Сделай Сам Свою Работу на 5

БЕСЕДА ПЕРВАЯ (ИЮЛЬ 1925 ГОЛА) 6 глава





ми, жившими в южном конце поселка, они вызывали на бой деревенских драчунов на крутом холме, густо поросшем папо­ротником. Противники появлялись незаметно каждый со сво­ей стороны, отыскивали врага и начинали драться — палками и камнями. Я избегал этих ритуальных побоищ, мне и без того хватало забот — защищаться от брата, который норовил вздуть меня при каждом удобном случае.

Как-то жарким днем в середине лета Лалла послала меня на другой берег реки, на пастбища, где в одном из сараев круг­лый год жила старуха по имени Лисс-Кюлла, хотя все ее звали Тетушкой. Это была таинственная личность, известная свои­ми познаниями в медицине и сыроварении. Несколько лет она страдала душевным расстройством. Вместо того чтобы отпра­вить ее в сумасшедший дом в Сэтер, что считалось позором для семьи, ее заперли в сарай во дворе. Иногда по деревне раз­носился ее вой. Однажды ранним утром она очутилась у входа в Воромс, держа в руках, как поднос, носовой платок, и потре­бовала, чтобы бабушка положила на платок 4 кроны. В про­тивном случае она грозилась завалить дорогу кучами хворос­та — это привлечет гадюк, и гадюки будут жалить детей в босые ноги. Бабушка, поговорив с Лисс-Кюллой, пригласила ее в дом и выставила угощение. После чего старуха получила деньги, призвала на нас Божье благословенье и, показав язык брату, засеменила прочь.



Как-то зимой она пыталась утопиться в Гродан, рядом с Бэсной. Ее заметили с парома и вытащили из воды. Потом она угомонилась, к ней вернулся рассудок, но говорила она мало. И переехала жить в сарай на пастбище — летом она смотрела за скотом, зимой ткала платки и готовила отвары из трав, ко­торые, по общему мнению, превосходили своими лечебными свойствами лекарства местного врача.

День был жаркий. Я искупался в черной воде Черного озе­ра — из глубины на извивающихся стеблях тянулись белые кувшинки. Вода в озере была всегда ледяная, оно считалось бездонным, и, по слухам, где-то там под землей проходил не­исследованный канал, ведший в реку. Одного мальчика, уто­нувшего в Черном озере, нашли спустя много месяцев вися­щим на запани у Сульбаккена. В животе у него было полно угрей — они торчали изо рта и из заднего прохода.



Я отправился через болото, что было запрещено, но я знал тропинку, коричневая вода пузырилась под ногами, из-

давая терпкий запах, вокруг головы вилось облачко мух и слепней.

Сарай стоял на лесной опушке под горой. К югу волнами уходили вниз пастбища. К северу вздымался на склоне горы девственный лес. Сараи, сеновалы, жилые постройки, выкра­шенные в красный цвет, были обихожены, крыши недавно по­крыты новой черепицей, клумбы в образцовом порядке. Род­ня Лисс-Кюллы была зажиточной, а теперь, когда Тетушка вновь обрела рассудок, ничто больше не задевало их кресть­янской чести.

У старухи, рослой женщины с расчесанными на прямой пробор волосами с проседью, было выразительное лицо с крупными чертами — синие глаза, большой рот, большой нос, широкий лоб и торчащие уши. Босая, с обнаженными руками, она пилила во дворе дрова, Мэрта держала другой конец пилы.

Оказалось, что Мэрта поселилась здесь на пастбищенских угодьях, чтобы за скромное вознаграждение помогать Лисс-Кюлле присматривать за скотиной и выполнять разные другие дела.

Я, получив черносмородиновый сок и бутерброд, уселся за откидным столиком у окна. Лисс-Кюлла и Мэрта, стоя у пли­ты, прихлебывали из блюдечек кофе. В тесной, жаркой комна­те пахло кислым молоком, кругом ползали и летали мухи. Ли­пучки почернели от тихо шевелящейся живой массы.

