Сделай Сам Свою Работу на 5

БЕСЕДА ПЕРВАЯ (ИЮЛЬ 1925 ГОЛА) 2 глава





Как-то позднее, осенью, я был в гостях у своего школьно­го товарища. У него был кинопроектор и несколько фильмов, и он счел своим долгом устроить нам с Типпан киносеанс. Мне разрешили крутить ручку, пока хозяин флиртовал с Типпан.

Рождественские праздники были заполнены множеством увеселений. Мать твердой рукой осуществляла режиссуру. Для проведения этой оргии гостеприимства, застолий, приез­жающих родственников, рождественских подарков и церков­ных ритуалов требовалась, вероятно, значительная организа­ционная работа.

Сочельник в нашей семье проходил довольно спокойно — рождественская служба в пять часов в церкви, оживленное, но сдержанное застолье, потом зажигали елку, читали рождест­венское евангелие и рано ложились спать, так как надо было вставать к заутрене, которая в те времена действительно начи­налась ранним утром. Подарки в Сочельник не раздавали, но настроение было радостное в предвкушении празднеств, пред­стоявших на Рождество. После заутрени со свечами и звуками труб приступали к рождественскому завтраку. Отец к тому времени, покончив со своими профессиональными обязаннос­тями, снимал пасторский сюртук и переодевался в домашнюю куртку. Он был в самом веселом расположении духа, произно­сил импровизированную речь в стихах, чокался с гостями, пил водку, пародировал братьев-священников, веселил присутст­вующих. Я иногда вспоминаю его веселую беспечность, безза­ботность, нежность, дружелюбие, его задор — все то, что с та­кой легкостью заслонилось его мрачностью, тяжелым характером, жестокостью, холодностью. Наверно, вспоминая отца, я часто бываю несправедлив к нему.



После завтрака несколько часов спали. Внутренняя орга­низованность все-таки, наверное, действовала безотказно, ибо в два часа, когда начинало смеркаться, подавали кофе. Дом был открыт для всех, кому хотелось пожелать счастливого Рождества его обитателям. Среди друзей семьи были профес­сиональные музыканты, и нередко после обеда устраивался импровизированный концерт. Приближалась кульминация празднества — ужин, лукуллов пир. Он сервировался во вмес­тительной кухне, где на это время переставал действовать со­циальный табель о рангах. Кушанья выстраивались на серви­ровочных столиках и застланных скатертями столах для мытья посуды. Раздача подарков происходила в столовой. Вносили корзины, отец отправлял богослужение, размахивая вместо кадила сигарой и стаканом с пуншем, вручались подар­ки, читались под аплодисменты и комментарии стихи — ни один подарок не должен был остаться без стишка.



Вот мы и подошли к кинопроектору. Его получил мой брат.

Я тотчас заревел, на меня шикнули, я спрятался под сто­лом, продолжая бесноваться, мне велели замолчать, я убежал в детскую, ругаясь и проклиная всех, собрался было бежать из дома и в конце концов с горя заснул.

Праздник продолжался.

Поздно вечером я проснулся. Внизу Гертруда пела народ­ную песню, горел ночник. На высоком комоде слабо мерцал транспарант с изображением яслей и молящихся волхвов. На белом складном столе среди остальных рождественских по­дарков брата стоял кинопроектор — с изогнутой трубой, с кра­сивой формы латунной трубкой-линзой и устройством для за­крепления пленки.

Решение созрело мгновенно: я разбудил брата и предло­жил ему сделку — сотню моих оловянных солдатиков в обмен на кинопроектор. А поскольку у Дага была большая армия и он беспрерывно проводил какие-то сложные военные опера­ции со своими друзьями, сделка состоялась к обоюдному удо­вольствию.

Кинопроектор стал моим.

