Сделай Сам Свою Работу на 5

БЕСЕДА ПЕРВАЯ (ИЮЛЬ 1925 ГОЛА) 7 глава





Я не знал, что Ингрид уже вернулась домой. И вдруг появ­ляется мой лучший друг и врач Стюре Хеландер. Через час я — в психиатрическом отделении Каролинской больницы. Меня помещают одного в большую палату, где стоят еще че­тыре кровати. Во время обхода ко мне приветливо обращается

профессор, я говорю что-то про стыд, привожу свою любимую цитату насчет того, что страх облекает в плоть и кровь причи­ну страха, каменею от горя. Мне делают укол — и я засыпаю.

Три недели в больнице проходят весьма приятно. Мы — непритязательное сборище бедняг, оглушенных наркотичес­кими лекарствами, — без возражений следуем неутомительно­му распорядку дня. Я принимаю пять голубых таблеток валиума в день и две таблетки могадона на ночь. Если я чувствую хоть малейшие признаки дурного настроения, иду к медсестре и получаю дополнительную порцию. Ночами я сплю глубоким сном без сновидений и по нескольку часов дремлю днем.

В промежутках с жалким остатком профессионального любопытства изучаю окружающую меня обстановку. Я обитаю за ширмой в большой пустой палате, время провожу, в основ­ном, за чтением, не запоминая прочитанного. Едим мы в ма­ленькой столовой, разговоры вежливые, ни к чему не обязыва­ющие. Взрывов чувств не наблюдается. Единственное исключение — знаменитый скульптор, который однажды вече­ром, придя в дурное расположение духа, раскрошил себе почти все зубы. В остальном же вспоминаю одну грустную девушку, которой все время надо было мыть руки, и приветливого моло­дого человека двухметрового роста, страдавшего желтухой, — его пытались отучить от наркотиков с помощью метадона и с этой целью раз в неделю возили в психиатрическую клинику Уллерокер, где проводят этот вызвавший оживленные дискус­сии эксперимент. Есть в отделении один пожилой молчаливый господин, пытавшийся покончить с собой — перерезал себе за­пястья ножовкой. Средних лет женщина с красивым строгим лицом страдает возбуждением двигательных нервов и преодо­левает километр за километром по коридору.



По вечерам мы собираемся перед телевизором и смотрим передачи с чемпионата мира по фигурному катанию. Телеви­зор черно-белый, дышит на ладан, изображение двоится, звук плохой, но это не имеет значения и не вызывает протестов.



Ингрид навещает меня два-три раза в день, мы мирно и дружески беседуем. Иногда после обеда ходим в кино, как-то раз «Сандревс» устроил показ фильма у себя в просмотровом зале, и тогда «метадонщику» тоже разрешили пойти с нами.

Газет я не читаю, не слушаю и не смотрю программы ново­стей. Постепенно, незаметно улетучивается самый верный спутник моей жизни — унаследованное от родителей беспо­койство, составлявшее ядро моей личности, мой демон и в то

же время друг и подгоняла. Не только боль, страх и чувство неотмщенного унижения бледнеют, уходят — тает, выветрива­ется и движущая сила моего творчества.

Наверное, я мог бы остаться пациентом на всю жизнь — настолько грустно-приятно мое существование, ничего от ме­ня не требующее, заботливо защищенное. Реальности больше нет, желаний никаких, ничего уже не волнует, не причиняет боль. Движения осторожны, реакции замедленны или вовсе отсутствуют, чувственность умерла; жизнь — элегия, звуча­щая где-нибудь под гулкими сводами в исполнении многого­лосого средневекового хора, горят окна-розетки, рассказывая старинные сказки, которые ко мне больше не имеют никакого

отношения.

Однажды я спрашиваю любезного профессора, вылечил ли он когда-нибудь в жизни хоть одного человека. Он серьез­но задумывается и говорит: «Вылечить — великое слово», — потом качает головой и ободряюще улыбается. Идут минуты,

дни, недели.

