкин с жаром доказывал всю пользу, какую могло бы принести тайное общество России. Тут, испросив слово у президента, я старался доказать, что в России совершенно невозможно существование тайного общества, которое могло бы быть хоть насколько-нибудь полезно. Раевский стал мне доказывать противное и исчислил все случаи, в которых тайное общество могло бы действовать с успехом и пользой. В ответ на его выходку я ему сказал: «Мне нетрудно доказать вам, что вы шутите; я предложу вам вопрос: если бы теперь уже существовало тайное общество, вы, наверно, к нему не присоединились бы?» – «Напротив, наверное, присоединился», – отвечал он. – «В таком случае давайте руку», – сказал я ему. И он протянул мне руку, после чего я расхохотался, сказал Раевскому: «Разумеется, все это только одна шутка. Другие тоже смеялись, кроме... Пушкина, который был очень взволнован; он перед этим уверился, что тайное общество или существует, или тут же получит свое начало и он будет его членом; но когда увидел, что из этого вышла только шутка, он встал раскрасневшись, и сказал со слезой на глазах: «Я никогда не был так несчастлив, как теперь; я уже видел жизнь мою облагороженною и высокую цель перед собой, и все это была только злая шутка». В эту минуту он был точно прекрасен».



В тот вечер Александру Ивановну поразили две фразы, сказанные порознь: Раевский, уходя на половину матери своей, произнес про себя что-то вроде: «Существует, врете, существует. Боитесь вы меня, вот что!», а через несколько минут – Пушкин: «Существует, чувствую, существует. Не доверяете мне вы, вот что!»

Если бы она знала, как прямо относятся обе эти фразы к ее, Сашеньки Потаповой, судьбе!

 

Ей было семнадцать лет, когда гусар, гуляка, весельчак, остроумец, стал на пути ее, и она потеряла себя – сразу и навсегда. Воспламенил, удивил, пленил – и в самом деле в плен взял, и не выпустил, наобещал, нагусарил, стихов насочинял! Вот уже пятый ребенок, а Василий Львович не торопится со свадьбой. Да какая свадьба?! Тихо, взявшись за руки, пойти к алтарю, на колени стать, кольцами обменяться.

И вдруг: закрутило, понесло, загорелось, мигом, сейчас же, сию же минуту!

Была весна, когда они обвенчались. Василий Львович через год с ужасом будет думать: а вдруг этот месяц бы пропал, исчез неведомо куда, ведь улетели же неведомо куда шесть сладких лет их совместной жизни. Он с облегчением подумает про последний май, последний, ибо был май 1825 года.

Менее чем через год Давыдов окажется в Петропавловской крепости, император отошлет его с непременной записочкой: «посадить по усмотрению и содержать хорошо». И в долгие ночные часы, когда перекликаются часовые, когда шорохи, стуки, движение смолкают, когда одиночество наполняет тесную камеру, вползая сквозь стены, решетчатое окошечко, глазок надзирателя, когда оно сидит на кровати, стекает со стола, когда от самого себя некуда деваться, Давыдов вдруг вспомнит, что ведь арестовать его могли и до мая 1825 года, что Александру I были списки тайного общества известны еще в 1824-м, кто знает, может быть, и ранее? Ведь еще в

двадцать первом, вскоре после разговора о тайном обществе, когда они ввели в заблуждение и поэта и генерала, Пушкин посвятил ему стихи предерзкие, которые, несомненно, есть в ведомстве Бенкендорфа:

 

Меж тем как генерал Орлов –

Обритый рекрут Гименея –

Священной страстью пламенея,

Под меру подойти готов;

Меж тем как ты, проказник умный,

Проводишь ночь в беседе шумной,

И за бутылками аи

Сидят Раевские мои,

Когда везде весна младая

С улыбкой распустила грязь,

И с горя на брегах Дуная

Бунтует наш безрукий князь...

Тебя, Раевских и Орлова,

И память Каменки любя.

Хочу сказать тебе два слова

Про Кишинев и про себя.

 

Народы тишины хотят,

И долго их ярем не треснет.

Ужель надежды луч исчез?

Но нет! – мы счастьем насладимся.