Конструкция аппарата была несложной. Источником све­та служила керосиновая лампа, ручка была соединена с шесте­ренкой и мальтийским крестом. В заднем торце жестяного ящика — простое зеркало-отражатель. Позади трубки-линзы находился держатель для цветных кадров. К аппарату прила­галась фиолетовая четырехугольная коробка, в которой лежа­ли стеклянные пластинки и окрашенная сепией пленка (35 мм) длиной около трех метров, склеенная в кольцо. На крыш­ке стояло название фильма — «Фрау Холле». Никто не знал, кто такая фрау Холле, но потом выяснилось, что это — фольк­лорный вариант богини любви в странах Средиземноморья.



На следующий день я забрался в просторную гардеробную при детской, установил кинопроектор на ящике из-под сахара, зажег керосиновую лампу, направив ее свет на белую оштука­туренную стену, и зарядил пленку.

На стене появилось изображение луга. На лугу дремала молодая женщина, по всей видимости, в национальном костю­ме. И тут я повернул ручку (это невозможно объяснить, у ме­ня не хватает слов, чтобы описать мое возбуждение, в любой момент я могу вызвать в памяти запах нагретого металла, пе­ребивавшего запах пыли и средства от моли, прикосновение ручки к ладони, дрожащий прямоугольник на стене).

Я повернул ручку — и девушка проснулась, села, медлен­но встала, вытянула руки, повернулась и пропала за правой границей кадра. Я продолжал крутить ручку, она опять лежа­ла н лугу и потом точь-в-точь повторяла все движения.

Она двигалась.

* * *

Детские годы в пасторской усадьбе при больнице Софияхеммет: повседневный ритм, дни рождения, церковные празд­ники, воскресенья. Обязанности, игры, свобода, ограничения и чувство надежности. Длинная темная дорога в школу зимой, игра в шарики и велосипедные прогулки весной, воскресные вечера с чтением вслух у камина осенью.

Мы не знали, что мать страстно влюбилась, а отец нахо­дился в тяжелой депрессии. Мать собиралась разводиться, отец грозил покончить с собой, потом они помирились и ре­шили сохранить семью «ради детей» — так это называлось в то время. Мы ничего, или почти ничего, не замечали.

Однажды осенним вечером, когда я забавлялся со своим кинопроектором в детской, сестра спала в комнате матери, а брат был на занятиях по стрельбе, я вдруг услышал отчаянную перепалку, доносившуюся с первого этажа. Мать плакала, отец что-то гневно говорил. Мне стало страшно, такого я раньше никогда не слышал. Я выскользнул на лестницу и увидел ро­дителей, ссорившихся в холле. Мать пыталась вырвать пальто из рук отца, тот не уступал. Наконец она отпустила пальто и ринулась к двери прихожей. Отец опередил ее, оттолкнул в сторону и загородил дверь. Мать накинулась на него, началась драка. Мать дала отцу пощечину, он отшвырнул ее к стене. Она потеряла равновесие и упала. Я громко закричал. Сестра, разбуженная шумом, вышла на лестничную площадку и сразу же заплакала. Родители опомнились.

Что было дальше, помню плохо. Мать сидела на диване в своей комнате, из носа у нее шла кровь, она пыталась успоко­ить сестру. Я стою в детской, смотрю на кинопроектор, потом патетически бросаюсь на колени и обещаю Богу отдать и фильм и аппарат, если мама с папой помирятся. Мои молитвы были услышаны. Вмешался настоятель прихода Хедвиг Элео­норы (папин начальник). Родители заключили мир, и беспре­дельно богатая тетя Анна увезла их в длительное путешествие по Италии. Бабушка взяла бразды правления в свои руки, по­рядок и иллюзорная надежность были восстановлены.

Бабушка (со стороны матери) жила по большей части в Уппсале, но у нее еще был красивый летний дом в Даларна. Ов­довев в тридцать лет, она разделила парадную квартиру на Трэдгордсгатан пополам, оставив себе пять комнат, кухню и комнату

для прислуги. В момент моего появления на свет она обитает там одна в компании фрекен Эллен Нильссон, монументальной ма­троны из Смоланда, не подверженной влиянию времени, кото­рая вкусно готовила, была глубоко религиозна и баловала нас, детей. После смерти бабушки она перешла на службу к матери — ее любили и боялись. В семьдесят пять лет, заболев раком горла, она убрала свою комнату, написала завещание, поменяла куп­ленный матерью билет второго класса на третий и уехала к сест­ре в Патахольм, где и умерла через несколько месяцев. Эллен Нильссон, которую мы, дети, звали «Лалла», прожила в семье бабушки и матери больше пятидесяти лет.