Лисс-Кюлла спросила, как чувствуют себя фрекен Нильссон и фру Окерблюм. Хорошо, ответил я. Мне в ранец положили огромную головку сыра, я пожал руки хозяевам, от­весил поклон и, поблагодарив за угощение, попрощался. Мэр­та почему-то пошла меня проводить.



Мэрта была на полголовы выше меня, хотя мы с ней и бы­ли однолетками. Ширококостная, костлявая фигура, коротко остриженные волосы, выбеленные солнцем и водой, длинные узкие губы — когда она смеялась, мне казалось, что они растя­гиваются до ушей, обнажая крепкие белые зубы. Светлые голу­бые глаза с удивленным выражением, белесые, как волосы, брови, прямой длинный нос с небольшим утолщением на кон­чике. Сильные плечи, узкие бедра, длинные загорелые ноги и руки, покрытые золотистым пушком. От нее пахло хлевом — терпкий, как на болоте, запах. Застиранное рваное платье ког­да-то синего цвета под мышками и на спине потемнело от пота.

Любовь поразила нас мгновенно — как Ромео и Джульет­ту, с той только разницей, что нам и в голову не приходило ка­саться друг друга, а тем более целоваться.

Ссылаясь на разные дела, которые требовали много вре­мени, я рано утром исчезал из Воромса и возвращался в су­мерках. Так продолжалось несколько дней. В конце концов бабушка прямо спросила меня, что происходит, и я признал­ся. Будучи женщиной мудрой, она предоставила мне неогра­ниченный отпуск с девяти утра до девяти вечера ежедневно, добавив, что всегда будет рада видеть Мэрту в Воромсе — ми­лость, которой мы пользовались очень редко, потому что младшие братья Мэрты незамедлительно узнали о нашей страсти. Как-то раз, когда мы осмелились спуститься к Йимону половить рыбу и сидели рядом, не касаясь друг друга, из кустов вылезла орда сорванцов и запела: «Тили-тили тес­то, жених и невеста...», а дальше совсем неприличное. Я ки­нулся на них с кулаками, досталось мне крепко. Мэрта не пришла на выручку: очевидно, ей хотелось посмотреть, справлюсь ли я сам.

Мэрта обычно молчала, говорил я. Мы не касались друг друга, но все время были рядом — сидели ли, стояли ли, лежа­ли ли, вылизывали ли наши ссадины, расчесывали ли комари­ные укусы, купались ли в любую погоду, стыдливо отвернув­шись друг от друга, чтобы не видеть наготы другого. Я помогал по мере сил и на пастбище — правда, коровы приводили меня в легкий трепет. Да и пес ревниво следил за мной, то и дело хватая за ноги. Порой Мэрте доставалось от Тетушки, которая требовала неукоснительного выполнения всех заданий, — од­нажды она вкатила Мэрте пощечину, та безутешно рыдала, а я не мог утешить ее.

Мэрта молчала, а я говорил. Рассказал ей, что мой отец — не настоящий отец, что я — сын известного артиста Андерса де Валя. Пастор Бергман ненавидит и преследует меня, и это можно понять. Мать по-прежнему любит Андерса де Валя и ходит на все его премьеры. Я видел его вне стен театра всего один раз, он посмотрел на меня со слезами на глазах и поцело­вал в лоб, а потом красивым голосом произнес: «Да благосло­вит тебя Господь, дитя мое». Знаешь, Мэрта, ты можешь его услышать по радио, когда он читает «Новогодние колокола»! Андерс де Валь — мой отец, и я тоже стану артистом Драмати­ческого театра, как только окончу школу.

Я взял старый бабушкин велосипед и, ведя его за руль, пе­ретащил через железнодорожный мост. Выписывая вензеля, мы катим по тропинкам и извилистым дорожкам ниже грани-

цы лесного массива. Мэрта крутит педали, я сижу на багажни­ке, вцепившись онемевшими пальцами в пружины седла. Мы едем на сектантское молельное собрание в Лэннхедене. Мэрта верующая, звонким сильным голосом поет она елейные песно­пения. Я не могу сдержать отвращения, я ненавижу Бога и Ии­суса, особенно Иисуса — мне противны его елей, гадкое прича­стие и его кровь. Бога нет, никто не в состоянии доказать, что он существует. А если он есть, то это очень даже противный бог, мелочный, злопамятный, пристрастный. Полюбуйтесь! Почитайте Ветхий завет, там он предстает во всем своем блес­ке! И такого зовут богом любви, богом, который любит людей. Мир — дерьмовая дыра, как говорит Стриндберг!