Кровавой чаши причастимся...

 

Что было бы с детьми, если вдруг его не осенило бы: пора, пора обвенчаться! Сироты при живом отце? Отшепенцы общества, всеми презираемые? И мать их – жена его – безо всяких прав? И даже без права разделить его изгнание?

Вскоре в боровковском «Алфавите государственных преступников» появится его политическая характеристика:

«Давыдов Василий Львович. Отставной полковник.

Вступил в Союз благоденствия в 1820 году и по уничтожении оного присоединился к Южному обществу, в которое сам принял четырех членов. Он не только был в Киеве на совещаниях 1822 и 1823 годов, но и совещания сии проходили у него в доме, также и в деревне его Каменке. Он соглашался на введение республики с истреблением государя и всего царствующего дома, о чем объявлял и принимаемым им членам. Бывши в С.-Петербурге, имел поручение согласить Северное общество действовать к одной цели с Южным; на сей конец сносился с некоторыми членами. Он знал о сношениях с Польским обществом и говорил, что оно принимает на себя изведение цесаревича. Знал о заговорах против покойного императора в 1823 году при Бобруйске и в 1824 году при Белой Церкви, однако в 1825 году на контрактах в Киеве не одобрял предложения о начатии возмутительных действий... По кончине же государя, не только знал о порывах Сергея Муравьева к возмущению, но по поручению Пестеля, намеревавшегося сделать то же, сообщил сочлену своему Ентальцеву быть в готовности. Он был начальником Каменской управы, и ему поручено было действовать на военные поселения, но там никого не приглашал и даже по недоверчивости отклонил предложение графа Витта вступить в общество. Граф Витт, узнав о существовании общества и по соизволению покойного государя императора, изъявил чрез Бошняка желание свое вступить в члены, в намерении открыть чрез то подробности заговора».

 

Ожидание суда, ожидание возможности написать жене. Впрочем, такая возможность представилась ему вскоре.

 

Письмо В.Л.Давыдова к жене из крепости:

«Большое утешение мне, что я могу тебе писать, друг мой милый. В отдаленности и в неизвестности об вас всех меня бы уже теперь бы грусть съела, если бы не позволено мне было о себе тебя известить. День и ночь я думаю о тебе и детях наших– как они меня ждут теперь, бедняжки! Не предавайся ты, друг мой, грусти своей – надейся и будь терпелива – о делах спроси у братьев; я надеюсь, что брат Петр к тебе приедет, он тебя успокоит и на мой счет и во всем поможет тебе (брат Петр, живущий в Каменке, и на самом деле взял на себя все заботы о детях и об имуществе брата. – М.С). К брату Н. Николаеву (Николаю Николаевичу Раевскому, отцу Марии Николаевны Волконской. – М.С.) я также писал – без совету их ничего не делай – детей береги и сохрани свое здоровье, я здоров, а несчастлив потому, что вас не вижу. Кланяйся брату Алекс. (Александр Львович тоже жил в Каменке. – М.С), скажи ему, что я считаю на дружбу его, племянниц Машу и Катеньку (Марию Николаевну Волконскую и ее сестру Екатерину Николаевну Орлову, поскольку их мужья тоже арестованы. – М.С.), также несчастных, поцелуй за меня – я надеюсь, что они тоже от мужьев письма получили. Прощай, друг мой бесценный – целую тебя и детей тысячу раз. Никому в доме не забудь поклониться.

 

Друг твой В. Давыдов.

С.-Петербург, 26 генваря 1826».

Давыдов был в числе первых, отправленных в Сибирь: Волконский, Трубецкой, Оболенский, братья Борисовы, Артамон Муравьев, Якубович и он. Дорога была трудной.

Жандармы показывали: «Арестанты от скорой езды и тряски ослабевали и часто хворали, кандалы протирали (натирали. – М.С.) им ноги, отчего несколько раз дорогою их снимали и протертые до крови места тонкими тряпками обертывали, а потом опять кандалы накладывали, а иного по несколько станций без оных везли... Арестанты, особенно пока по российским губерниям ехали, очень были печальны, большею частью молчаливы и часто плакали, а более прочих Давыдов и Муравьев (Артамон.— М.С). Между собою же, когда на станциях вместе были, всегда на французском языке говорили. Проезжая сибирские губернии, они стали менее печальны, расспрашивали иногда на станциях у смотрителей, которые те места знают, об Нерчинске и располагали между собою, как они там жить будут, причем показывали более бодрости духа, чем с начала дороги».