Не знаю, что заставляет меня нарушить это герметически надежное существование. Я прошу профессора разрешить мне перебраться в Софияхеммет, на пробу. Он соглашается, но предупреждает, что нельзя сразу прерывать курс валиума. Я благодарю его за участие и заботу, прощаюсь с пациентами и дарю отделению цветной телевизор.



И вот в конце февраля я — в удобной и тихой комнате в больнице Софияхеммет. Окно выходит в сад. На холме я вижу желтый пасторский особняк, дом моего детства. Каждое утро я целый час гуляю по парку. Рядом со мной идет тень восьми­летнего мальчика — это поднимает дух и в то же время немно­го жутковато.

В остальном же — это время тяжких страданий. Не послу­шавшись наставлений профессора, я сразу же прекращаю при­нимать и валиум, и могадон. Результат дает себя знать немед­ленно. Подавленное чувство страха разгорается ярким пламенем, бессонница не знает жалости, демоны бушуют, ка­жется, я вот-вот разлечусь на куски от сотрясающих меня вну­три взрывов. Читаю газеты, знакомлюсь со всем, что было на­писано в мое отсутствие, читаю скопившиеся письма — милые и не очень, говорю с адвокатами, общаюсь с друзьями.

Это — не мужество и не отчаяние, это — инстинкт самосо­хранения, который — несмотря на или, скорее, благодаря пол-

ному отключению сознания в психиатрической клинике — на­копил силы для сопротивления.

Я иду в атаку на демонов, используя метод, оправдавший себя в прежних кризисных ситуациях: поделив день и ночь на определенные отрезки времени, заполняю их заранее намечен­ными делами или отдыхом. Лишь неукоснительно следуя со­ставленной мною дневной и ночной программе, я могу спасти рассудок от страданий — настолько мучительных, что они да­же вызывают интерес. Короче говоря, я возвращаюсь к старой привычке тщательно планировать и инсценировать жизнь.

Благодаря выработанной мною схеме я довольно быстро привожу в порядок мое профессиональное «я» и могу с любо­пытством изучать грозящие разорвать меня на куски собст­венные терзания. Начинаю вести записи и вскоре обретаю си­лы приблизиться к пасторскому дому на холме. Какой-то спокойный голос утверждает, будто моя реакция на происшед­шее гипертрофирована и носит явно невротический характер, я, мол, вел себя на удивление смиренно вместо того, чтобы дать волю гневу. Признал все же свою вину, не будучи винов­ным, жажду наказания, чтобы как можно быстрее получить прощение и свободу. Голос дружески издевается. Кто должен тебя простить: Налоговое управление? Налоговый сыщик Карлссон в своей цветастой рубахе и с грязными ногтями? Кто? Твои недруги? Твои критики? Господь Бог простит тебя и даст отпущение грехов? Как ты себе это представляешь? Может быть, Улоф Пальме или король выпустят коммюни­ке — ты, мол, понес наказание, попросил прощения и теперь прощен? (Позже, в Париже, я как-то включил телевизор. По­казывали Улофа Пальме, который на блестящем французском языке заверял, что история с налогами была раздута, что это не было следствием налоговой политики социал-демократов и что он является моим другом. В тот момент я испытал к нему чувство презрения.)

Глухой гнев, задавленный, лишенный долгое время права голоса, вновь начинает шевелиться в глубине, во мраке кори­доров. Что же, давайте без гипертрофии! С виду я жалок, веч­но недоволен и раздражителен, принимаю ласку и заботу как нечто само собой разумеющееся, но хнычу точно избалован­ный ребенок. За пределами привычного распорядка и само­дисциплины беспомощен и нерешителен, сегодня не знаю, что принесет день завтрашний, не умею планировать на неделю вперед. Как сложится моя жизнь, работа в театре и в кино?

Что ждет «Синематограф», мое любимое детище? Что будет с моими сотрудниками? Ночами, когда у меня нет сил читать, передо мной выстраивается готовый к атаке взвод демонов. Днем, за стеной видимого порядка, царит хаос — словно в раз­бомбленном городе.