Над горным хребтом сияет белая луна. Неподвижно завис туман над лесным озером. Тишина была бы полной, если бы я не болтал так много, мне просто необходимо рассказать Мэр­те, как я боюсь Смерти. В приходе внезапно умер старик свя­щенник. В день похорон он лежал в открытом гробу, а в сосед­ней комнате пили вино и хрустели печеньем гости. Было жарко. Над трупом кружились мухи. Лицо покойного было прикрыто белым платком, так как болезнью у него разъело ни­жнюю челюсть и верхнюю губу. Сквозь тяжелый аромат цве­тов пробивался сладковатый запах. Вдруг этот чертов священ­ник садится в гробу, срывает запачканный платок и обнажает свое сгнившее лицо, после чего падает на бок, гроб с телом пе­реворачивается и летит на пол. И все видят, что жена пастора надела ему на член золотое кольцо, а задний проход заткнула наперстком. Истинная правда, Мэрта, я сам был там, а ежели ты мне не веришь, спроси моего брата, он тоже был там, но, ко­нечно же, упал в обморок. Да, Смерть отвратительна, не зна­ешь, что будет потом. Тому же, что говорит Иисус — «В доме Отца моего обителей много», — я не верю. И вообще, благода­рю покорно. Когда я наконец-то сбегу из обители моего отца, то уж предпочту, конечно, переселиться не к тому, кто будет, наверное, еще хуже. Смерть — это непостижимый ужас не по­тому, что она причиняет боль, а потому, что она заполнена кошмарами, от которых нельзя пробудиться.

Дождливым днем — моросящий хлюпающий дождь заря­дил с утра — Тетушка ушла навестить соседку, мучавшуюся животом. Мы одни в тесной жаркой комнатушке. В оконца, исполосованные дождем, сочится серый свет, с чердака слы­шится завывание ветра. Вот увидишь, говорит Мэрта, после этого дождя начнется настоящая осень. Я вдруг понимаю, что

дни сочтены, что бесконечность тоже имеет конец, скоро предстоит разлука. Мэрта перегибается через стол, обдавая меня запахом сладкого молока. В четверть восьмого из Борленге идет товарняк, говорит она. Я слышу, когда он отправ­ляется. И тогда я буду думать о тебе. А ты услышишь и уви­дишь его, когда он будет проходить мимо Воромса. И тогда ты

думай обо мне.

Она протягивает широкую загорелую ладошку с грязны­ми обкусанными ногтями. Я кладу сверху свою руку, Мэрта сжимает мои пальцы. Наконец-то я молчу, ибо неизбывная грусть лишила меня слов.

Наступила осень, нам пришлось надеть башмаки и чулки. Мы помогали собирать репу, поспели яблоки, начались замо­розки, воздух и земля превратились в стекло. Запруду рядом с домом добрых темплиеров затянуло тонкой корочкой льда, мать Мэрты стала собираться в дорогу. Днем еще жарко свети­ло солнце, вечерами холод пронизывал до костей. Поля были запаханы, на гумнах грохотали молотилки. Мы иногда помога­ли по хозяйству, но предпочитали почаще исчезать. Однажды, выпросив лодку у Берглюнда, мы отправились ловить щук. Поймали большую рыбину, которая тяпнула меня за палец. Когда Лалла чистила щуку, она обнаружила у нее в желудке обручальное кольцо. Под лупой бабушка разглядела гравиров­ку — Карин. Несколько лет назад отец потерял свое кольцо у Йимона. Но это отнюдь не значило, что это было то самое

кольцо.