 

Есть старое присловье: первую половину пути мы думаем о том, что оставили, вторую – о том, что нам предстоит.

Первую половину пути Давыдов думал о том, что ему никогда уже не увидеть жены. С надеждой в сердце ехал его родственник Волконский, теплилась вера в душе у Трубецкого, а у него этой веры быть не может: Саша клялась, что приедет вслед за ним в Нерчинские рудники, да что делать с детьми, разрешат ли их усыновить «политически мертвому отцу», куда денет их, пятерых, Сашенька? Вторую половину его мысли были заняты Иркутском. Хорошо, Иркутск. А далее? В какую Тмуторокань упекут? В какие норы засунут? Впрочем, это уже все равно. И он повеселел. И даже хотел было распрямиться, но кандалы пребольно врезались в ноги.

«В то самое время, когда государственные преступники Муравьев, Оболенский, Якубович, Трубецкой, Волконский и двое братьев Борисовых доставлены были в Иркутск, – вспоминает бывший советник иркутского губернского правления П. Здора, – они свезены были во двор к правящему должность гражданского губернатора председателю губернского правления Горлову, куда вслед за ними явился комендант Покровский и стеклось множество народа, при самой реке Ангаре их встречавшего. Я был завлечен в толпу прочих людей и, полагая, что их тотчас повезут далее, подошел к повозке, где сидело два человека, из одного человеколюбия всунул им в руки 50 рублей, которые на тот раз со мною случились; около повозки их стоял жандарм безотлучно, их привезший, тут же находился фельдъегерь и многие из обывателей Иркутска... через несколько минут повозки, на коих сии 4 преступника находились, отправились к градской полиции, и я, оставаясь в кругу стекшегося народа, тут же узнал, что два человека, коим я дал деньги, были Муравьев и Давыдов...»

 

Артамона Муравьева и Василия Давыдова отправляют на Александровский винокуренный завод. Чтобы представить себе этот ад, не будем искать воспоминаний рабочих той поры – их нет. Обратимся к лицу официальному, генерал-губернатору Броневскому, который уже после водворения декабристов па Нерчинские рудники получит этот пост и поедет по губернии. Он завернет и на берег Ангары, где «по старой методе» выкуривается в год более 200 тысяч ведер спирта. Вот что он запишет: «Положение рабочих оказалось самое печальное. Они, находясь денно и нощно у огня, и лохмотья свои обожгли, босы и полунаги; артели никакой, где бы приготовлялась пища, и никакого жилища для них не устроено, куда, правда, и достигнуть невозможно нагу и босу по трескучему морозу. Они, отбыв смену, заливали свое горе водкою, которую, по тамошнему заведению, дарит им винокур, и, оглодав кусок хлеба, утомленные бросались тут же в виннице, у огня, предаваясь сну...»

Вот в каком месте очутились декабристы. Однако вскоре местные власти, перепуганные, что не точно выполнили волю государя, ибо подыркутные заводы – не Нерчинские рудники, отправили Давыдова и его товарищей в 1827 году на рудник Благодатский. Тут его застало сообщение, которое чуть не лишило Василия Львовича чувств: «Душа моя – друг бесценный! Что я узнал от брата? То, что бы меня радовало, осчастливило прежде, теперь убивает – скоро шестой малютка умножит горестное семейство наше, – но бог тебя не оставит, он призрит всех нас, несчастных, – будь тверда, ангел мой, и береги себя для меня и для детей. Бог и надежда скоро увидеть тебя, сокровище мое, меня поддерживают, я здоров, и, пока не отнимут у меня надежду с тобою соединиться, я могу все перенести. Но, друг мой, на коленях благодари брата Петра, приведи к ногам его всех детей, – благодарите его за беспримерную дружбу ко мне и к вам – он не оставил меня, он не оставит вас, он нас соединит – бог его дал нам, несчастным, во всем слушайте его – он все сделает к лучшему...»