В середине марта мы переезжаем на Форё. Весна только-только вступила в длительную борьбу с зимой: один день — яркое солнце и теплый ветерок, блистающие зеркальца воды и новорожденные ягнята, резвящиеся на проталинах, на дру­гой — штормовой ветер из тундры, стеной падает снег, море бушует, вновь утепляются двери и окна, гаснет электричество. Камины, керосинки, транзисторы.

Все это действует успокаивающе. Я усердно тружусь над своим исследованием под рабочим названием «Замкнутое пространство». Ощупью бреду незнакомыми тропами, почти всегда ведущими в неизвестность и молчание. Пока еще терпе­ние мое не иссякло, к тому же эта работа — часть каждоднев­ной дисциплины.

На ночь, если я чувствую, что угроза уничтожения слиш­ком сильна, принимаю могадон и валиум. Теперь я могу уже регулировать прием лекарств. Но завоеванное равновесие весьма зыбко.

Ингрид нужно по делам в Стокгольм. Она предлагает мне поехать вместе, я не хочу. Она предлагает пригласить кого-нибудь на те дни, пока ее не будет, — этого мне хочется еще меньше.

Я отвожу ее на аэродром. По дороге между Форёсундом и Бунге нам попадается навстречу полицейская машина — нео­бычное явление в северной части Готланда. Меня охватывает паника: я уверен, они приехали за мной. Ингрид уверяет, что я ошибаюсь, я успокаиваюсь и высаживаю ее на аэродроме в Висбю. Возвратившись домой в Хаммарс, замечаю, что недавно прошел снег. Около дома видны свежие отпечатки шин и ног. Теперь я твердо убежден, что полиция искала меня. Запираю все двери, заряжаю ружье и усаживаюсь на кухне, откуда про­сматривается подъездная дорога к дому и стоянка. Жду много часов, во рту пересохло. Выпиваю стакан минеральной воды и спокойно, но обреченно говорю себе: это конец. Бесшумно и внезапно спускаются мартовские сумерки. Полицейских не видно. Постепенно я осознаю, что веду себя как смертельно опасный сумасшедший, разряжаю ружье, запираю его и начи­наю готовить обед. Писать становится все тяжелее. Тревога не

покидает ни на минуту. Кстати, ходят слухи, будто обвинение в налоговом мошенничестве с меня снимают. Таким образом, вся история превращается в банальный налоговый вопрос. Мы ждем, ничего не происходит. Читаю «Иерусалим» Сельмы Лагерлёф и с трудом восстанавливаю ежедневный распорядок жизни. Среда 24 марта — тихий, серый день, оттепель, капель с крыш. Из своей комнаты я слышу телефонный звонок, Ин­грид отвечает. Бросает трубку и вбегает в комнату, на ней буд­ничное платье в голубую клетку, в котором она обычно ходит на Форё. Она хлопает себя по бедру правой рукой и восклица­ет: «Дело закрыто!»

Сперва я ничего не ощущаю, потом наваливается уста­лость, и я, наплевав на распорядок, ложусь спать. Сплю не­сколько часов. Таким изнеможенным я чувствовал себя по­следний раз, выйдя из самолета, у которого в воздухе загорелся один двигатель, и он был вынужден много часов кружить на Эресундом, чтобы сжечь топливо.

Вечером раздается стук в дверь. Это наша соседка и доб­рый друг. Она поспешно протягивает мне цветок и говорит, что хотела только поздравить и сказать, как она рада.

Ночь проходит без сна. Множество всяческих проектов и планов не дает мне заснуть. Испробовав все, что можно — сно­творное, музыку, Сельму, шоколад, печенье, — я встаю и са­жусь за письменный стол. Быстро записываю сюжет фильма, который я называю «Мать и дочь и мать». На главные роли на­мечаю Ингрид Бергман и Лив Ульман.

30 марта мы возвращаемся в Стокгольм, где меня ждет ку­ча дел. Начинаю — осторожно, преодолевая невыносимую ус­талость, — с самых важных: прежде всего запуск в производст­во «Райской площади» Уллы Исакссон и Гуннель Линдблум.

