Сделай Сам Свою Работу на 5

ЕКАТЕРИНА ИВАНОВНА ТРУБЕЦКАЯ





Несчастью верная сестра

Глава первая

 

В Иркутске, в Знаменской церкви, неподалеку от могилы Колумба российского Григория Шелехова, открывателя Аляски, от многоценного памятника, что поставила беспокойному искателю его вдова «с пролитием горестных слез», есть скромный надгробный камень, обнесенный чугунной благородного рисунка оградой...

Сколько лет прихожу я к нему, этому овеянному ветрами веков постаревшему камню, прихожу со смешанным чувством тревоги, и восхищения, и какой-то терпкой горечи. И, несмотря на то что неиссякаем здесь поток людей, пришедших отдать дань уважения благородству и отваге Екатерины Ивановны Трубецкой, что спит она, упокоенная, рядом с детьми своими, так мало вкусившими радостей земных, что поблизости похоронены товарищи ее мужа по восстанию Муханов, Панов, Бечаснов,мне всякий раз кажется могила эта одинокой...

...Что вспомнила она в последний свой час?.. Какие видения встали перед глазами, когда, окинув прощальным взором тех, кто был светочем ее жизни, уходила она из суетного и несправедливого мира сего?.. Может быть, пришел на память весенний вечер в роскошной доме на Английской набережной, где отец ее, граф Лаваль, бежавший от французской революции, смертельно напуганный ею и обретший покой под небом Северной Пальмиры, дает очередной благодарственный бал для членов царской фамилии и дипломатического корпуса? И Катрин с волнением ждет того, кто пригласит ее на первый вальс... Или выплыли из давней дали застывший и вздыбленный у берегов Байкал? И кибитка, промороженная насквозь, окутанная куржаком, как в Сибири называют иней, кибитка, везущая ее в мрачную неизвестность?..



А, может быть, она припомнила Горный Зерентуй, господствующую над ним гору Благодатную? Сознание ее застилал туман, сквозь него, как сквозь пелену времени, пробивался звон оков, окрики охранной команды, грохот осыпающегося камня... Группа каторжников идет, вздымая пыль, окруженная конвоем. Ее Сергей срывает на обочине дороги цветы и, составив скромный букет, кладет на землю. А она идет чуть поодаль... чуть поодаль следом за ними. И, едва муж и его сотоварищи по муке сибирской минуют место, где лежат цветы, она поднимает их, и до нее доносится голос мужа: «Я люблю тебя, Катрин! Люблю!» Она даже оглядывается: не слышат ли охранники? И тут только понимает, что этот голос звучит внутри, в ней самой...



И еще меня всегда подавляет дата ее смерти: 1854 год! Подумать только! через два года придет амнистия декабристам, закончится мрачное тридцатилетие... Юноши вернутся на берега отчие мудрыми потрясенными стариками, зрелые мужчины кто останется жив — предстанут новым свободолюбцам в ореоле мучеников и героев, женщины увидят и обнимут родных своих, детей, от которых были столь долго отторжены. Образованная, прошедшая вместе со всеми «каторжную академию», какие «Записки», возможно, оставила бы она нам, людям, благоговеющим пред памятью ее, пред ее подвигом...

В Париже, в Национальной библиотеке Франции, прочел я письмо Марии Николаевны Волконской, опубликованное в журнале «Современные записки» перед второй мировой войной. Она сообщала родственникам Трубецкой о последних днях своей самой близкой подруги: «Болезнь, собственно говоря, продолжалась одну лишь неделю... Вчерашнею ночью она была неспокойна, захотела встать, почувствовала себя дурно. Уложенная в постель, она проспала час. Снова она пожелала сесть в свое кресло, попросила льду и только вчера к вечеру врач объявил, что она безнадежна... Будучи столько лет близка со всей вашей семьей... я лишь присоединяюсь к общему чувству сожаления, разделенному всеми ее друзьями, всем, можно сказать, городом, ибо ее приветливый характер, ее участливое обращение, ее ко всем доброжелательство делали из нее выдающуюся женщину, утешительницу для несчастных и поддержку для друзей...



Звонят колокола Знаменской церкви, лениво вспархивают голуби, щелкают фотокамерами туристы... Двадцатый век.

 

 

Слава и краса вашего пола! Слава страны, вас произрастившей! Слава мужей, удостоившихся такой безграничной любви и такой преданности таких чудных, идеальных жен! Вы стали поистине образцом самоотвержения, мужества, твердости, при всей юности, нежности и слабости вашего пола. Да будут незабвенны имена ваши!