 

После переезда в Читу Давыдова поместили в самый тесный малый каземат, куда затиснули восемь человек. Все казалось каким-то бестолковым кошмаром, не было никакой возможности чем-либо заниматься, и пустая работа, на которую их гоняли, в таком положении казалась даже развлечением. Уже прибыли в Читу женщины, начали обживать эту деревеньку, и в часы, когда выводят на работу декабристов, чтобы чистить конюшни или прокапывать в снегу дорогу к их тюрьме, встречая племянницу свою Марию Николаевну, он все горестнее вспоминает о жене. Ему порой становится странно, что на него находит меланхолия, его деятельный живой характер борется и побеждает. Но это только до ночи. А ночью...

«Саша моя, всю жизнь мою сейчас готов отдать с радостью, всю кровь мою готов пролить, чтобы тебя и детей прижать к моему сердцу, – не теряю надежды еще на счастие, ибо все мое упование на всевышнего. Приезжай же, друг мой, ты, которую я люблю всеми силами души моей, дай мне посмотреть на тебя – хоть тотчас умереть. Прощай, мой ангел, душа моя, тебя и детей от всей души целую – слезы мои беспрестанно текут, когда пишу к тебе, и никогда, никогда, ни на одно мгновение ты не выходишь из сердца моего, из мыслей моих».

 

В 1828 году Александра Ивановна уже была в Чите. «Необыкновенная кротость нрава, – вспоминает барон Розен,— всегда ровное расположение духа и смирение отличали ее постоянно». Присутствие Марии Николаевны Волконской облегчило первые дни изгнания, потом они втянулась в общую заботу. «Не сетуйте на меня, добрые, бесценные мои, Катя, Лиза, за краткость моего письма, –пишет она оставленным дочерям. – У меня столько хлопот теперь, и на этой почте столько писем мне писать, что я насилу выбрала время для этих несчастных строк».

Все живущие в Чите жены государственных преступников, вместе взятые, оставили дома, в России, немногим больше детей, чем она. Двоих девочек взяла Софья Григорьевна Чернышева, в замужестве Кругликова, сестра Александрины Муравьевой, двоих приютил в Каменке Петр Львович Давыдов, брат ее мужа, двое ютятся у других родственников. Добрейший генерал Раевский пытался усыновить всех шестерых, но получил высочайший отказ. Ни его, ни других родственников попытки в сем направлении пока не увенчались успехом. «Вы меня и бедного брата вашего не забыли, – пишет Александра Ивановна Раевскому 28 апреля 1828 года, – извещали о детях наших, как отец и истинный брат... Муж мой много и часто горюет об детях наших, но надеется на бога и на вас, так же как и я. Я уже посвятила всю себя бедному мужу моему, и сколько ни сожалею о разлуке с детьми моими, но утешаюсь тем, что выполняю святейшую обязанность мою».

 

В 1829 году у них родился первый читинский сын – Василий.

Некто М. Андр., лицо пока не установленное, сообщает Давыдовым, что попытка усыновить их четверых детей – Михаила, Петра, Николая и Марию, предпринятая братом Василия Львовича Петром Львовичем, не удалась, правительство ответило категорическим отказом на его прошение.

Александра Ивановна пишет деверю из Петровского Завода 27 сентября 1830 года: «Мы бы должны начать письмо сие изъявлением глубоких чувств благодарности нашей к беспримерному брату и другу – но известие, полученное нами через М. Андр., о бедных четырех старших детях наших меня и несчастного мужа моего столь поразило, что мы оба не знаем, что делать и что сказать вам, любезный и почтеннейший братец. Видно, суждено вам испытать всякого рода мучения и горести – и удар следует за ударом – в какое еще время столь неожиданное известие получила я? Когда и так терзаюсь я новым нашим положением в Петровском Заводе! – оно превзошло всякое ожидание, но ежели не можем вам выразить всего, что мы чувствуем к вам – бог видит сердца наши – благодарим вас в глубине души, благодарим вас со слезами – и со слезами на коленях умоляем вас – спасите невинных несчастнейших сирот, пристройте их, будьте им отцом. Не могу, не в силах ничего писать более – мы убиты, любезный брат и друг, –все надежды на бога и на вас – все нас покидает, но вы останетесь нам всем и навсегда другом и благодетелем. Брат вас со слезами целует – верьте, что я, пока жива, не перестану вас любить, благодарить и почитать от всей души моей».