Бабушка и Лалла жили в темпераментном симбиозе, в ко­тором имели место многочисленные ссоры и примирения, но который никогда не ставился под сомнение. Для меня огром­ная (может, и не такая уж огромная) квартира на Трэдгордсгатан была символом надежности и волшебства. Многочислен­ные часы отмеряли время, солнечные лучи скользили по бескрайней зелени ковров. От голландских печей исходил вкусный дух, гудело в дымоходе, звякали заслонки. Иногда с улицы доносился звон колокольцев — мимо проезжала санная упряжка. Колокола Домского собора созывали на службу или на похороны. Утром и вечером раздавался отдаленный неж­ный звон колокола Гуниллы*.

Старомодная мебель, тяжелые гардины, потемневшие кар­тины. В конце длинного темного холла находилась интересная комната: в двери у самого пола были просверлены четыре дыр­ки, стены оклеены красными обоями, а посередине стоял трон из красного дерева и плюша с латунной окантовкой и орна­ментом. К трону вели две ступеньки, застланные мягким ков­ром. Под тяжелой крышкой открывалась бездна мрака и запа­хов. Чтобы сидеть на бабушкином троне, требовалось

мужество.

В холле помещалась высокая железная печка, испускавшая свой особый запах тлеющих углей и разогретого металла. В кухне Лалла готовила обед, питательные щи, их горячий аро­мат распространялся по всей квартире, вступая в высший союз со слабыми испарениями потайной комнаты.

Для маленького человечка, который едва не касается но­сом пола, от ковров свежо и сильно пахнет средством против

* Колокол Гуниллы — отдельно висящий колокол в Уппсале, очевидно, на­званный в честь шведской королевы Гуниллы Бьельке (1568-1597).

моли, они успевают им пропитаться за летние месяцы. Когда лежат без дела, свернутые в рулоны. Каждую пятницу Лалла натирает старые паркетные полы мастикой и скипидаром, из­дающими невыносимую вонь. Сучковатые, в заусенцах доща­тые полы пахнут жидким мылом. Линолеум моют вонючей смесью из снятого молока и воды. Люди вокруг испускают симфонии запахов: пудры, духов, дегтярного мыла, мочи, вы­делений половых желез, пота, помады, грязи, чада. От некото­рых пахнет просто человеком, от одних исходит запах надеж­ности, от других — угрозы. Толстая Эмма, тетка отца, носит парик, который она приклеивает к лысине специальным кле­ем. Тетя Эмма вся пропахла клеем. От бабушки пахнет «гли­церином и розовой водой», своего рода одеколоном, куплен­ным безо всяких ухищрений в аптеке. У матери запах сладкий, словно ваниль, но когда она сердится, пушок у нее над губой увлажняется, и она источает едва ощутимый запах металла. Лучше всех пахнет хромоножка Мэрит, молоденькая, кругло­лицая, рыжеволосая нянька. Самое большое наслаждение — лежать в ее кровати, головой на ее руке, уткнувшись носом в грубую ткань ее рубашки.

Исчезнувший мир света, запахов, звуков. Когда я лежу не­подвижно, собираясь погрузиться в сон, я вновь обретаю спо­собность бродить по комнатам, вижу каждую мелочь, я знаю и чувствую. В тишине бабушкиной квартиры чувства мои рас­крылись, решив сохранить это все навек. Куда это уйдет? Унаследовал ли кто-нибудь из моих детей отпечатавшиеся во мне впечатления, можно ли унаследовать чувственные впечат­ления, переживания, прозрения?