Декабрист А. П. Беляев

 

 

ЕКАТЕРИНА ИВАНОВНА ТРУБЕЦКАЯ

 

… Из давней тьмы выступает вечер 14 января 1827 года. Роковое четырнадцатое число. Месяц назад мысленно отметила она годовщину возмущения на Сенатской площади, возмущения, так преломившего судьбы близких ей людей, и Сергея судьбу, и ее. Четвертый месяц она в чиновничьем этом городе, столице сибирской, которая могла бы показаться даже милой и приветливой – при других обстоятельствах, но не сейчас… Сейчас круг за кругом, точно спирали Дантова «Ада», идет нравственная пытка. Сперва ее предупредили, что «…жены сих преступников, сосланных на каторжные работы, следуя за своими мужьями и продолжая супружескую связь, естественно сделаются причастными их судьбе и потеряют прежнее звание, то есть будут уже признаны не иначе как жены ссыльнокаторжных, дети которых, прижитые в Сибири, поступят в казенные поселяне…» Вот как! Одним пунктом казенной инструкции убиты и матери и дети! «Ах, милостивый государь, Иван Богданович Цейдлер!! Вам ли, несущему власть губернатора в краю каторги и ссылки, не знать русских женщин. Согласна я, понимаете, согласна! Я и не рассчитывала на другую судьбу. Хотя, по чести сказать, это – жестоко. Это омерзительно и жестоко: царь, который мстит женщинам и детям…»

Потом заявили, что отберут деньги… Странно, но она слышала как бы два голоса, говорящих противоестественным жутким дуэтом. Это был голос Цейдлер, но словно бы говорил не он один, а и тот, другой, из Петербурга, из Зимнего дворца… Какое лицемерие, какое иезуитство: разрешить «всемилостиво» отправиться в Сибирь, обнадежить, дать поверить в благородство и вдруг после тысяч таежных верст задержать, ставить условия одно страшнее другого, условия, о которых можно было сказать еще там, в начале пути…

 

Голос царя: …отобрать деньги и драгоценности, которые могли бы быть пущены на улучшение жизни государственных преступников…

Голос губернатора: Мы вынуждены будем изъять у вас вещи и драгоценности, ибо муж ваш дожжен нести наказание по всей строгости…

Голос царя: …ежели люди, преступники уголовные, коих за Байкалом множество…

Голос губернатора: …ежели разбойники со рваными ноздрями, жуткие люди, погрязшие в пороках, надругаются над вами или же – не дай бог! – убьют, власти за то ответственности не несут: один на один с судьбой своей остаетесь вы, графиня Лаваль. Подумали бы о батюшке своем, графиня, вернулись бы…

 

И вот он, этот вечер 14 января.

Земля притихла. Идет медленный снег. Угомонилась наконец и стала Ангара. Еще неделю назад она поднялась на три с половиной аршина, вошла в улицы города и все парила, все парила, застывая на лету, строптивая, неугомонная, прекрасная река.

Княгиня пишет письмо. Тень от гусиного пера ломается на стыке стены с потолком. Вместе со снегом пришло неожиданное успокоение, какого не знала она с того дня, как арестовали князя Сергея Петровича. Может быть, это не спокойствие, а предчувствие?..

«Милостивый государь Иван Богданович!

Уже известно вашему превосходительству желание мое разделить участь несчастного моего мужа, но, заметив, что ваше превосходительство все старания употребляли на то, чтобы отвратить меня от такового моего намерения, нужным считаю письменно изложить вам причины, препятствующие мне согласиться с вашим мнением.

Со времени отправления мужа моего в Нерчинские рудники я прожила здесь три месяца в ожидании покрытия моря. Чувство любви к Другу…»

Она написала слово это – «Другу» – с прописной буквы, подчеркнув и бесконечное уважение к мужу, и веру в справедливость его дела, и надежду на встречу с ним. В ней и в самом деле поднималось и росло ощущение, что вот сейчас, в тесной неуютной комнатке, при оплывшей свече заканчиваются все ее мучения.

