Сделай Сам Свою Работу на 5

Дискуссия донецких филологов





БИБЛИОТЕКА

 

В «БИБЛИОТЕКЕ» подобраны работы или их фрагменты, которые дают представление о специфике филологического познания и, в частности, о ключевых проблемах филологической методологии.

«БИБЛИОТЕКА» дополняет лекционный курс, включая его в широкий контекст филологических и общегуманитарных дискуссий.

Если приведенные фрагменты вызывают некоторое затруднение или необычайный интерес, можно по указанной ссылке обратиться к полному тексту.

Если после прочтения всех текстов возникло чувство неутоленности духовной жажды, рекомендуется приникнуть к дополнительным источникам, указанным в «Библиографии».

 

СОДЕРЖИМОЕ

 

I. ЧТО ТАКОЕ ФИЛОЛОГИЯ

Аверинцев С.С. Филология.

Дискуссия донецких филологов о статусе филологии (А.А.Кораблев, В.В. Федоров, М.М. Гиршман, А.О. Панич, М.М. Красиков, Р.В. Мних, А.В. Домащенко).

Домащенко А.В. Филология как проблема.

 

II. О ТОЧНОСТИ ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЯ

Бахтин М.М. К методологии гуманитарных наук [фрагменты].

Лихачев Д.С. Еще о точности литературоведения.

Гинзбург Л.Я. Разговор о литературоведении [фрагменты].

 

III. ПРОБЛЕМА МЕТОДА



Гадамер Х.-Г. Истина и метод [фрагмент].

Фейерабенд П. Против метода [Предисловие к немецкому изданию].

Гиршман М.М. Путь к объективности.

Домащенко А.В. Об интерпретации и толковании [фрагменты].

 

IV. СТАТУС ФИЛОЛОГА

Бахтин М.М. Искусство и ответственность.

Тюпа В.И. Литературоведение и ответственность.

Дискуссия донецких и московских филологов о статусе филолога (А.В. Михайлов, М.М. Гиршман, В.В. Федоров, Д.П. Бак, А.В. Домащенко).

Федоров В.В. Происхождение филолога.


 

I. ЧТО ТАКОЕ ФИЛОЛОГИЯ

 

С.С. Аверинцев. Филология

 

ФИЛОЛО́ГИЯ (греч. φιλολογία, букв. — любовь к слову) — содружество гуманитарных дисциплин, изучающих историю и выясняющих сущность духовной культуры человечества через языковый и стилистический анализ письменных текстов. Текст во всей совокупности своих внутренних аспектов и внешних связей — та исходная реальность, которая дана Ф. и существенна для нее. Ограничив себя текстом, сосредоточившись на нем, создавая к нему служебный «комментарий» (который есть наиболее древняя и классическая форма филологического труда, прототип всех иных его форм) и в этих «примечаниях» силясь «приметить» все больше и больше не примечаемого поверхностным взглядом, Ф. лишь ценой такого самоограничения обретает право и обязанность последовательно вбирать в свой кругозор «всю ширину и глубину человеческого бытия, прежде всего бытия духовного» (Usener Н., Philologie und Geschichtswissenschaft, в кн.: «Vortrage und Aufsätze», Lpz. — В., 1907, S. 26). Ей принадлежит весь человеческий мир, но мир, организованный вокруг текста и увиденный через текст. Итак, внутренняя структура Ф. с самого начала оказывается двуполярной. На одном полюсе — скромнейшая служба «при» тексте, беседа с ним наедине, пристальная «согбенность» над текстом, рассматривание текста с самой близкой дистанции, не допускающее отхода от его конкретности; на другом полюсе — универсальность, пределы которой невозможно установить заранее. Эта черта Ф. наиболее наивно и наглядно реализовалась между эпохой Возрождения и сер. 19 в. в традиционной фигуре филолога (чаще всего филолога-классика, т. е. специалиста по античным текстам), совмещавшего в себе лингвиста, литературного критика, историка гражданских учреждений, быта, нравов и культуры и знатока других гуманитарных, а при случае даже естественных наук. Такой филолог обязывался знать в самом буквальном смысле слова всё — коль скоро всё в принципе может потребоваться для прояснения того или иного текста. Рост специализации научных знаний сделал этот тип филолога невозможным, однако не мог изменить коренную сущность Ф. Универсализм Ф. сохраняет свою силу и поныне, хотя уже не на поверхности, а в осложненном и неявном виде. Таким образом, не следует смешивать два вопроса: прагматический вопрос о неизбежной дифференциации лингвистических, литературоведческих, исторических и других дисциплин, вышедших из лона некогда единой историко-филологической науки, и принципиальный вопрос о существенном единстве Ф. как особого способа подходить к написанному слову. Если Ф. уже не представляет собой партикулярную «науку» со своим специфическим предметом, достаточно четко отграниченным от предметов истории, истории культуры, языкознания или литературоведения, то еще менее она может быть описана как простой конгломерат рабочих приемов и навыков, применяемых историком, лингвистом и литературоведом и лишь по традиции объединяемых термином «Ф.». Правильнее видеть в Ф. широкую, но внутренне единую и самозаконную форму знания, которая определяется не столько границами своего предмета, сколько специфическим подходом к нему.