 

Дамы доставляли генералу Лепарскому много беспокойства. И чтобы хоть как-нибудь оградить себя от грядущей ответственности, он создает особые инструкции, запреты, обязательства, которые тут же вынужден нарушать или отменять. В растерянности пишет он 30 сентября 1830 года донесение правительству: «В исполнение высочайше утвержденной моей инструкции статьи 10-й я дозволил всем девяти женам государственных преступников, при моей команде живущим, по настоятельной просьбе первых, проживать в казарме со своими мужьями, на правилах той же инструкции предписанных, определив им особые от холостых преступников отделения комнат, со дворами, имеющими при оных внутри казарм. При этом воспретил женам иметь детей при себе для того, что сии последние денно и нощно требуют особенно призрения, как-то: ночью освещения комнат, когда с пробитием вечерней зори повсеместно при запирании арестантских комнат тушится огонь, как равно и на кухне, где оный в случае болезни детей нужно было бы иметь для грения воды на ванны, припарки, приготовления лекарств и другие необходимые потребности к подаче помощи детям, чем совершенно изменяться должен в ночное время заведенный по общим постановлениям порядок. Детям же с положенною для их присмотра прислугою назначено мною находиться в купленных или нанятых матерями домах, куда им одним представлено ежедневно ходить, а в случае болезни детей или же их самих в тех домах оставаться, до времени выздоровления. О сем имея честь донести на благорассмотрение вашего сиятельства, осмеливаюсь испросить в разрешении повеления в следующем: когда случится, что которая из жен преступников сделается действительно одержима тяжкою и продолжительною болезнию, или сблизится время ее родов, а находясь в том же положении в своем доме, лишится она всякого способа пользоваться высочайше дозволенным свиданием с мужем, могу ли в таком случае допустить за караульную мужа, в дом жены его для свидания?»

 

В Петровском у Давыдовых родились в 1831 году дочь Александра, в 1834-м – сын Иван, в 1837-м – сын Лев. Теперь у них было десять детей – шестеро в России и четверо здесь, в Сибири.

 

Даже в Петровске, где существовала декабристская артель, где более имущие помогали тем, кто получал из России лишь небольшую помощь, даже в Петровске Давыдовым приходилось считать каждую копейку. «Нашим горестям нет конца, – пишет Александра Ивановна 1 февраля 1838 года дочерям. – День ото дня они прибавляются, и наше положение таково, что удерживаюсь вам описывать его, оно слишком поразит вас. Отец ваш тоже крепится. Но один бог может поддержать вас!»

Все чаще болеет Василий Львович, все чаще в коллективном сборнике, выразительно названном «Плоды тюремной хандры», появляются его стихи, подобные написанным еще в Чите:

В сибирских пустынях

Возвышается заброшенный холм,

Покрытый увядшей травой.

Не обрамленный камнем, –

Я видел кругом рассеянные обломки

Могильного креста,

Многие слова надгробной надписи

Были почти стерты...

«Здесь покоится... жертва... тирании...

Супруг и отец... вечность...

Оковы... изгнание... вся его жизнь...

Любовь... Отечество и свобода».

 

(Подлинник по-французски.

Подстрочный перевод)

Впрочем, было бы неверно грустную ноту считать доминантой в жизни Давыдовых в Петровске. Дети росли, требовали забот, выдумки. Товарищи по каторге отмечают, что Давыдов, отличавшийся лихостью в гусарах и в обществе, и на каторге был столь же прямым, бодрым и остроумным. На литературных вечерах читал он свои едкие сатирические стихи. Нет, не одна только тоскливая нота была в его несовершенной, но энергичной поэзии.