«…чувство любви к Другу заставило меня с величайшим нетерпением желать соединиться с ним; но со всем тем я старалась хладнокровно рассмотреть свое положение и рассуждала сама с собою о том, что мне предстояло выбирать. Оставляя мужа, с которым я пять лет была счастлива, возвратиться в Россию и жить там в кругу семейства во всяком внешнем удовольствии, но с убитой душой или, из любви к нему, отказавшись от всех благ мира с чистою и спокойною совестью, добровольно предать себя новому унижению, бедности и всем неисчислимым трудностям горестного его положения в надежде, что, разделяя все его страдания, могу иногда с любовью своею хоть мало скорбь его облегчить? Строго испытав себя и удостоверившись, что силы мои душевные и телесные никак бы не позволили мне избрать первое, а ко второму сердце сильно влечет меня…»

Ровный свет свечи затрепетал вдруг, огонек заметался, забегал, точно решил слететь с черной ниточки фитиля. Снег уже упал до последней звездочки на землю, и теперь словно хотел снова в небо, и молил, и звал ветер. И ветер пришел, закрутил белые спирали. Они ввинчивались в воздух – все выше, выше… Свеча оплывала, из комнаты уходило тепло, стало зябко. Трубецкая накинула на плечи шаль, сняла нагар – огонек загустел. Она подумала, что все это очень похоже на ее жизнь.

Разве не свеча жизнь человеческая? Чистая, стройная, она ждет часа своего, с трудом загорается любовью, а потом пылает, трепещет, становится короче… Уже нет стройности, но есть другая красота – пышность украшений, застывший узор капель и струек… Потом все опадет, растает, и останется черный, неприютный уголок, тихий и покойный, как могильный камень.

Она отогнала от себя грустные размышления и чтобы вернуть твердость мыслям и руке, стала вспоминать другие свечи – они тоже трепетали, и пламя на них металось, когда священник, венчая ее с князем Сергеем Петровичем, напутствовал их святой молитвой…

Что-то в этом воспоминании остановило ее, что-то очень важное. Воспоминания отступили, мысль прояснилась… Довод! Вот он, довод, точный довод, против которого не найдут возражений, уголок ни господин генерал Цейдлер, ни тот, чьими незримыми устами глаголет губернатор иркутский:

«Но если б чувства мои к мужу не были таковы, есть причины еще важнее, которые принудили бы меня решиться на сие. Церковь наша почитает брак таинством, и союз брачный ничто не сильно разорвать. Жена должна делить участь своего мужа всегда: и в счастии и в несчастии, и никакое обстоятельство не может случить ей поводом к неисполнению священнейшей для нее обязанности. Страданье приучает думать о смерти: часто и живо представляется глазам моим тот час, когда освободясь от здешней жизни, предстану пред великим судьею мира и должна буду отвечать ему в делах своих, когда увижу, каким венцом Спаситель возраст за претерпенное на земле, именно его ради, и вместе весь ужас положения несчастных душ, променявших царствие небесное на преходящий блеск и суетные радости земного мира. Размышления сии приводят меня в еще большее желание исполнить свое намеренье, ибо, вспомнив, что лишение законами всего, чем свет дорожит, есть великое наказание, весьма трудное переносить, но в то же время мысль о вечных благах будущей жизни делает добровольно от всего того отрицанье жертвою сердцу приятною и легкою».

Теперь осталось завершить письмо: несколько любезных слов, уверенность в благородстве, надежда на исполнение просьбы et cetera, et cetera.

«Объяснив вашему превосходительству причины, побуждающие меня пребывать непреклонною в своем намерении, остается мне только просить ваше превосходительство о скорейшем направлении меня, исполнив вам предписанное. Надежда скоро быть вместе с мужем заставляет меня пить живейшую благодарность к государю императору, облегчившему горе несчастного моего Друга, позволив ему иметь отраду в жене. Ежечасно со слезами молю Спасителя: да продлит дни жизни и радости его и да возраст ему за великое сие благодеяние к несчастным».

Так!

«За сим поблагодарив ваше превосходительство за доброе расположение, вами мне оказанное в бытность мою в Иркутске, и даже за старанья, вами прилагаемые к удержанию меня от исполнения желания моего…»

Так!

«…от исполнения желания моего, ибо чувствую, что сие происходило из участия ко мне, прошу, ваше превосходительство, принять уверенье в искренней и совершенной моей к вам преданности и остаюсь готовая к услугам вашим

княгиня Екатерина Трубецкая.»

 

Через две недели, 29 января 1827 года, генерал-губернатор Восточной Сибири Лавинский получил донесение от иркутского губернатора Цейдлера:

«Секретно.

Я имел честь донести вашему высокопревосходительству, что жена государственного преступника Трубецкого находится в Иркутске, и по получении извещения, что преступники через Байкал переправлены, я ей, согласно вашему предназначению, делал внушения и убеждения не отваживаться на такое трудное состояние, но она долго колебалась и ничего решительно не объявляла, наконец в начале сего месяца прислала письмо ко мне, которое при сем в оригинале честь имею представить. По получении письма я ей сделал письменный отзыв с прописанием всех тех пунктов, которые к женам преступников относятся.