В одно промозглое утро бабушка велела нам съездить в лавку, которая находилась на полпути между Дуфнесом и Юрму. Нас подбросит туда сын Берглюнда — он едет в ту же сторону продавать лошадь. Мы трясемся на телеге, медленно, с трудом преодолевающей разбитую дождями дорогу. Счита­ем встречные и обгоняющие нас автомобили. За два часа на­считали всего три. В лавке набиваем ранцы и направляемся домой — пешком. Подойдя к паромной переправе, усаживаем­ся на выброшенное рекой бревно, пьем яблочный напиток «Поммак» и едим бутерброды. Я беседую с Мэртой о сущнос­ти любви. Заявляю, что не верю в вечную любовь, человечес­кая любовь эгоистична, так говорит Стриндберг в «Пелика­не». Любовь между мужчиной и женщиной, доказываю я, — в основном распутство. Рассказываю о красивой, но толстой да­ме, которая занимается любовью с моим отцом в ризнице ве­чером по четвергам после причащения.

«Поммак» выпит, Мэрта бросает бутылку в реку. Я расска­зываю о трагических любовных парах мировой литературы, слегка рисуясь своей начитанностью. И вдруг прихожу в заме­шательство, кружится голова, я смущенно спрашиваю, не кажет­ся ли Мэрте, будто я чересчур разболтался. Вовсе нет, отвечает она, с серьезным видом качая головой. Я надолго замолкаю, раз­думывая, не развлечь ли ее басней о моих собственных эротиче­ских переживаниях, но тут мне становится совсем нехорошо — может, «Поммак» был отравлен? Я вынужден лечь на лужайку возле дороги. Начинается мелкий, ледяной дождик. Крутой бе­рег реки на той стороне растворяется в дымке.

Ночью выпал снег. Река еще больше почернела, зелень и желтизна исчезли совсем. Ветер стих, воцарилась всепоглоща­ющая тишина. Белизна слепила, несмотря на сумеречный свет, ибо шла снизу, попадая на незащищенный участок глаза. Мы шли по железнодорожной насыпи к дому добрых темплиеров. Серая лесопилка одиноко сгибалась под тяжестью бе­лизны. Приглушенно журчала вода плотины, рядом с закры­тыми затворами образовалась тонкая корка льда.

Мы не могли разговаривать, не осмеливались даже смотреть друг на друга: слишком сильна была боль. Пожав руки, мы по­прощались, сказав, что, может быть, увидимся следующим летом.

Потом Мэрта сразу же повернулась и побежала к дому. Я пошел по насыпи обратно к Воромсу, размышляя о том, не стоит ли — появись сейчас поезд — броситься под колеса.

* * *

В пятницу 30 января 1976 года возобновились репетиции «Пляски смерти» Стриндберга. Долго болевший Андерс Эк, по его собственным словам, совершенно поправился.

В те неожиданно выдавшиеся свободные дни писательни­ца Улла Исакссон, режиссер Гуннель Линдблум* и я работали

* Линдблум, Гуннелъ — шведская актриса театра и кино. В 1954-1959 гг. рабо­тала в Городском театре г. Мальме иод руководством И. Бергмана. В 1968 г. была приглашена в Королевский драматический театр (Драматен) в Сток­гольме. Снимается в кино. Среди фильмов: «Песнь о багрово-красном цвет­ке» (1956, римейк) Г. Муландера; «Земляничная поляна» (1957), «Источник» (1959), «Гости к причастию» (1962), «Молчание» (1963), «Сцены из супру­жеской жизни» (1973), все — И. Бергмана; «Влюбленные пары» (1964), «Де­вочки» (1968), «Любовницы» (1968), все — М. Сеттерлинг; «Голод» (1966) X. Карлсена, «Отец» (1969) А. Шёберга. С 1977 г. самостоятельно снимает фильмы: «Летний рай» (1977, по сценарию «Райская площадь», о котором да­лее идет речь в тексте), «Солли и свобода» (1980), «Летние ночи» (1987).

над сценарием фильма «Райская площадь» по роману Уллы. Производство картины планировалось поручить моей кино­компании «Синематограф», съемки должны были начаться в мает. Мы были по уши заняты подготовкой — подписывали контракты, выбирали натуру. Только что завершилась работа над моим телесериалом «Лицом к лицу». На конец недели был назначен просмотр киноварианта этого фильма для приезжих американских финансистов. Несколькими месяцами раньше я закончил сценарий «Змеиного яйца», продюсером которого изъявил желание стать Дино Де Лаурентис.