Второго апреля Налоговое управление, перезарядив ору­дия, открывает огонь по борту. В час дня мы встречаемся с ад­вокатом Рольфом Магреллем. Не сразу, с большим трудом я постигаю смысл переданного им сообщения Налогового уп­равления. Спустя какое-то время я написал статью об этом де­ле и его последствиях. Статья была следующего содержания:

«В пятницу 2 апреля мой юридический поверенный "был приглашен" в Государственное налоговое управление для бе­седы с налоговым инспектором Бенгтом Челленом и началь­ником отдела Хансом Свенссоном. Информация, сообщенная этими господами, оказалась головоломной. Несмотря на неод-

нократные терпеливые попытки, Магреллю не удалось объяс­нить мне всех деталей. Но смысл я все-таки понял.

Чтобы опередить весьма проворный отдел печати Налого­вого управления, работающий, судя по всему, в тесном контак­те со средствами массовой информации, я собираюсь сейчас сам рассказать, чем были озабочены налоговый инспектор и начальник отдела.

Пусть тот, кого я лишаю возможности передать эту инфор­мацию прессе и получить гонорар, воспримет это с должным спокойствием. На так называемом «деле Бергмана», как я по­нимаю, уже заработано немало денег. Кстати, один вопрос: в какую статью расхода записывают газеты подобные выплаты и как указывает получатель свой доход в налоговой декларации? А теперь я постараюсь вкратце изложить содержание со­общения, сделанного господами Свенссоном и Челленом. Прошу читателя немного запастись терпением, поскольку суть исключительно интересна.

Итак, Налоговое управление, как было заявлено, не может согласиться с тем, что, в соответствии с новым требованием, выдвинутым налоговым инспектором Дальстрандом, прежние притязания Налогового управления утрачивают силу. Дальстранд требует, чтобы я заплатил налог с суммы 2,5 миллиона крон по налогообложению 1975 г. (дивиденды моей бывшей швейцарской фирмы «Персона»). Господа же из Налогового управления желают обложить налогом и мою шведскую фир­му «Синематограф» на ту же сумму дохода, ибо они считают швейцарскую фирму «фикцией». Тот факт, что один и тот же доход будет обложен налогом дважды (в размере 85+24%, или 109%), их мало волнует, поскольку это ошибка Дальстранда.

(Пока понятно?)

Если же мы с налоговым инспектором Дальстрандом со­гласимся, чтобы с меня взяли тот налог, который изначально требовало Налоговое управление, то в таком случае можно из­бежать налогообложения моей шведской фирмы.

Выражаясь проще: угрозами и шантажом меня и Дальст­ранда хотят заставить признать, что Налоговое управление было право с самого начала.

Мне доставляет огромное удовольствие сообщить через эту газету налоговому инспектору Бенгту Челлену и началь­нику отдела Хансу Свенссону, что я не принимаю их методов и отказываюсь вступать в какие-либо сделки.

Естественно, теперь я вынужден немного поразмышлять над теми причинами, которые, как можно предположить, за­ставили Налоговое управление пойти на подобный порази­тельный шаг.

Вот несколько объяснений: решение прокурора Нурденадлера о снятии обвинения кое-кого в Налоговом управле­нии больно ударило по престижу. Налоговый сыщик Кент Карлссон со своим помощником потратили на это дело, завер­шившееся пресловутым задержанием в Драматене, много ме­сяцев. Когда же выясняется, что все затраченные усилия были напрасны, возникает настоятельная необходимость найти еще какую-нибудь зацепку, дабы хоть ненадолго сгладить то отри­цательное впечатление, которое сложилось о Налоговом уп­равлении как внутри страны, так и за ее пределами. Расчет был при этом, вероятно, на то, что я, испугавшись еще одного скандала, поддамся на шантаж, в результате чего Налоговое управление в любом случае выйдет победителем из игры!

Я не участвую в подобной игре.