Между тем сделано было мною распоряжение нарядить в комиссию господ членов – советника главного управления Восточной Сибири Корюхова, председателя губернского управления и губернского прокурора – к описи имения Трубецкой для обращения к хранению в губернское казначейство. Сие поручение исполнено с точностию, и всему тому, что оказалось, сделана опись, которую отправил по извещении отправки Трубецкой при отношении к господину коменданту Нерчинских рудников генерал-майору Лепарскому, оставленное ею именье и деньги сданы в губернское казначейство. Выдав Трубецкой прогоны, разрешил выезд ее, и она отправилась за Байкал сего 20 генваря с прислугою из вольнонаемного человека и девушки…

Гражданский губернатор Иван Цейдлер.»

Лед на Байкале крепок и прозрачен. Нежно-голубые хрустальные глыбины светятся изнутри. Они громоздятся у берега, точно последняя грань между тем, что покидает она, и тем, к чему спешит. Какая холодная грань! Какая чистая грань!

 

Голос царя: Жены сих преступников… потеряют прежнее звание… дети, прижитые в Сибири, поступят в казенные поселяне…

Трубецкая: Согласна!

Голос царя: Ни денежных сумм, ни вещей многоценных взять им с собой… дозволено быть не может…

Трубецкая: Согласна!

Голос царя: Посылать от себя письма… не иначе как отдавая их открытыми коменданту…

Трубецкая: Согласна!

Голос царя: Свидание с мужем не иначе как в арестантской палате, не чаще двух раз в неделю в присутствии дежурного офицера…

Трубецкая: Согласна!

Царь умолкает.

 

Она ступает на лед. Лошади закуржавели, копытят снег. Она садится в сани, ямщик закрывает полог, лошади делают первые неловкие шаги. Ничего, они еще разойдутся… Еще разойдутся…

 

Отец Екатерины Ивановны Трубецкой – Иван Степанович Лаваль – был действительным камергером и церемониймейстером императорского двора. Барон Ф. А. Бюлер, директор Московского главного архива министерства иностранных дел, сообщает о нем: «Граф Иван Степанович Лаваль был французский эмигрант, начавший службу в России учителем в Морском кадетском корпусе. Предание гласит, что он до того умел понравиться младшей дочери статс-секретаря Козицкого, Александре Григорьевне, что, вследствие несогласия матери на этот брак, она написала всеподданнейшую жалобу и отпустила ее в существовавший тогда просьбоприемный ящик. По прочтении этой бумаги Павел I потребовал объяснения. Козицкая – наследница несметных богатств купцов Мясниковых и Твердышевых и уже выдавшая свою старшую дочь за обер-шинка князя Белосельского-Белозерского – дала объяснение по пунктам. Во-первых, Лаваль не нашей веры, во-вторых, никто не знает, откуда он, в-третьих, чин у него небольшой. Резолюция также состоялась по пунктам: во-первых, он христианин, во-вторых, я его знаю, в третьих, для Козицкой у него чин весьма достаточный, – а потому – обвенчать. Повеление это, несмотря на то что последовало оно накануне постного дня, было тотчас же исполнено в приходской церкви. От этого брака был сын, застрелившийся в молодости, и 4 дочери: княгиня Трубецкая, жена декабриста, последовавшая за ним в Сибирь, графиня Лебцельтерн, у которой укрылся Трубецкой, за что муж ее, бывший тогда австрийским посланником в Петербурге, отозван был от этого поста, графиня Борх и графиня Коссаковская. Лаваль, во время пребывания Людовика XVIII в Митаве, ссудил его деньгами и был им пожалован в графы; в дипломе же сказано, что сделано это во внимание к тому, что Лаваль занимает-де значительное место при русском дворе: он был тогда камергером… Граф Лаваль оставил по себе память остроумного и весьма начитанного собеседника, и притом влиятельного и очень доброжелательного начальника».

Салон Лавалей всегда был открыт для гостей, здесь читал стихи свои Пушкин, здесь звучали «Думы» Рылеева; автор нашумевшей «Истории государства Российского» Карамзин, на которого сетовали, что он выманил даже светских дам из салонов и они вместо балов и развлечений занялись делами давно минувших дней, писал жене: «В доме у графа Остермана осуждали меня, как я мог у Графини Лаваль, которой дом есть едва ли не первый в Петербурге, читать свою Историю, а не у важных людей, не у Остермана, не к княгини Нат. Петр. Голицыной, к которым не уезжу? Улыбнись, жена милая, видишь, что завидуют моим приятелям!».