Постепенно, испытывая определенные сомнения, я начал ориентироваться на США. Причина заключалась, естествен­но, в получении более широких экономических ресурсов — как для меня лично, так и для «Синематографа». Возможность на американские деньги делать качественные фильмы, при­влекая других режиссеров, резко возросла. Меня весьма теши­ла роль продюсера, роль, которую, как мне кажется теперь, я исполнял не слишком удачно. «Синематограф» покоился, од­нако, на двух стальных опорах — моих близких друзьях и дав­них соратниках: Ларе-Уве Карлберг (наше сотрудничество на­чалось в 1953 году на съемках фильма «Вечер шутов») держал в руках наш немаленький административный аппарат, а Катинка Фараго (»Женские грезы», 1954) занималась нашим все более оживленным кинематографическим производством. Мы арендовали верхний этаж красивого особняка XVIII века у фирмы «Сандревс» и оборудовали там уютные кабинеты, просмотровый зал, несколько монтажных и кухню.

Через месяц-другой нам нанесли визит два вежливых, молчаливых господина из Налогового управления. Размес­тившись в одном из временно пустующих кабинетов, они занялись проверкой наших счетов, а также выразили жела­ние ознакомиться с документацией моей швейцарской фир­мы «Персонафильм». Мы немедленно затребовали все бух­галтерские книги и предоставили их в распоряжение этих

господ.

Ни у кого из нас не было времени заниматься молчаливы­ми господами, сидевшими в пустом кабинете. По своим днев­никовым записям я вижу, что в четверг 22 января на нас вне­запно свалился объемистый меморандум из Налогового управления. Я, не читая, препроводил его моему адвокату.

Несколькими годами раньше — думаю, это было в 1967 го­ду, когда мои доходы начали расти с приятной, но лавинооб-

разной скоростью, — я попросил моего друга Харри Шайна* подыскать мне кристально честного адвоката, который взялся бы быть моим экономическим «опекуном». Выбор пал на сравнительно молодого, имевшего хорошую репутацию Свена Харальда Бауэра, который ко всем прочим заслугам был высо­копоставленной фигурой в Международной организации ска­утов. Он обязался вести мои финансовые дела.

Мы прекрасно ладили друг с другом, и сотрудничество на­ше было безупречным. Контакт со швейцарским адвокатом, ведшим дела «Персонафильм», тоже был налажен. Деятель­ность становилась все оживленнее: «Шепоты и крики», «Сце­ны из супружеской жизни», «Слово безумца в свою защиту» Челя Греде*, «Волшебная флейта».

В дневниковой записи от 22 января меня не так беспокоит меморандум Налогового управления, как болезненная экзема, поразившая безымянный палец левой руки.

Мы с Ингрид были женаты уже пять лет. Жили в новом доме на Карлаплан, 10 (там, где стоял когда-то дом, в котором жил Стриндберг), тихой буржуазной жизнью, общались с дру­зьями, ходили на концерты и в театр, смотрели фильмы, с удо­вольствием работали.

Все описанное мною выше составляет предысторию собы­тий 30 января и всего, что случилось дальше.

Следующие месяцы никак не отражены в моем дневнике. Я возобновил свои записи — спорадические, неполные — лишь год спустя. Поэтому мои воспоминания того времени будут как бы моментальными снимками, резкими в середине и не­четкими по краям.

Итак, мы приступили к репетиции «Пляски смерти», как обычно, в половине одиннадцатого. Мы — это Андерс Эк, Маргарета Круук, Ян-Улоф Страндберг, ассистент режиссера, суфлер, ведущий спектакля и я сам. Мы находимся в светлом и уютном зале на самой верхотуре, под крышей Драматена.

Работа идет раскованно и легко, как почти всегда бывает в начале репетиционного периода. Открывается дверь, входит

* Шайн, Харри (род. 1924) — один из инициаторов создания Шведского киноинститута; в 1963-1970 гг. был его исполнительным директором, за­тем до 1978 г. — председателем правления.