Дни, недели и месяцы, проведенные у бабушки, отвечали, вероятно, моей назойливой потребности в тишине, организо­ванности, порядке. Я играл в свои одинокие игры, не скучая по обществу. Бабушка сидела за столом в столовой, в черном пла­тье и полосатом голубом переднике. Она читала, проверяла счета или писала письма, стальное перо чуть слышно царапало бумагу. В кухне занималась делами Лалла, напевая себе под нос. Я склонялся над своим кукольным театром, сладострастно поднимая занавес над мрачным лесом Красной Шапочки или празднично освещенным залом Золушки. Моя игра завоевыва­ла власть над сценой, мое воображение населяло ее.

Воскресенье, у меня болит горло, можно не ходить к мессе, я остаюсь в квартире один. Зима доживает последние дни, в ок-

на проникают солнечные лучи, быстро и беззвучно скользя по занавесям и картинам. Огромный обеденный стол возвышает­ся над моей головой, я прислоняюсь спиной к его гнутой нож­ке. Стулья вокруг стола и стены комнаты обиты потемневшей золотистой кожей, пахнущей старостью. За моей спиной горой вздымается буфет, в изменчивом свете поблескивают стеклян­ные графины и хрустальные бокалы. На продольной стене сле­ва висит большая картина, на которой изображены белые, красные и желтые дома, словно растущие из синей воды; по во­де скользят продолговатые лодки.

Столовые часы, достающие почти до лепного потолка, уг­рюмо и глухо разговаривают сами с собой. С того места, где я сижу, мне видна мерцающая зеленью зала. Зеленые стены, ко­вры, мебель, гардины, в зеленых горшках — папоротники и пальмы. Я различаю обнаженную белую даму с обрубленными руками. Она стоит, немного наклонившись вперед, и с улыб­кой смотрит на меня. На пузатом, отделанном золотом бюро с золотыми ножками — позолоченные часы под стеклянным колпаком. К циферблату прислонился юноша, играющий на флейте. Рядом с ним крошечная девушка в широкополой шля­пе и короткой юбочке. Обе фигурки — позолоченные. Когда часы бьют двенадцать, юноша начинает играть на флейте, а де­вушка — танцевать.

Комната освещается солнцем, его лучи вспыхивают в хру­стальной люстре, бегут по картине с домами, растущими из во­ды, ласкают белизну статуи. Бьют часы, танцует золотая де­вушка, юноша играет, обнаженная дама поворачивает голову и кивает мне, во мраке прихожей. Смерть опускает свою косу на линолеум, я вижу ее, ее желтый ухмыляющийся череп, вижу ее темную длинную фигуру на фоне застекленной входной двери.

Хочу взглянуть на бабушкино лицо, нахожу фотографию. На ней — дедушка, транспортный начальник, бабушка и три пасынка. Дедушка с гордостью глядит на свою юную жену, у него ухоженная черная борода, пенсне в золотой оправе, высо­кий воротничок, предобеденный костюм безупречен. Сыновья подтянулись — молодые люди с неуверенным взглядом и рас­плывчатыми чертами лица. Достаю лупу и изучаю лицо ба­бушки. Глаза светлые, пронзительный взгляд, округлые щеки, упрямый подбородок, рот решительный, несмотря на вежли­вую, для фотографии, улыбку. Густые темные волосы уложе-

ны в тщательную прическу. Ее нельзя назвать красивой, но она излучает силу воли, ум и юмор.

Молодожены производят впечатление состоятельной, уверенной в себе пары: мы согласились играть наши роли и ис­полним их. Сыновья же кажутся растерянными, усмиренны­ми, а может быть, преисполненными бунтарства.

Дед построил дачу в Дуфнесе, одном из красивейших мест Даларна. С великолепным видом на реку, степные просторы, пастбища и синеющие вдали горные хребты. А так как он обо­жал поезда, железная дорога проходила прямо по склону уго­дий в каких-нибудь ста метрах от дома. Он мог, сидя на веран­де, проверять по часам время прохождения всех восьми поездов, по четыре в каждом направлении, из которых два бы­ли товарные. Он мог видеть и железнодорожный мост через реку, чудо строительной техники, его гордость. Я вроде бы когда-то сидел у деда на коленях, но его не помню. От него мне достались в наследство изогнутой формы мизинцы и, возмож­но, страсть к паровозам.