Говорят, что полы в особняке графа Лаваля были выстланы мрамором, по которому ступал римский император Нерон. Только один этот штрих дает возможность представить, сколь богат был дом Лавалей, как чтились в нем знатность, состоятельность, древность рода. Вот почему, отдавая дочь свою, юную графиню Екатерину, в руки князя Трубецкого, граф считал партию сию весьма достойной. Трубецкому было около тридцати, он уже был заслуженным героем, участником Бородинской битвы, заграничных походов войска российского 1813–1815 годов, имел чин полковника, служил штаб-офицером 4-го пехотного корпуса. Его род уходил в глубины истории, князь был богат, приметен, образован. Единственного не знал бежавший от французской революции граф: его зять состоит в тайном обществе, и не просто состоит – он управляет делами Северного общества, он готовится свергнуть царя, монархию, ему суждено сыграть одну из заглавных ролей в близкой уже героической трагедии.

«В это время, – вспоминает декабрист Якушкин, – Сергей Трубецкой, Матвей и Сергей Муравьевы (Апостолы. – М. С.) и я, мы жили в казармах и очень часто бывали вместе с тремя братьями Муравьевыми: Александром, Михаилом и Николаем. Никита Муравьев тоже часто видался с нами. В беседах наших обыкновенно разговор был о положении в России. Тут разбирались главные язвы нашего общества: закоснелость народа, крепостное состояние, жестокое обращение с солдатами, которых служба в течение 25 лет почти была каторга; повсеместное лихоимство, грабительство и, наконец, явное неуважение к человеку вообще. То, что называлось высшим образованным обществом, большею частию состояло тогда из староверцев, для которых коснуться которого-нибудь из вопросов, нас занимавших, показалось бы ужасным преступлением. О помещиках, живущих в своих имениях, и говорить уже нечего.

Один раз Трубецкой и я, мы были у Муравьевых [Апостолов] Матвея и Сергея; к ним приехали Александр и Никита Муравьевы с предложением составить тайное общество… Таким образом, положено основание тайному обществу, которое существовало, может быть, не совсем бесплодно для России».

С Екатериной Лаваль Трубецкой познакомился в 1819 году в Париже, в доме ее кузины княгини Потемкиной. Встреча произвела на обоих сильное впечатление. «Перед своим замужеством Каташа наружно выглядела изящно, – пишет ее сестра Зинаида, – среднего роста, с красивыми плечами и нежной кожей, у нее были прелестнейшие руки в свете… Лицом она была менее хороша, так как благодаря оспе кожи его, огрубевшая и потемневшая, сохраняла еще кое-какие следы этой болезни… По природе веселая, она в разговоре своем обнаруживала изысканность и оригинальность мысли, беседовать с ней было большое удовольствие. В обращении она была благородно проста. Правдивая, искренняя, увлекающаяся, подчас вспыльчивая, она была щедра до крайности. Ей совершенно было чуждо какое-либо чувство мести или зависти; она искренно всегда радовалась успехам других, искренно прощала всем, кто ей тем или иным образом делал больно».

Трубецкой «…скоро… предложил ей руку и сердце, и таким образом устроилась их судьба, которая впоследствии так резко очертила высокий характер Екатерины Ивановны и среди всех превратностей судьбы устроила их семейное счастие на таких прочных основаниях, которых ничто не могло поколебать впоследствии», – писал декабрист Оболенский.

Четыре с половиной года оставалось до Сенатской площади.

А пока – сверкающая огнями свадьба – 2 мая 1821 года! Упоительный медовый месяц, любящая и любимая жена, балы, путешествия, армейская служба…

А пока – тайные встречи с друзьями, разговоры о цареубийстве, проекты будущего России, составленные Пестелем и Никитой Муравьевым, России, которая сбросит коросту крепостничества, разорвет цепи рабства.

Молодоженам отводят комнаты в доме графа Лаваля, их частыми гостями становятся члены Северного общества, и Екатерина Ивановна узнает о том, что муж ее состоит в заговоре. «В Киеве после одного из совещаний в доме Трубецких, – вспоминает сестра Екатерины Ивановны, жена австрийского посланника Лебцельтерна, – узнав, быть может, впервые, высказанные перед нею предположения о необходимости цареубийства, Екатерина Ивановна не выдержала, пользуясь своей дружбой к Сергею Муравьеву [Апостолу], она подошла к нему, схватила за руку и, отведя в сторону, воскликнула, глядя прямо в глаза: «Ради бога, подумайте о том, что вы делаете, вы погубите нас всех и сложите свои головы на плахе». Он, улыбаясь, смотрел на нее: «Вы думаете, значит, что мы не принимаем все меры с тем, чтобы обеспечить успех наших идей?» Впрочем, С. Муравьев-Апостол тут же постарался представить, что речь шла об «эпохе совершенно неопределенной».