Хочу тут же добавить, что желал бы крепко прижать к гру­ди как налогового инспектора, так и начальника отдела.

Этим господам удалось то, чего ни психиатрическая наука, ни я сам не могли добиться за два месяца моей болезни.

Попросту говоря — я так рассвирепел, что немедленно вы­здоровел. Ощущение ужаса и неизгладимого унижения, му­чившее меня днем и ночью, улетучилось за несколько часов и больше не давало о себе знать, ибо я понял, что мой против­ник — не справедливый, объективный, рассудительный орган власти, а группа помешанных на престиже игроков в покер.

Разумеется, я и раньше подозревал что-то в этом роде, осо­бенно разглядев вблизи налогового сыщика Кента Карлссона, который присутствовал на допросе в полиции и буквально дрожал от возбуждения, предвидя приближающийся триумф.

Должен признаться, что потом, когда губернский проку­рор Нурденадлер, проявив нравственное мужество, скрестил копья с могучими силами, уже вынесшими мне приговор, я на­чал сомневаться в обоснованности своих подозрений. (Я ре­шил все забыть и вернуться к работе, полностью доверив вес­ти процесс о налогах специалистам. Я равнодушен к деньгам и вещам, всегда был и буду равнодушен. И нисколько не боюсь потерять то, чем владею, при возможном неблагоприятном ис­ходе процесса. Я не считаю свои доходы в денежном выраже­нии. Безусловно, я полагал, что со мной обошлись по-свински,

но чувствовал, что для того, чтобы вновь обрести почву под ногами, я должен все это забыть, я полагал также, что конец этой удручающей истории может быть достойным и справед­ливым.)

Однако налоговый инспектор Челлен и начальник отдела Свенссон восстановили — угрозой шантажа — порядок, под­твердив тем самым мои самые что ни на есть параноидные мысли. В то же время я избавился от состояния творческого кризиса и полной инертности, поразившего меня впервые в

жизни.

Итак, посоветовавшись с самим собой и с близкими мне людьми, я принял несколько решений, которые сейчас и изло­жу, ибо в противном случае немедленно поползут всяческого рода идеи, слухи, инсинуации, и опровергнуть их задним чис­лом будет нелегко.

Первое. Поскольку для того, чтобы исполнять свои про­фессиональные задачи, мне необходима определенная гаран­тия спокойного существования и поскольку, по всей видимос­ти, в обозримом будущем такая гарантия мне предоставлена не будет, я вынужден ее искать в какой-нибудь другой стране. Хорошо сознаю, на какой риск иду. Вполне возможно, моя профессия настолько прочно связана со средой и языком, что я, на пятьдесят восьмом году жизни, не сумею приспособить­ся к новой обстановке. Тем не менее я обязан попытаться. Не­обходимо покончить с тем парализующим чувством зыбкости существования, с которым я жил все последние месяцы. Без работы моя жизнь бессмысленна.

Второе. Чтобы «честный шведский налогоплательщик» не подумал, будто я сбегаю от суда, я помещаю все свое состояние на закрытый счет и предоставляю его в распоряжение Налого­вого управления в случае, если я проиграю процесс. Оставле­на также соответствующая сумма в случае проигрыша процес­са «Синематографом». Если я останусь должным еще какие-то деньги, то выплачу все до последнего эре. У меня уже есть не­мало предложений, и я не собираюсь утаивать от родной стра­ны ни единого эре.

Третье. За последние годы я выплатил 2 миллиона крон налогов, предоставил работу многим людям, с болезненной щепетильностью старался, чтобы все сделки были честными. Так как я не разбираюсь в цифрах и боюсь денег, я попросил знающих и честных людей взять на себя решение всех этих во­просов. Форё было для меня надежным прибежищем, я чувст-

вовал себя там спокойно, словно во чреве матери, даже не по­мышляя, что когда-нибудь буду вынужден уехать. Я был убежденным социал-демократом. С искренней страстностью придерживался этой идеологии серых компромиссов. Я счи­тал свою страну лучшей в мире и считаю так до сих пор, может быть, потому, что видел слишком мало других стран.