** Греде, Чель (род. 1936) — шведский кинорежиссер; среди фильмов: «Харри-весельчак» (1969), «Клара Желание» (1972), «Слово безумца в свою защиту» (1973, по роману А. Стриндберга), «Простая мелодия» (1974), «Моя любимая» (1979), «Гип-гип, ура!» (1987).

секретарша директора театра Маргот Вирстрём и просит меня немедленно спуститься в ее кабинет, где ждут два полицей­ских, которые хотели бы со мной побеседовать. Я отвечаю, что, может, они пока выпьют по чашке кофе, а я подойду в час, в обеденный перерыв. Они желают видеть меня немедленно, го­ворит Маргот Вирстрём. Я спрашиваю, что случилось, но Маргот не знает. Мы ошарашенно смеемся, я прошу артистов продолжать репетицию и говорю, что встретимся после обеда в половине второго.

Мы с Маргот спускаемся в ее комнату, рядом с кабинетом директора. Там сидит господин в темном пальто. Он поднима­ется, пожимает мне руку, произнося мою фамилию. Я интере­суюсь, в чем дело, почему такая спешка. Он, глядя в сторону, бормочет, что это, мол, налоговые дела и мне надо немедленно поехать с ним на допрос. Я глазею на него как ненормальный и отвечаю, что, по правде говоря, ничего не понимаю. И тут я вспоминаю, что в моем положении (в американских фильмах) обычно зовут адвоката. На допросе обязательно должен при­сутствовать мой адвокат, говорю я, я желаю позвонить ему. Полицейский, по-прежнему глядя в сторону, отвечает, что это невозможно, поскольку адвокат сам замешан и уже вызван на допрос. Я беспомощно спрашиваю, можно ли мне сходить в кабинет и взять пальто. «Идемте вместе», — говорит полицей­ский. И мы идем. По дороге нам попадаются несколько чело­век, они с удивлением провожают взглядом следующего за мной по пятам незнакомца, В коридоре, по обеим сторонам ко­торого расположены комнаты режиссеров, я наталкиваюсь на собрата по профессии. «Ты разве не на репетиции?» — изум­ленно вопрошает он. «Меня загребли в полицию», — отвечаю

я. Собрат смеется.

Уже надев пальто, я чувствую сильнейшие спазмы в же­лудке и говорю, что мне надо в уборную. Полицейский, пред­варительно осмотрев туалет, запрещает мне запирать дверь. Спазмы накатывают один за другим, я издаю протяжные и громкие звуки. Полицейский уселся прямо перед приоткры­той дверью.

Наконец мы готовы к выходу из театра. Мне совсем нехо­рошо, и я мысленно сожалею, что не обладаю талантом падать в обморок. Мы встречаем актеров, других сотрудников, на­правляющихся в кафе обедать. Я здороваюсь едва слышно. За стеклом кабинки коммутатора мелькает любопытное лицо де­вушки-телефонистки.

Выходим на Нюбругатан. Подходит еще один полицей­ский, здоровается. Его поставили дежурить на перекрестке Нюбругатан и Альмлёфсгатан, чтобы, согласно приказу, не дать мне сбежать.

Перед зданием театра стоит машина налогового сыщика Кента Карлссона (а может, его коллеги, я никогда не мог раз­личить этих двух господ: оба — с брюшком, оба — в цветастых рубашках, у обоих — нечистая кожа и грязь под ногтями). Мы садимся в машину и трогаемся в путь. Я сижу на заднем сиде­нье между двумя полицейскими. Налоговый сыщик Кент Карлссон (или его коллега) — за рулем. Один из полицей­ских — добрая душа — болтает, смеется, рассказывает анекдо­ты. Я прошу его, если можно, замолчать. Он отвечает чуть ос­корбленно, что хотел, дескать, немного разрядить обстановку.

Комиссар полиции протирает штаны в конторе на Кунгсхольмсторгет, правда, за точность не ручаюсь — с этого вре­мени картина расплывается, реплики становятся все более не­разборчивыми.