Нет оснований считать конститутивные принципы Ф. «преодоленными» или обреченными подчиниться какой-либо чуждой им мере. Однако нельзя не видеть, что эти принципы вступили с определенными жизненными и умственными тенденциями новейшего времени в весьма сложные отношения, исход которых не может быть предсказан заранее. Здесь следует особо отметить три момента.

Во-первых, моральной основой филологического труда от самого рождения Ф. всегда была вера в безусловную значимость традиции, запечатлевшейся в определенной группе текстов: в этих текстах искали источник всего святого и благородного, всякой духовной ориентации, а потому ради служения при них не жаль было отдать целую жизнь. Для религиозной веры христианских ученых эту роль играли тексты Библии обоих Заветов, для мирской веры гуманистов Возрождения и их наследников (вплоть до «неогуманистов» винкельмановско-гётевской эпохи) — тексты классической античности. Шла ли речь о божественном откровении или человеческом культурном предании — самая общая структура отношения к написанному слову оставалась той же. Старый филолог носил в себе нечто от благочестивого «книжника», не просто рассматривающего текст, но как бы переселившегося душой «вовнутрь» текста; эта духовная позиция «пребывания внутри», которая не только не тождественна, но прямо противоположна романтическому энтузиазму любования, существенно определила «темперамент» Ф., упомянутую выше противопоказанность для Ф. схематизирующего и округляющего «взгляда издали». Между тем совр. человек уже не может (даже когда хочет) с прежней безусловностью и наивностью применить к своему бытию меру, заданную какими бы то ни было чтимыми древними текстами. Да и сама Ф., расширив в ходе научного прогресса свой (экстенсивный) кругозор и став более демократичной, должна была отказаться от выделения особо привилегированных текстов и распространить свой интерес в принципе на все доступные изучению тексты: теперь классическая Ф. делит свое право на существование не с библейской philologia sacra («священной» Ф.), как прежде, но с таким количеством разновидностей Ф., которое соответствует количеству языково-письменных регионов мира. Таково положительное и необратимое следствие научного (и не только научного) развития. Очевидно, однако, что когда сфера «интересного», «важного» и «ценного» неимоверно расширяется, это должно быть окуплено утратой интимности отношения к предмету, интересное уже не так интересно и главное, важное, уже не так важно. Напр., наследие античности перестает быть домом предков, в котором живут потомки, но включается в длинный ряд др. таких же «наследий», а ряд в целом, очевидно, удобнее обозревать издали. Филолог наших дней может явить не меньше интеллектуальной любознательности, чем его старинный собрат, а его способность к обостренному «любованию» может быть гораздо большей, но ему уже не дано так просто и непринужденно «войти вовнутрь». Конечно, такие тексты, как творения Данте — для итальянцев, И.В.Гёте — для немцев, А.С.Пушкина — для русских, отчасти сохраняют ранг «Писания» с большой буквы, универсального жизненного символа, так что в определенных случаях отношение к тексту изменилось меньше, чем может показаться; и все же несомненно, что Ф., как содержательная целостность, претерпевает реальный кризис.