Как я уже говорил, бабушка овдовела, будучи совсем мо­лодой. Она оделась в черное, волосы тронула седина. Дети пе­реженились и улетели из гнезда. Она осталась одна с Лаллой. Мать как-то рассказывала, что бабушка никого никогда не лю­била, кроме своего младшего сына, Эрнста. Мать пыталась за­воевать ее любовь, подражая ей во всем, но характером была куда мягче, и попытка не удалась.

Отец называл бабушку властолюбивой ведьмой. В этой своей оценке он наверняка был не одинок.

И тем не менее лучшие годы моего детства прошли у ба­бушки. Она относилась ко мне с суровой нежностью и интуи­тивным пониманием. Мы с ней выработали, например, ритуал, который она ни разу не нарушила. Перед обедом усаживались на ее зеленый диван и часок «беседовали». Бабушка рассказы­вала о Большом Мире, о Жизни и Смерти (немало занимав­шей мои мысли). Спрашивала, о чем я думаю, внимательно слушала, продираясь сквозь мое мелкое вранье или с дружес­кой иронией отбрасывая его в сторону. С ней я мог говорить как личность, реальная личность без маскарада.

Наши «беседы» — это всегда сумерки, доверительность, зимний вечер.

У бабушки было еще одно замечательное качество. Она любила ходить в кино, и если фильм дозволялось смотреть де­тям (понедельничные утра с кинопрограммой на третьей стра-

нице «Упсала Нюа Тиднинг»), не надо было дожидаться суб­боты или второй половины дня воскресенья. Удовольствие омрачалось лишь одним обстоятельством. Бабушка не перено­сила любовных сцен, которые я, напротив, обожал. Она обыч­но ходила в чудовищного вида ботах, и когда герой с героиней чересчур долго и томительно выражали свои чувства, бабуш­кины боты начинали скрипеть, а кинозал оглашался жуткими

звуками.

Мы читали друг другу вслух, выдумывали разные исто­рии, чаще всего с привидениями и другими ужасами, рисова­ли «человечков» — своеобразные комиксы. Один рисовал пер­вую картинку, другой, рисуя вторую картинку, развивал действие. Так рисовали иногда несколько дней подряд, по со­рок—пятьдесят картинок, сочиняя к ним пояснительный текст.

Жизнь на Трэдгордсгатан протекала в Каролинском духе. Вставали после того, как затапливали голландские печи, в семь утра. Обтирание ледяной водой в жестяном корыте, зав­трак — овсяная каша и бутерброды на хрустящих хлебцах. Ут­ренняя молитва, выполнение домашних заданий или уроки под бабушкиным присмотром. В час — чай с бутербродом. За­тем гулянье, в любую погоду. Прогулка по городу от одного кинотеатра к другому: «Скандия», «Фюрис», «Рёда кварн», «Слоттс», «Эдда». В пять часов обед. Вынимаются старые иг­рушки, сохранившиеся с детских лет дяди Эрнста. Чтение вслух. Вечерняя молитва. Звонит колокол Гуниллы. В девять часов — ночь.

Лежать на кушетке и слушать тишину. Наблюдать, как движутся по потолку свет и тени, отбрасываемые уличным фонарем. Когда на Уппсальской равнине беснуется снежный буран, фонарь качается; тени извиваются в печи пляшет и за­вывает огонь.

По воскресеньям обедали в четыре часа. Приходила тетя Лоттен. Она жила в доме для престарелых миссионеров, ког­да-то они с бабушкой учились в одной группе и были одними из первых студенток в стране. Тетя Лоттен уехала потом в Ки­тай, где, занимаясь миссионерской деятельностью, потеряла красоту, зубы и один глаз.

Бабушка знает, что мне противна тетя Лоттен, но считает необходимым закалять мой дух. Поэтому на воскресных обе­дах меня сажают рядом с тетей Лоттен. Я гляжу прямо в ее во­лосатые ноздри с застывшим комком желто-зеленых соплей.