Ко мне подходит вполне приличного вида немолодой мужчина, представляется. На столе у него выложены бумаги, он хотел бы, чтобы я их просмотрел. Я прошу дать мне стакан воды — во рту пересохло, язык прилип к гортани. Я пью, рука дрожит, трудно дышать. В другом конце комнаты (которая вдруг кажется бесконечной) сидят какие-то неопределенные личности, человек пять-шесть, может, больше. Комиссар гово­рит, что я указал неверные сведения в налоговой декларации и что «Персонафильм» — фикция. Я отвечаю — как и есть на са­мом деле, — что никогда не читаю своих деклараций, что у ме­ня никогда и в мыслях не было скрывать от государства свои доходы. Комиссар задает разные вопросы. Я поручил зани­маться моими финансами другим людям, повторяю я, по­скольку сам совершенно некомпетентен в этих вопросах, но я никогда не позволил бы себе ввязаться в какие бы то ни было авантюры, это чуждо моей природе. И охотно признаюсь, что подписывал бумаги, не читая их, а если и прочел когда-нибудь, то не понял.

В этой невыносимой истории, тянувшейся несколько лет, истории, которая причинила сильную боль мне и моим близ­ким, стоила целого состояния на оплату адвокатов, вынудила меня уехать за границу на целых девять лет и которая в конце концов завершилась выплатой 180 тысяч крон в счет погаше-

ния налоговой задолженности (без штрафа или каких-либо других оговорок), — так вот, во всей этой истории я признаю себя виновным лишь в одной — но важной — вещи: я подписы­вал бумаги, которые не читал, а еще меньше понимал. Тем са­мым одобрял финансовые операции, в которых не только не разбирался, но о которых даже не мог составить себе представ­ления. Меня заверили в законности этих операций, в том, что все делалось по правилам. Чем я и позволил себе удовлетво­риться. Мне и в голову не приходило, что мой милый адвокат, руководитель Международной организации скаутов, тоже не сознавал, во что он ввязался. Поэтому кое-какие сделки были оформлены неправильно или же не оформлены вовсе. Это в свою очередь вызвало — вполне справедливо — подозрения со стороны налоговых властей. Налоговый сыщик Карлссон и его коллега, почуяв громкое дело, получили полную свободу действий с помощью нерешительного и несведущего прокуро­ра, напуганного тем, что я могу покинуть страну и оставить власти с носом.

Проходят часы. Господа в другом конце этой странной вы­тянутой комнаты исчезают один за другим. Я в основном мол­чу и только иногда каким-то далеким голосом твержу, что это — жизненная катастрофа. И еще объясняю комиссару, ка­кая это будет находка для средств массовой информации. Он успокаивает меня — беседа, мол, сугубо конфиденциальная. Его отдел потому и посадили на Кунгсхольмсторгет, подальше от Управления полиции, чтобы не привлекать ненужного вни­мания. Спрашиваю, можно ли позвонить домой жене. Оказы­вается, нельзя — в нашей квартире как раз сейчас идет обыск. В ту же секунду раздается звонок. Звонят из «Свенска Дагбладет», к ним просочилась кое-какая информация. Добросердеч­ный полицейский, растерявшись, заклинает журналиста ниче­го не писать. После чего заявляет мне, что я не имею права покидать город. К тому же у меня заберут паспорт. Составля­ется протокол допроса. Я подписываю, не зная, о чем идет речь, ибо уже не понимаю обращенных ко мне слов.

Мы встаем. Полицейский дружески похлопывает меня по спине и убеждает продолжать жить и работать как прежде. Я снова повторяю, что это — жизненная катастрофа, неужели он не может понять, что это жизненная катастрофа.

И вот я стою на улице. Смеркается, идет небольшой сне­жок. Все вокруг, как на ксерокопии — грубо, четко, черно-бе-

лые тона, полное отсутствие красок. У меня стучат зубы, мыс­ли и чувства атрофированы. Я беру такси и еду к театру, где у заднего входа оставил машину. По дороге домой проезжаю мимо казарм лейб-гвардии. Крыша в огне — высокие языки пламени на фоне темнеющего неба. Сейчас я спрашиваю себя, не пригрезилось ли это мне — я не видел ни пожарных машин, ни толпы. Стояла полная тишина, падал снег, и горели казар­мы лейб-гвардии.