И вдруг неожиданная смерть Александра I в пути, в Таганроге, поставившая членов тайного общества перед необходимостью немедленного выступления.

…14 декабря 1825 года. Сенатская площадь. День гордости. День неудачи. Замешательство в Зимнем дворце, растерянный и перепуганный Николай. Но замешательство и в рядах восставших. Отчаянная храбрость одних и нерешительность других, оторванность от народа, ради которого они вышли на площадь, предательство доносчиков Шервуда, Майбороды, фон Витта, Бошняка, успевших предупредить правительство о заговоре, – все это не способствовало победе.

Стояние на Сенатской площади не могло быть бесконечным. Что-то должно было произойти. Но восставшие бездействовали, и тогда грянули дворцовые пушки, решившие исход «дела».

«Картечь догоняла лучше, нежели лошади, и составленный нами взвод рассеялся. Мертвые тела солдат и народа валились и валились на каждом шагу; солдаты забегали в дома, стучались в ворота, старались спрятаться между выступами цоколей, но картечь прыгала от стены в стены и не щадила ни одного закоулка», – так описал разгром восстания моряк и художник Николай Александрович Бестужев, пытавшийся вместе с братьями соединить восставших, повести их на приступ.

Трубецкой, определенный заговорщиками в диктаторы восстания, на Сенатскую площадь не явился. «Выезжая на площадь с Невского проспекта, я увидел, что много народу на Дворцовой площади и волнение; я остановился, увидев Скалона, который служит в Главном штабе и находится при библиотеке оного, подошел к нему спросить, что такое. Он мне сказал, что Московский полк кричит «ура» государю цесаревичу и идет к Сенату… Я не хотел идти на площадь и пошел двором Главного штаба в Миллионную, не зная сам куда идти, и у ворот канцелярии г-на начальника Главного штаба встретил… полковника Юренева… Я спросил, можно ли пройти на Английскую набережную не мимо бунтовщиков что я в большом беспокойстве о жене; он мне отвечал, что «ничего, можно очень пройти и мимо их даже, они всех пропускают, ездят даже, они только кричат «ура» Константину Павловичу и стоит от одного угла Сената до другого». Тогда я надеялся, что жена моя выехала и что она может быть у сестры своей, куда я и поехал, взяв извозчика…» (из следственного дела Сергея Петровича Трубецкого).

 

Его арестовали одним из первых. Он был осужден как один из руководителей «возмущения» на смертную казнь, потом замененную двадцатилетней каторгой, а «после оной» – на вечное поселение в Сибири.

 

Надо представить себе Екатерину Ивановну Трубецкую, нежную, тонкого душевного склада женщину, чтобы понять, какое смятение поднялось в ее душе. «Екатерина Ивановна Трубецкая, – пишет Оболенский, – не была хороша лицом, но тем не менее могла всякого обворожить своим добрым характером, приятным голосом и умною плавною речью. Она была образованна, начитана и приобрела много научных сведений во время своего пребывания за границей. Немалое влияние в образовательном отношении оказало на нее знакомство с представителями европейской дипломатии, которые бывали в доме ее отца, графа Лаваля. Граф жил в прекрасном доме на Английской набережной, устраивал пышные пиры для членов царской фамилии, а по средам в его салон собирался дипломатический корпус и весь петербургский бомонд».

Поэтому когда Екатерина Ивановна решилась следовать за мужем в Сибирь, она не только вынуждена была разорвать узы семейной привязанности, преодолеть любовь родителей, уговаривающих ее остаться, не совершать безумия, она не только теряла этот пышный свет, с его балами и роскошью, с его заграничными путешествиями и поездками «на воды», – ее отъезд был еще и вызовом всем этим «членам царской фамилии, дипломатическому корпусу и петербургскому бомонду». Ее решение следовать в Сибирь раскололо общество на сочувствующих ей откровенно, на благословляющих ее тайно, на тайно презирающих и открыто ненавидящих.

Хорошо осведомленная через чиновников, подчиненных ее отца, обо всем, что делается за стенами тюрьмы на Невой, она узнала дату отправления в Сибирь мужа и уехала буквально на следующий день после того, как закованного в кандалы князя увезли из Петропавловской крепости, уехала первой, еще не зная, сможет ли кто-нибудь из жен декабристов последовать ее примеру.

24 июля 1826 года закрылся за ней последний полосатый шлагбаум петербургской заставы, упала пестрая полоска, точно отрезала всю ее предыдущую жизнь.