Особенно оживлялся Василий Львович, когда появлялась возможность отправить детям своим тайное письмо, мимо рук Лепарского, иркутских губернских чиновников и самого-самого... Каким был веселым, как бегал вокруг стола, как руки потирал. Садился, вскакивал, вытирал платком лоб, снова садился, снова вскакивал...

Три года прожила у них в услужении некая Фиона, прибывшая из России в помощь Александре Ивановне, чтобы не одной ей управляться с детьми да с домом... Как и в других декабристских семьях слуги вскоре становились друзьями хозяев, так и Фиона стала Давыдовым почти родственницей. Она была из тех дворовых людей, что стоически делили изгнание со своими господами.

И вот Фиона собралась в Россию. Это было как раз в то время, когда первому разряду, по которому был осужден Василий Львович, подходила пора отправляться на поселение и каждый, особенно семейные, думал:

«Куда? Куда проситься, если можно проситься?» Открытым письмом про это не скажешь, совета ни у кого не получишь: перехватят письмо и укатают куда-нибудь в Акатуй навеки! И вот в платье Фионы вшиваются письма, написанные на шелке; первое из них — дочери Марии (по-французски): «Моя милая и нежная дочь, моя чудесная Маша, третий раз пишу тебе собственной рукой (письма, посылаемые официальной почтой, не могли быть написаны декабристом – Давыдов и его соузники были лишены права переписки. – М.С), – и все с тем же волнением, с теми же чувствами тревоги, радости и горя вперемежку. Как я был бы счастлив получить от тебя тайное письмо, в котором ты могла бы совершенно открыть мне свое сердце и объяснить мне разные вещи, касающиеся тебя, которых я не понимаю,— твой отъезд от г. Бег. и от Соф. Григ., – словом, свободно рассказать мне все о себе и вполне открыть свое сердце отцу, обожающему и любящему тебя больше, чем слова могут выразить. Я непрерывно день и ночь думаю о тебе, моя милая Маша. Твоя судьба и судьба остальных детей непрестанно беспокоит и мучит меня, и я прихожу в отчаяние при мысли, что ничего не могу сделать для вас, за которых я с такой радостью сейчас же отдал бы свою жизнь. Я пишу моему брату, умоляя его не оставлять вас всех; убежден, что он исполнит все, о чем я его прошу. Он – мое единственное прибежище, и он это знает. Я ничего не скажу тебе в этом письме о нашем нынешнем положении. Прочти мое письмо к дяде, там ты все узнаешь. Особенно Фиона сможет рассказать тебе тысячу подробностей; она прожила с нами три года, и я уверен, что ты будешь жадно ее слушать. Поручаю тебе, моя милая, взять на себя заботу об этой превосходной женщине и попросить дядю, чтобы ей регулярно выплачивалась ее пенсия и чтоб хлеб и содержание, положенные нами, были выдаваемы со всевозможною точностью, чтобы отдано было приказание всегда вручать Фионе деньги в собственные руки. Ее муж – очень хороший человек и верный слуга; но у него есть слабость – он немного пьет и не очень экономно тратит свои деньги. Только постарайся, мой ангел, устроить это, не унижая его и посоветовавшись с Фионой. Такая привязанность и такое бескорыстие, как в этой женщине, встречаются редко, – ты не можешь составить себе об этом представления. Если мои дети когда-нибудь забудут услуги, оказанные ею нам, и ее великую преданность нам, – это будет дурно с их стороны и причинит нам тяжелое огорчение. Но этого не случится, моя добрая Маша, не так ли? Я желал бы, чтобы твой дядя как можно скорее отпустил их на свободу и чтобы ты постаралась сделать что-нибудь для их сына, которого следовало бы обучить грамоте и какому-нибудь хорошему ремеслу, если его мать согласится на это, и чтобы дядя распорядился об этом. Милая и дорогая Маша, любовь и уважение, которые ты питаешь к твоей матери, наполняют мое сердце радостью, и среди всех моих горестей и страданий эти твои чувства служат мне сладким утешением, за которое небо вознаградит тебя и за которое я ежедневно благословляю тебя из глубины моего сердца. Она истинно заслуживает этих чувств с твоей стороны, так как она любит тебя наравне со всеми остальными нашими детьми, и даже, ввиду твоего возраста и положения, думает всегда о тебе первой. Я –свидетель ее постоянной заботы и беспокойства о тебе; я знаю, как сильно она тебя любит, и она, как и я, знает, что ты этого достойна. Что до меня, моя дочь, то без нее меня уже не было бы на свете. Ее безграничная любовь, ее беспримерная преданность, ее заботы обо мне, ее доброта, кротость, безропотность, с которою она несет свою полную лишений и трудов жизнь, дали мне силу все претерпеть и не раз забывать ужас моего положения. Уплачивайте ей, мои милые дети, мой долг вашей любовью и уважением к ней, и когда меня не станет, воздайте ей за все добро, которое она сделала вашему несчастному отцу. Эти слова, эту просьбу, которую я пишу здесь, я повторю на моем смертном одре и умру с твердой и сладкой надеждой, что они останутся навсегда начертанными в ваших сердцах. Мучительно меня беспокоит твой брат Миша. Он, бедный мальчик, очевидно, не понимает, что он сам должен проложить себе дорогу в жизни, что все в ней будет ему враждебно и что, если он не приобретет действительно полезных знаний, он не сможет занять положения в обществе и пропадет безвозвратно. Мать и я просим, умоляем его во имя всего святого подумать о своем положении и наконец сделать усилие, достойное благородного и честного сердца, ради себя и ради его родителей, желающих лишь его счастия и дрожащих за его будущность. Напиши нам, милая Маша, нет ли у него каких-