От нее воняет высохшей мочой. Когда она говорит, вставные челюсти щелкают, а ест она, держа тарелку у самого лица и чавкая. Время от времени у нее из живота доносится урчание.

Эта отвратительная личность обладает одним сокрови­щем. Покончив с обедом и кофе, она достает из желтого дере­вянного ящика китайский театр теней. На дверь, ведущую из столовой в залу, вешают простыню, гасят свет, и тетя Лоттен разыгрывает спектакль театра теней (должно быть, весьма умело: она одновременно управляла несколькими фигурами, играя одна все роли, внезапно экран окрашивался в красный или синий свет, по красному полю вдруг проносился демон, на синем — появлялся тоненький серпик луны, потом все неожи­данно становилось зеленым, в глубине моря плавали странные рыбы).

Иногда приходили в гости мамины братья со своими уст­рашающими женами. Мужчины были толстые, с бородами и громкими голосами. От женщин в большущих шляпах несло потливой суетливостью. Я по возможности старался держать­ся подальше. Но меня брали на руки, обнимали, чмокали, тис­кали, щипали. Приставали с назойливыми интимностями: на этой неделе мальчику не пришлось ходить в красной юбке? На прошлой неделе, кажется, ты часто писал в штаны. Открой рот, я посмотрю, не качается ли зубик, а, вот он, разбойник, да­вай-ка его вырвем, получишь десять эре. По-моему, мальчик косит, смотри на мой палец, ну конечно, один глаз не двигает­ся, нужно надеть черную повязку, будешь как пират. Закрой рот, малыш, что ты все ходишь с открытым ртом, у тебя, навер­ное, полипы, у человека с открытым ртом глупый вид, бабуш­ка должна проследить, чтобы тебе сделали операцию, ходить с открытым ртом вредно.

Они делали резкие движения, во взгляде сквозила неуве­ренность. Жены курили. В присутствии бабушки они потели от страха, голоса у них были резкие, речь торопливая, лица на­крашенные. Они не походили на мать, хотя и были матерями.

Зато дядя Карл отличался от всех.

* * *

Дядя Карл выслушивал упреки, сидя на бабушкином зеле­ном диване. Это был крупный тучный человек с высоким лбом, то и дело озабоченно наморщиваемым, с лысиной в ко­ричневых пятнах и остатками редких кудрей на затылке. Во­лосатые уши пламенели. Большой круглый живот давил на

ляжки, очки запотели от выступившей влаги, скрывая добрые, фиалкового цвета глаза. Жирные мягкие руки сжаты между коленями. Бабушка, маленькая, с прямой спиной, — в кресле у журнального столика. На правом указательном пальце — на­персток, то и дело она постукивала наперстком по блестящей поверхности стола, подчеркивая значимость своих слов. Она, как и всегда, в черном платье, украшенном белым воротником и брошью-камеей, и будничном переднике в белую и голубую полоску. Ее густые белые волосы блестели в солнечных лучах, был морозный зимний день, гудел огонь в голландской печи, окна затянуты ледяным узором. Часы под стеклянным колпа­ком пробили двенадцать быстрых ударов, пастушка исполни­ла для пастушка свой танец. В арку ворот въехали сани: зазве­нели бубенцы, послышался царапающий звук полозьев о булыжник и гулкий цокот тяжелых копыт.

Я сидел на полу в соседней комнате. Мы с дядей Карлом только что разложили рельсы для поезда, который мне пода­рила на Рождество беспредельно богатая тетя Анна. Внезапно в дверях возникла бабушка и отрывисто и холодно позвала дя­дю Карла. Он встал, тяжело вздохнув, надел пиджак и одернул на животе жилет. Они удалились в залу. Бабушка закрыла, ра­зумеется, за собой дверь, но та чуточку отъехала в сторону, и я смог наблюдать за происходящим, словно действие разыгры­валось на сцене.

Бабушка говорила, дядя Карл сидел, выпятив толстые красные с синим отливом губы. Его крупная голова все глуб­же уходила в плечи. Вообще-то дядя Карл приходился мне дя­дей лишь наполовину, поскольку он был бабушкин старший пасынок, не намного моложе ее самой.