Ее сопровождал в дороге секретарь отца. С удивлением смотрел он на одержимую молодую женщину, которая едва прикасалась к пище, едва смыкала на стоянке глаза, чтобы тут же раскрыть их – в путь. Он видывал всякое, добросовестный чиновник, но такое всепоглощающее желание – скорей, скорей, скорей! – изумляло даже его.

Его звали Карл Август Воше. Он разделял нетерпение княгини, которой был предан беспредельно, он сделал все, чтобы облегчить все предотъездные хлопоты, вел записи в дороге, писал Лавалям из каждого города, впрочем скрывая от них, что Екатерина Ивановна в дорогу простудилась.

В пути ее догоняли письма родных.

Граф Лаваль. 12 августа 1826 года:

«Я следую за тобой в твоем пути, я сопровождаю тебя своими пожеланиями и молитвами к всемогущему, чтобы он заботился о тебе и сделал твое путешествие счастливым, насколько это возможно. Судя по тому, что мне сообщает г. Воше, мне кажется, что оно началось довольно благополучно. Предполагаю, что если с вами ничего не случится, вы будете в Нижнем во вторник вечером…»

Через месяц с небольшим они были уже в Красноярске.

Нынешнему человеку, легко меняющему автомобиль на поезд, а поезд на реактивный самолет, возможно, путь такой покажется небыстрым. Но только через семьдесят лет пойдут в Сибирь поезда и через сто лет полетят самолеты. По тем же временам, когда в кибитку были впряжены лошади, которых приходилось и покормить, и пустить в гору шагом, и дать им передохнуть, надо было останавливаться на ночлег в лежащих на пути городах и деревнях не только для отдыха, но и потому, что ночью небезопасно было двигаться по таежным дорогам. А сами дороги… Да еще надо было отмечаться у губернаторов и полицмейстеров и Ярославля, и Казани, и Тобольска и пополнять запас провизии…

Ее дорожный экипаж сломался. Трубецкая бросила его и пересела на неторопливую почтовую тройку. Приплачивала деньги ямщикам – скорей, скорей, скорей! – а вдруг князь Сергей еще в Иркутске?

Декабристов в столице Восточной Сибири не было – их уже разослали на близлежащие заводы.

Князь Евгений Петрович Оболенский («молодой человек, благородный, образованный, пылкий, увлечен был в заговор Рылеевым» – так характеризует его в «Записках о моей жизни» Н. И. Греч), которому на первых порах было назначено местом пребывания Усолье на Ангаре, соляной завод, находящийся в шестидесяти верстах от Иркутска, вспоминая эти дни, говорит, что «вопреки всем полицейским мерам скоро до нас дошла весть, что княгиня Трубецкая приехала в Иркутск: нельзя было сомневаться в верности известия, потому что никто не знал в Усолье о существовании княгини и потому выдумать известие о ее прибытии было невозможно… мысль об открытии сношений с княгиней Трубецкой меня не покидала: я был уверен, что она даст мне какое-нибудь известие о старике отце, – но как исполнить намерение при бдительном надзоре полиции – было весьма затруднительно».

Связь помог установить один из местных жителей.

«Он верно исполнил поручение – и через два дня принес письмо от княгини Трубецкой, которая уведомляла о своем прибытии, доставила успокоительные известия о родных и обещала вторичное письмо… Письмо вскоре было получено, и мы нашли в нем пятьсот рублей, коими княгиня поделилась с нами.

Тогда же предложила она нам писать к родным, с обещанием доставить наше письмо… Случай благоприятный был драгоценен для нас, и мы им воспользовались, сердечно благодаря Катерину Ивановну за ее дружеское внимание.

В начале октября было получено указание препроводить декабристов еще дальше – в Нерчинские рудники, и, когда их собрали в Иркутске перед отправкой за Байкал, Екатерина Ивановна увидела наконец мужа.