нибудь порочных наклонностей, и неустанно тверди ему о его обязанностях. Я вижу, что он тебя любит и слушается, и благодарю за это небо. Да оградит его бог от порока! Особенно он должен остерегаться карточной игры, как чумы. Как отец, как его лучший друг, я запрещаю ему и заклинаю его когда-либо дотрагиваться до карт; коммерческие игры немногим лучше азартных; они отвлекают от серьезных, полезных, приличных занятий, делают дух нерадивым ко всему другому и отнимают драгоценное время. Если он преступит это запрещение и забудет мои мольбы, он убьет мать и меня. Твоих милых сестренок хвалю и целую. У них надежный руководитель – их благодетельница и превосходный образец для подражания – их старшая сестра. Не могу сказать тебе, как очаровательны для меня их письма. Их нежность к нам и их наивные рассказы дают нам немало счастливых минут. Наши милые Петя и Коля – мы любим их, как вас всех, и советы, которые мы даем Мише, предназначены также для них. Да благословит небо вас всех, милые, обожаемые дети! Неужели я никогда не увижу вас? Боже мой, хоть мгновение, одно мгновение, чтобы я мог прижать вас всех к моему сердцу и увидеть вас счастливыми, затем да свершится его святая воля! Пусть Фиона несколько ночей спит в твоей комнате, чтобы она могла рассказать тебе все, что касается нас».