Прозрев, я испытал тяжелое потрясение, отчасти из-за не­выносимого унижения, отчасти из-за того, что понял — в этой стране ни один человек не защищен от нападок и унижений со стороны особого рода бюрократии, расползающейся подобно раковой опухоли, бюрократии, которая ни в малейшей степе­ни не подготовлена к выполнению своих трудных и щепетиль­ных задач и которую общество снабдило такими полномочия­ми власти, до коих отдельные исполнители этой власти абсолютно не доросли.

Когда представители Налогового управления во главе с налоговым сыщиком Кентом Карлссоном вдруг появились в конторе «Синематографа» и потребовали предъявить им наши счета, меня немного покоробило их поведение, но потом мне разъяснили, что это нормально и в порядке вещей. Их в осо­бенности интересовали сделки «Персонафильм». Мы подчи­нились требованию и предоставили в их распоряжение бух­галтерские книги фирмы.

И я, и мой адвокат спокойно ждали, когда господа ревизо­ры пригласят нас на беседу.

Не тут-то было.

У сыщика Кента Карлссона и его ребят были другие пла­ны. Они решили устроить демонстрацию силы, которая бы прогремела на весь мир, а им самим позволила бы набрать не­которое количество очков в таблице, существующей у этой особой бюрократии.

(Кстати, довольно-таки плохо продуманная операция: с начала ревизии до задержания меня и моего адвоката, имевше­го целью «не дать нам уничтожить доказательства», прошло несколько месяцев. Если бы нам было что скрывать, мы бы за эти месяцы замели все следы. Это даже полицейскому Паулю-су Бергстрёму* было бы под силу вычислить. Если бы меня грызла совесть, я успел бы за это время эмигрировать. И нако­нец, если бы я не был так отчаянно привязан к этой стране и к

* Полицейский Паулюс Бергстрём — комический персонаж из сатиричес­кого журнала «Грёнчёпингс веккублад», символ глупого полицейского.

тому же до отвращения честен, я сегодня обладал бы огром­ным состоянием — за границей.)

Но ни налоговому сыщику Карлссону, ни прокурору Дрейфальдту ни один из этих доводов не пришел в голову. Карлссоновский заговор был совершившимся фактом, и через 14 минут после того, как меня вывели из Драматена, следова­телю позвонила первая газета, желая узнать подробности о сенсационном задержании.

Теперь, когда эта грандиозно задуманная демонстрация силы провалилась, решили применить странную окопную так­тику с примесью угроз и шантажа. Боюсь, подобная стратегия рассчитана на необозримо долгое время.

У меня не хватит ни рассудка, ни нервов, чтобы выдержать такого рода войну. Ни времени.

Поэтому я уезжаю. Уезжаю, чтобы сделать свой первый фильм за границей, на чужом языке. У меня нет причин жало­ваться. Для всех, кроме меня самого и моих близких, это пус­тяк или, как бы выразились в Налоговом управлении, «фик­ция».

Мне посоветовали обжаловать действия «Афтонбладет» за то, что она писала обо мне и моем деле. Это бессмысленно, ответил я. Газета, кичащаяся своими инсинуациями, непри­крытыми оскорблениями, полуправдой и низкопробным пре­следованием личности, собирает критические замечания прессомбудсмана* с такой же страстью, как индеец — скальпы. В любом обществе, вероятно, есть потребность в клоачном стоке, подобном «Афтонбладет». Но меня не перестает удивлять, что этот клоачный сток является флагманом социал-демократиче­ской прессы и что в этом разлагающемся клеточном скопле­нии работает много приличных, достойных уважения профес­сионалов.

Мне посоветовали также подать в суд на прокурора Дрейфальдта и потребовать возмещения убытков (две загубленные постановки по 45 тысяч крон каждая, остановка производства фильма — приблизительно 3 миллиона, психические страда­ния — одна крона и поруганная честь — еще одна крона, итого три миллиона девяносто тысяч две кроны).