Бабушка была его опекуном — дядя Карл был слаб умом, «котелок у него плохо варил», и не способен о себе заботиться. Иногда он попадал в дом для умалишенных, но по большей ча­сти жил на пансионе у двух пожилых дам, которые всячески за ним ухаживали. Это было преданное и ласковое, словно боль­шой пес, существо, но сейчас дело зашло чересчур далеко: как-то утром он выбежал из своей комнаты, не удосужившись на­деть ни кальсон, ни брюк, и бросился страстно обнимать тетю Беду, осыпая ее слюнявыми поцелуями и неприличными сло­вами. Тетя Беда отнюдь не впала в панику, а ущипнула дядю Карла за нужное место, точно следуя рекомендациям врача. После чего позвонила бабушке.

Дядя Карл, преисполненный раскаяния, чуть не плакал. Тишайший человек, он каждое воскресенье ходил с тетей Бе­дой и тетей Эстер в миссионерскую церковь. Опрятный тем­ный костюм, мягкий взгляд, красивый баритон — его вполне можно было принять за проповедника. Он выполнял различ­ные мелкие поручения, будучи как бы церковным сторожем на общественных началах, его охотно звали на кофе и встречи швейного кружка, где он с удовольствием читал вслух, пока да­мы занимались рукоделием.

Дядя Карл, в сущности, был изобретателем. Он заваливал Королевское патентное бюро чертежами и проектами, но без особого успеха. Из сотен заявок было принято всего две: ма­шина для чистки картофеля, из которой клубни выходили од­ного размера, и автоматическая щетка для чистки клозетов.

Он был очень подозрителен. Больше всего его беспокоило, как бы кто-нибудь не украл его идеи. Поэтому он заворачивал свои чертежи в клеенку и засовывал их за брюки. Клеенка бы­ла не лишней, поскольку дядя Карл страдал недержанием мо­чи. Нередко, находясь в большом обществе, он не мог сдер­жать своей тайной страсти. Обвив правой ногой ножку стула, он приподнимался, и его брюки и кальсоны намокали от теп­лой струи.

Бабушка, тетя Эстер и тетя Беда знали об этой его слабос­ти и могли коротким резким призывом «Карл!» не допустить подобного удовлетворения его потребности, зато фрекен Агда однажды, к своему ужасу, услышала шипение, исходившее от раскаленной плиты. Застигнутый на месте преступления, дядя Карл воскликнул: «Опля, а я тут пеку блинчики!»

Я восхищался им и по-настоящему верил тете Сигне, ут­верждавшей, что дядя Карл был самый талантливый из всех четырех братьев, но Альберт из зависти ударил своего старше­го брата молотком по голове, в результате чего бедный маль­чик на всю жизнь повредился в уме.

Я восхищался им потому, что он изобрел всякие приспо­собления для моей Латерны Магики и для моего кинопроекто­ра, смастерил держатель для диапозитивов и объектив, вмон­тировал вогнутое зеркало и экспериментировал с тремя и больше перемещавшимися по отношению друг к другу стек­лянными пластинами, им собственноручно разрисованными. Таким образом он добился подвижного фона для фигурок. У них вырастали носы, они парили, из освещенных лунным све-

том могил появлялись привидения, шли на дно корабли, тону­щая мать держала ребенка над головой, пока их обоих не по­глощали волны.

Купив обрезки пленки по пять эре за метр, дядя Карл по­гружал их в горячий раствор соли, чтобы смыть эмульсию. Когда пленка высыхала, он тушью рисовал на ней подвижные картинки или абстрактные узоры, которые менялись, взрыва­лись, разбухали, съеживались.