Далее Василий Львович дает дочери инструкцию о тайной переписке: «Обрати внимание, милая Маша, на способ, каким упакованы посылаемые тебе здесь письма; ты сумеешь найти подходящее средство писать и мне так же секретно; но не забывай каждый раз ставить на той вещи, в которой будет находиться письмо, буквы, именно: А.Д. – если вещь предназначена для твоей матери или сестры, В.Д. – если для меня или для Васи, I.Д. –если для Ванички. Копируй эти знаки точно; по ним я узнаю, что, вскрыв данную вещь, найду в ней письмо (в подлиннике каждая пара литер написана слитно, как монограмма, в те времена часто белье и одежду метили такими знаками, вот почему Василий Львович предлагает разные метки, ибо метка, скажем, В. Д. на женском платье вызвала бы уже подозрение чиновников, проверяющих и половинящих зачастую посылку. – М. С). Дабы дать мне знать, что все тайные письма благополучно дошли до тебя через Фиону: Напиши точно эту фразу: «добрая Фиона нисколько не изменилась, несмотря на свой возраст» — в первом же письме, которое ты пошлешь мне обычным письмом после ее приезда, а дальше можешь писать о ней, что захочешь. Чтобы дать мне знать, что письма, которые я посылаю через тебя, переданы каждое по своему адресу, напиши «post scriptum»: «я отдала ваши очки в починку и скоро верну их вам», а чтобы известить меня, что мои просьбы к моему брату приняты им во внимание и что он исполнит то, о чем я его прошу, напиши в твоем письме: «Собираюсь вышить для вас портфель и пришлю его, как только он будет готов». Когда нам пришлют служанку, – и я хотел бы, чтобы это было возможно скорее, – ты сможешь написать с нею подробно; но надо хорошенько спрятать письмо и особенно следить, чтобы оно не шуршало при ощупывании той вещи, в которой оно спрятано. Еще легче ты можешь прислать письмо с той женщиной, которую пришлют Марье Николаевне (Волконской. – М.С). Иркутский губернатор посетил твою мать; он был очень учтив с нами и обещал нам повидать всех вас в этом году в Москве, а также и моего брата. Он знает наше печальное положение и наши плохие дела и сам предложил поговорить об этом с твоим дядей. Несмотря на то, я все же хочу быть поселен в Западной Сибири; возможно – об этом ходят слухи, – что мы будем скоро переведены на поселение, поэтому напоминай почаще дяде о моем желании на этот счет.

Прощай, моя милая, горячо любимая дочь, мой ангел-утешитель. Не напишу тебе о том, чтобы ты просила разрешения приехать к нам; это сделаешь ты только в самой крайности, когда некуда тебе будет головы приклонить; и да оградит тебя бог от этого, моя бедная Маша! Конечно, я сошел бы с ума от счастья и радости, если бы мог прижать тебя к своему сердцу, но дело не в моем, а в твоем счастии. Прощай, мое дитя, прощайте, все мои обожаемые дети. Обнимаю вас тысячу и тысячу раз, благословляю вас от глубины сердца; да хранит вас бог, да ниспошлет он вам здоровье, счастье и добродетель. Это моя ежедневная горячая молитва. Не могу расстаться с тобою, мой ангел, Маша моя, друг мой, – слезы так и льются из глаз. Нет, никогда вы не узнаете, как и сколько я вас люблю и что вы для меня. Еще раз благословляю вас всех. Господи, будь им покровителем и помилуй их! Христос с вами.

P.S. Если поедешь в Каменку, милая дочь, сходи на могилу твоей святой бабушки и помолись за всех нас: она заступится за вас в небесах. Сходи также на могилы моих братьев и моей сестры Марии. Помолись на могиле той, кто дал мне жизнь, помолись за меня и помни вечно, что один твой отец заслуживает упреков. Сколько раз я просил портретов ваших! Неужели нет возможности доставить мне это счастье, это единственное утешение! Упроси дядюшку, чтобы не лишил меня сего – ради самого бога!..»

Писать на шелке было нелегко, ткань тянулась, поэтому на каждое слово затрачивалось энергии больше втрое-вчетверо, и все же Василий Львович с трудом поставил последнее многоточие. Пока строка за строкой складывалось это послание-информация, инструкция, благословение и исповедь разом, он то вздыхал, представляя, как Фиона обнимает его далеких детей, то улыбался, предвкушая, как письма, зашитые в платья и детские костюмчики, пройдут через тройной контроль невредимыми и ускользнут от нескромных и опасных глаз соглядатаев, то плакал, боясь, что с сыновьями их произошло то самое несчастье, против которого он их остерегал в письме. Наконец последние строки, исповедальные, облегчили душу его, и он встал со стула, уступив место жене.

Александра Ивановна долго водила пером по бумаге, очищая налипшие шелковинки, потом подвинулась ближе к столу. Письмо мужа не перечитывала, ибо сидела тут же, рядом, пока он писал, и краем глаза видела все, о чем он беседовал с Машенькой, тем более что слова выводились медленно. Обмакнула перо, писала по-русски: «Милая, бесценная моя Машенька. Хотя и пишу к тебе всякую неделю, но хочу воспользоваться, чтоб сказать тебе, как я тебя люблю и как беспрестанно молю бога о счастии моей доброй, милой дочери».

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.