* Прессомбудсман — уполномоченный по прессе, осуществляющий надзор за соблюдением прессой законов и постановлений. Назначается прави­тельством, однако не имеет права самостоятельно выносить решения.

Но и это я считаю бессмысленным. Дилетантство, чувство долга и топорность в данном случае шли рука об руку. Это на­до понять. Это по-шведски. Возможно, я когда-нибудь напишу на эту тему фарс. Я говорю, как говорил Стриндберг, рассер­дившись на что-нибудь: Берегись, сволочь, мы встретимся в моей следующей пьесе».

О статье позаботится Бьёрн Нильссон из «Экспрессена». Мы с Ингрид навещаем ее сестру и свояка в Лешёфорсе. На обратном пути в Стокгольм делаем крюк и проезжаем Воромс — усадьба тиха и молчалива в сером свете дня на исходе зимы, чернеет река, над холмами туман. Проезжаем Стура Тюна, где похоронена мать Ингрид. Останавливаемся ненадолго в Уппсале, я показываю бабушкин дом на Трэдгордсгатан, слушаем мощный шум порогов Фюрисон. Сантименты... и прощание.

Потом мы на несколько дней едем на Форё. Больно, но не­обходимо. Я информирую Ларса-Уве Карлберга и Катинку Фараго. Они обещают по мере сил поддерживать жизнь «Си­нематографа». В Страстную пятницу я пишу статью, перепи­сываю, пишу заново, удивляюсь про себя, за каким дьяволом я трачу столько усилий, но бешенство, державшее меня на пла­ву последние недели, заставляет действовать, вырабатывая не­обходимый адреналин.

20 апреля Ингрид с сестрой уезжают в Париж. Я провожу вечер с моим другом Стюре Хеландером. Мы познакомились в 1955 году, когда я с непрекращающимся поносом и рвотой по­пал к нему в отделение в Каролинскую больницу. Несмотря на то, что мы с ним очень разные люди, мы стали друзьями и дружбой этой дорожим до сих пор.

В среду 21 апреля в 16.50 я отбываю в Париж. Когда само­лет поднимается в воздух, меня охватывает безудержное весе­лье, и я читаю сказки сидящей рядом в кресле девчушке.

То, что произошло потом, не представляет особого интере­са. Моя статья была напечатана в «Экспрессен» на следующий день после отъезда и вызвала немалый переполох. Журналис­ты взяли в осаду нашу гостиницу в Париже, а один фотограф, преследуя нас на мотоцикле по пути в шведское посольство, чуть не попал в аварию. Я обещал Дино Де Лаурентису дер­жать язык за зубами, так как мы планировали через несколько дней провести пресс-конференцию в Голливуде.

Мероприятие было бурным. Я понял, что мы выиграли второй раунд, но задавался вопросом, не слишком ли дорогой

ценой.

Мы с Ингрид намеревались поселиться в Париже, куда вернулись через неделю. Лето думали провести в Лос-Андже­лесе — подготовка к съемкам «Змеиного яйца» затягивалась. В Париже было жарко. В нашей шикарной гостинице имелся кондиционер — колоссальных размеров агрегат, который, гре­мя и стеная, давал лишь тонкую струйку холодного воздуха где-то на уровне пола. Мы сидели голые под этой струйкой и пили шампанское, не в силах пошевелиться. В переулке непо­далеку взорвались две бомбы, полностью разрушив помеще­ния, принадлежавшие западногерманским учреждениям.