Вот он сидит, грузно склонившись над рабочим столом в своей заставленной мебелью комнате, пленка закреплена на освещенном снизу матовом стекле. Очки сдвинуты на лоб, в правом глазу — лупа. Он курит короткую изогнутую трубку, на столе — еще несколько таких же трубок, вычищенных и на­битых табаком. Я смотрю не отрываясь на крошечные фигур­ки, быстро и уверенно возникающие на квадратиках пленки. Работая, дядя Карл говорит и посасывает трубку, говорит и

постанывает:

— Вот здесь цирковой пудель Тедди делает кувырок впе­ред, это у него хорошо получается, это он умеет. А теперь сви­репый хозяин цирка заставляет бедного песика сделать сальто назад — Тедди не может. Он ударяется головой о манеж, в гла­зах у него звезды и солнца — звезды сделаем другого цвета, красные. На голове у него выросла шишка, пойди-ка в столо­вую, выдвинь левый ящик буфета, там лежит пакетик конфет, они их спрятали, потому что Ма говорит, что мне нельзя есть сладостей. Возьми четыре конфеты, только осторожно, смот­ри, чтобы никто не увидел.

Я выполняю поручение и получаю одну конфету. Осталь­ные дядя Карл запихивает в толстогубый рот, от жадности пу­ская слюни. Он откидывается на спинку стула и, прищурив­шись, смотрит на серые зимние сумерки.

— Я тебе что-то покажу, — вдруг произносит он, — только не говори Ма.

Он встает и идет к столу, над которым висит абажур, зажи­гает лампу, ее желтый свет падает на восточный орнамент ска­терти. Дядя Карл садится и предлагает мне занять место по другую сторону стола. Оборачивает один конец скатерти во­круг кисти левой руки и сперва осторожно, а потом все быст­рее начинает крутить и вертеть рукой. И наконец кисть отде­ляется от руки на уровне накрахмаленной манжеты, капельки какой-то мутной жидкости капают на стол.

— У меня есть два костюма, каждую пятницу я должен яв­ляться к твоей бабушке, чтобы поменять белье и костюм. И так продолжается уже двадцать девять лет. Ма обращается со мной как с ребенком. Это несправедливо, Бог накажет ее. Бог наказывает власть имущих. Гляди, в доме напротив пожар!

Сквозь свинцовые облака пробилось зимнее солнце, ярко вспыхнули окна в доме напротив, на Гамля Огатан. На обоях загорелись прямоугольники густого желтого цвета, правая по­ловина лица дяди Карла пламенеет. На столе между нами ле­жит оторванная кисть.

После смерти бабушки опекуном стала моя мать. Карла перевезли в Стокгольм, где он снимал две комнатушки у ста­рушки сектантки, жившей на Рингвеген, недалеко от Ётгатан.

Старый порядок был восстановлен. Каждую пятницу Карл являлся в пасторский особняк, получал чистое белье, пе­реодевался в вычищенный, отглаженный костюм и обедал со всем семейством. Он не менялся, такой же грузный и круг­лый, такой же розовощекий, с фиалковыми глазами за толсты­ми стеклами очков. По-прежнему без устали атаковал Патент­ное бюро своими изобретениями. По воскресеньям пел псалмы в миссионерской церкви. Мать управляла всеми его финансами, выдавая ему еженедельно карманные деньги. Он звал ее «сестра Карин» и иногда иронизировал над ее беспо­мощными попытками подражать бабушке: «Ты хочешь быть как мачеха. Не старайся. Ты для этого слишком добрая. Мамхен была безжалостна».

В одну из пятниц к нам пришла хозяйка дяди Карла. У них с матерью состоялся долгий разговор наедине. Рыдания хо­зяйки разносились по всему дому. Спустя два-три часа она, опухшая от слез, удалилась. Мать отправилась на кухню к Лалле, опустилась на стул и, смеясь, сказала: «Дядя Карл об­ручился с женщиной на тридцать лет моложе его».

Через пару недель обрученные нанесли визит. Они хотели обсудить с отцом церемонию венчания — она должна быть простой, но по-церковному торжественной. На дяде Карле бы­ла свободная, спортивного покроя рубашка без галстука, клет­чатый блейзер и отутюженные фланелевые брюки без единого пятнышка. Свои старомодные очки он заменил современными в роговой оправе, высокие ботинки на застежках — мокасина­ми. Он был немногословен, собран, серьезен. Ни единой пута­ной мысли, ни единого дурашливого выражения.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.