Наконец добираюсь до квартиры. Ингрид дома. Обыск за­стал ее врасплох: она ведь ничего не знала. Полицейские вели себя вежливо, не слишком усердствовали. Забрали несколько папок, больше для вида. Потом она села ждать меня. Время тя­нулось так медленно, что она решила испечь печенье.

Я звоню Харри Шайну и Свену Харальду Бауэру. Оба рас­терянны и потрясены. Что еще происходит в этот вечер, не знаю. Обедаем? Наверное. Смотрим телевизор? Возможно.

Поздно вечером, когда мы уже легли спать, меня внезапно озаряет — завтра утром журналисты устроят здесь, на Карла-план, 10, осаду. Я упаковываю самые необходимые вещи и от­правляюсь в крохотную квартирку на Гревтурегатан, куда мы с Гун* переехали, сбежав из Парижа осенью 1949 года. С тех пор каждый раз, когда меня настигает катастрофа, терпит крах очередной брак или возникают другие осложнения, я пересе­ляюсь на Гревтурегатан.

На этот раз я появляюсь там ночью. Безликость комнаты создает чувство безопасности. Приняв снотворное, я засыпаю.

Что было в субботу и воскресенье, забыл. Я сижу, запер­шись, на Гревтурегатан, появляясь дома на два-три часа вече­ром. Выхожу через гараж, не встречая ни души.

Газеты, телевидение, радио стараются вовсю — кричащие заголовки на первых страницах, комментарии в программах новостей. Мой двенадцатилетний сын Даниэль отказывается ходить в школу. Он до того перепуган, что отсиживается в буд­ке кинотеатра «Рёда кварн» у своего друга киномеханика по прозвищу Щепоть, который очень ему помог в это трудное время. Какова была реакция остальных моих детей, не имею понятия, я с ними тогда почти не общался. Большинство из них к тому же придерживалось левых взглядов и, как я выяс-

* Имеется в виду Гун Хагберг, третья жена Бергмана (брак заключен в 1951 г.). в 1971 г. погибла в автомобильной катастрофе.

нил потом, считало, что так, мол, папаше и надо. Кое-кто сра­зу же зачислил меня в преступники.

В понедельник утром наступил кризис. Я сижу в гостиной на верхнем этаже, читаю книгу, слушаю музыку. Ингрид ушла на встречу с адвокатами. Я ничего не чувствую, внутренне со­бран, но несколько оглушен снотворными, — обычно я ими ни­когда не пользуюсь.

Музыка замолкает, раздается легкий щелчок, пленка оста­навливается. Воцаряется тишина. Неспешно падает снег, кры­ши на другой стороне улицы совсем белые. Закрываю книгу — все равно я с трудом понимаю, о чем читаю. Комната освеще­на резким дневным светом, без теней. Бьют часы. Может, я сплю, может, просто перешагнул из подвластной органам чувств реальности в другую реальность. Не знаю, только я по­грузился в глубину неподвижной пустоты — безболезненной, бесчувственной. Закрываю глаза — мне кажется, что я закры­ваю глаза, — ощущаю присутствие в комнате постороннего и вновь открываю глаза: в двух-трех метрах в резком свете дня стою я сам и рассматриваю фигуру в кресле. Переживание конкретно, неопровержимо. Я стою на желтом ковре и рассма­триваю себя, сидящего в кресле. Я сижу в кресле и рассматри­ваю себя, стоящего на желтом ковре. Я, сидящий в кресле, по­ка еще управляю своими реакциями. Это конец, возврата нет. Я слышу свой громкий жалобный крик.

В своей жизни я несколько раз тешился мыслью о само­убийстве, как-то раз в юности даже инсценировал неуклюжую попытку. Но никогда не помышлял о том, чтобы превратить игру в реальность. Чересчур велико было мое любопытство, желание жить слишком сильно, а страх смерти по-детски слишком стоек.

Подобная жизненная позиция предполагает тем не менее четкий и надежный контроль своего отношения к действи­тельности, фантазиям, снам. Если контроль не срабатывает, чего со мной никогда, даже в раннем детстве, не случалось, ме­ханизм взрывается, грозя уничтожить личность. Я слышу свой жалобный, как у побитой собаки, голос и встаю, намереваясь выйти через окно.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.