Вот как описывает это свидание тот же Оболенский: «Нас угостили чаем, завтраком, а между тем тройки для дальнейшего нашего отправления были уже готовы. В это время, смотря в окошко, вижу неизвестную мне даму, которая, въехав во двор, соскочила с дрожек и что-то расспрашивает у окруживших ее казаков. Я знал от Сергея Петровича, что Катерина Ивановна в Иркутске, и догадывался, что неизвестная мне дама спрашивает о нем. Поспешно сбежав с лестницы, я подбежал к ней: это была княжна Шаховская, приехавшая с сестрой, женой Александра Николаевича Муравьева, посланного на жительство в город Верхнеудинск. Первый вопрос ее был: «Здесь ли Сергей Петрович?» На ответ утвердительный она мне сказала: «Катерина Ивановна едет вслед за мною: непременно хочет видеть мужа перед отъездом, скажите это ему». Но начальство не хотело допустить этого свидания и торопило нас к отъезду; мы медлили сколько могли, но наконец принуждены были сесть в назначенные нам повозки. Лошади тронулись; в это время вижу Катерину Ивановну, которая приехала на извозчике и успела соскочить и закричать мужу; в мгновение ока Сергей Иванович соскочил с повозки и был в объятиях жены; долго продолжалось это нежное объятие, слезы текли из глаз обоих. Полицмейстер суетился около них, просил их расстаться друг с другом: напрасны были его просьбы.

Его слова касались их слуха, но смысл их для них был невнятен. Наконец, однако ж, последнее «прости» было сказано, и вновь тройки умчали нас с удвоенною быстротою».

 

 

Рассказывает Цейдлер (в письме Лавинскому): «Хотя были взяты все предосторожности, чтобы Трубецкая о том не узнала, однако она была извещена о сем каким-то человеком (о котором не премину узнать) и, вскочив с постели, бросилась пешком по городу, забежала на гауптвахту, потом в полицию, но, не найдя там преступников и узнав, что они в казачьей полковой, побежала туда и, встретя нам повозки, ехавшие из города с преступниками, бросилась вперед лошадей, но Трубецкой тут же ее успокоил и был уведен, после чего она прибежала к губернатору в дом в таком отчаянном состоянии, что он (Цейдлер здесь пишет о себе в третьем лице, – М. С.), не решился отказать ей съездить на первую от Иркутска станцию в сопровождении чиновника, дабы, простившись с мужем, тотчас же возвратилась.

И далее:

«Жене Трубецкого, оставленной в Иркутске на настоятельную просьбу ее о дозволении следовать за мужем на другом транспорте мною отказано, представя, что транспорт идет с партией преступников и что оба делают последний вояж, причем убедил ее остаться до зимы в Иркутске, в которое время не оставлю всевозможно убедить ее оставить намерение следовать за мужем».

Он знал графа Лаваля и даже был ему обязан, но Некрасов, вложив в его уста заключительные слова, обращенные к Трубецкой:

Простите! да я мучил вас,

Но мучился и сам.

Но строгий я имел приказ

Преграды ставить вам! –

был не точен. Жестоко обошелся господин Цейдлер с Трубецкой, а затем и с Волконской, не имея еще на то предписаний, по собственному почину, из личного рвения! Предписания еще придут. Потом. Это, однако, не помешает Цейдлеру во время пребывания в столице передать Лавалям трогательные подробности об их дочери.

А Екатерина Ивановна долго не могла прийти в себя и лишь 9 октября написала домой: «…Сергей уехал в Нерчинск три дня тому назад. Я еще не оправилась от удара, нанесенного мне этой новой разлукой. Должно быть, вам известны условия, на которых мне позволили поехать за ним. Не печальтесь, мои дорогие родители… я думаю, что эти условия всегда существовали и во всех случаях естественно, что им отдается предпочтение в настоящем положении вещей. (А между тем все эти «условия» были нарушением уголовных законов России, они придумывались сейчас, в те самые дни, когда писалось письмо, изобретались специально для жен декабристов. – М. С.). Конечно, жертвы, о которых идет речь, трудны для меня, а боль, которую вы можете от этого испытать, разрывает мое сердце. С чувством печали и уныния я думаю о том, что вы испытываете, зная о моей нищете, но, дорогие родители, оставив в стороне всю мою нежность к мужу, могу ли я колебаться между самым священным, самым дорогим моим долгом и благословением, если бы я могла покинуть своего мужа. Вот уже два месяца, как я убедилась, что не могу жить без него, что разделить его страдание – это единственное, что может поддержать меня в этом мире… Мне еще не разрешили отправиться за мужем, я должна дождаться сообщения о его прибытии, которое сможет, я полагаю, дойти сюда только через три недели; тогда через Байкал нельзя будет переехать, и я должна буду ждать здесь до тех пор, пока он не замерзнет, что составит два или три месяца. Это такое испытание, страдание и терпение, которые я надеюсь с божьей помощью вынести… Прощайте, дорогие родители, да хранит вас бог и поддержит вас ради всех наших детей, даже ради тех, которые так далеко от вас. Пусть он мне однажды подарит за все мои горести радость, что вы немного спокойнее, чем сейчас, и пусть счастье моих милых сестер утешит меня немного в моих испытаниях. Благословите нас обоих…»

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.