Жара усиливалась, и мы сбежали в Копенгаген, где, взяв напрокат машину, отправились осматривать сельские пейза­жи Дании. Однажды вечером, зафрахтовав частный самолет, полетели в Висбю. На Форё приехали поздно, хотя на улице все еще было светло. Возле старого дома в Дэмбе вовсю цвела сирень. Мы до рассвета просидели на крыльце, одурманенные тяжелым запахом, а рано утром улетели обратно в Копенгаген. Мы договорились с Дино Де Лаурентисом, что фильм бу­дет сниматься в Мюнхене — вполне логично, хотя действие происходит в 20-х годах в Берлине. Я ездил в Берлин выби­рать место съемок, но ничего подходящего не нашел, кроме района под названием Крёйцберг, вплотную прилегающего к Стене. Это — город-призрак, в котором с конца войны ничего не восстанавливалось. На фасадах по-прежнему следы пуль и взрывов гранат. Руины разрушенных при бомбардировке зда­ний, правда, снесены, но оставшиеся на их месте пустыри зия­ют точно гнойные раны между серыми блоками домов. В этом районе горделивой когда-то столицы нет ни одного немца. Кто-то сказал, что жилище может стать смертельным оружи­ем, и здесь я вдруг понял смысл этой революционной ритори­ки. Дома переполнены иностранцами, во дворах играют дети, воняют на жаре помойки, улицы не убирают, там и тут видны асфальтовые заплаты.

Убежден, что какой-нибудь орган власти тщательно сле­дит за этой раковой опухолью на спине богатого Западного Берлина. Там наверняка существуют необходимые социаль­ные учреждения и разработаны меры безопасности для того, чтобы никто не пострадал и тем самым не привел в смущение немецкую совесть и с грехом пополам усмиренную расовую

ненависть. Говорят в открытую: этим сволочам в любом слу­чае здесь живется лучше, чем у себя дома. У Банхоф Цу соби­раются молодые наркоманы — время от времени на них устра­ивают запланированную облаву и разгоняют. Никогда прежде не приходилось мне наблюдать подобной неприкрытой теле­сной и духовной нищеты. Немцы этого не видят либо же при­ходят в бешенство — следовало бы создать лагеря. Расчет, оп­равдывающий существование Крёйцберга, столь же прост, сколь и циничен: если враг по ту сторону Стены захочет на­пасть на Запад, ему придется пробиваться через заслон из не­немецких тел.

Киностудия «Бавария» оказалась внушительным соору­жением с двенадцатью павильонами и 4 тысячами служащих. В Мюнхене есть два оперных здания, тридцать два театра, три симфонических оркестра, несчетное число музеев, огромные парки и чистенькие улицы, вдоль которых теснятся универма­ги — их витрины кричат об изысканной роскоши, подобной которой вряд ли можно сыскать в другом крупном европей­ском городе. Люди были приветливы и гостеприимны, и мы решили обосноваться в Мюнхене, тем более что мне предло­жили поставить «Игру снов» в Резиденцтеатер, баварском ва­рианте Драматена.

Кроме того, я получил престижную награду — так называ­емую премию Гете, церемония награждения должна была со­стояться осенью во Франкфурте. После непродолжительных поисков мы нашли светлую, просторную квартиру в безобраз­ной на вид многоэтажке рядом с Энглишер Гартен. С террасы открывался вид на Альпы и шпили старого Мюнхена.

Квартира освобождалась только в сентябре, поэтому мы на лето уехали в Лос-Анджелес. В Калифорнии стояла небы­валая за последние десять лет жара. Приехав за два дня до Иванова дня, мы сидели в могильном холоде гостиничного но­мера, снабженного кондиционером, и смотрели по телевизору соревнования по боксу. Вечером сделали попытку прогулять­ся в расположенный поблизости кинотеатр. Жара придавила нас точно бетонной стеной.

На следующее утро позвонила Барбра Стрейзанд и пред­ложила, захватив купальные костюмы, приехать на вечеринку «у бассейна». Я поблагодарил за гостеприимство, положил трубку и, повернувшись к Ингрид, сказал: «Сейчас же едем на Форё, там и проведем лето. Насмешки вытерпим». Через не­сколько часов мы уже были в пути.

В Стокгольм мы прибыли вечером в канун Иванова дня. Ингрид позвонила отцу, у которого, как выяснилось, собра­лись родственники и друзья, — он жил неподалеку от Норртелье. Он велел нам приезжать немедленно. Время приближа­лось к двенадцати. Вечер был теплый и мягкий. Вокруг все цвело и пахло в полную силу. И было светло.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.