Во-вторых, для нашего времени характерны устремления к т. н. «формализации» гуманитарного знания по образу и подобию математического, и надежды на то, что подобное преобразование не оставит места для произвола и субъективности в самом анализе, а результаты анализа сделаются логически принудительными и адекватно сообщимыми. Но в традиционной структуре Ф., при всей строгости ее приемов, при всей несентиментальности, деловитости и здоровой сухости окружающей ее эмоциональной атмосферы, присутствует нечто, упорно сопротивляющееся подобным устремлениям. Речь идет даже не об интуиции, а о том, что прежде называлось житейской мудростью, здравым смыслом, знанием людей и без чего невозможно то искусство понимать сказанное и написанное, каковым является Ф. Житейское умение разбираться в людях представляет собой форму знания, достаточно инородную по отношению к тому, что обычно называется научностью; неустранимость этого элемента из состава Ф. придает последней (как и всем собственно гуманитарным типам анализа) весьма своеобычную и по видимости архаическую физиономию. Точные методы (в «математическом» смысле этого слова) возможны, строго говоря, лишь в сугубо периферийных областях Ф. и не затрагивают ее сущности. Ф. едва ли станет когда-нибудь «точной наукой» — в этом ее слабость, которая не может быть раз и навсегда устранена с пути хитроумным методологическим изобретением, но которую приходится вновь и вновь перебарывать напряжением интеллектуальной воли; в этом же ее сила и гордость. Не должно быть и речи о том, что филолог будто бы имеет «право на субъективность», т.е. право на любование своей субъективностью, на культивирование субъективности. Но он не может заранее оградить себя от опасности произвола надежной стеной точных методов, ему приходится встречать эту опасность лицом к лицу и преодолевать ее вновь и вновь.

В-третьих, едва ли не самые заманчивые (ибо наименее использованные) возможности познания в наше время связаны с проникновением в сферы «макроструктур» и «микроструктур». Эти возможности существуют и для гуманитарных наук: на одном полюсе — широкие глобальные схемы, на другом — выделение элементарнейших единиц значений и смысла. Но традиционная архитектоника Ф., ориентированная на реальность целостного текста и тем самым как бы на «человеческие пропорции» (как античная архитектура была ориентирована на пропорции человеческого тела), сопротивляется таким тенденциям, сколь бы плодотворны они ни были.

 

 

Ясно одно: до тех пор, пока Ф. будет нужна, она будет нужна постольку, поскольку останется верна своей сущности. Ее строгость состоит не в искусственной точности математизированного мыслительного аппарата, но в постоянном нравственно-интеллектуальном усилии, преодолевающем произвол и высвобождающем возможности человеческого понимания. Одна из главных задач человека — понять другого человека, не превращая его ни в поддающуюся «исчислению» вещь, ни в отражение собственных эмоций. Эта задача стоит перед каждым отдельным человеком, но также перед каждой эпохой, перед всем человечеством. Ф. есть служба понимания и помогает выполнению этой задачи. <…>

 

Аверинцев С. С. Филология // Краткая литературная энциклопедия —

М., 1962-1978. – Т.7. – 1972. — Стб. 973—979.

 

Дискуссия донецких филологов

О статусе филологии

 

А.А. Кораблев (1992):

В поисках фиксированного, строго структурного и в то же время достаточно подвижного, «живого» объекта исследования, который отвечал бы уровню и запросам современного субъекта исследования, философы ХХ века (Хайдеггер, Бахтин и их последователи) обращаются к художественному произведению, являющемуся, с одной стороны, структурной моделью как познаваемого мира, так и познающего сознания, а с другой – органически целостным духовным образованием, в котором снимается противопоставленность субъекта и объекта.

Очевидно, следует ожидать, что и в ХХI веке, особенно в связи с возрастанием интереса к паранормальным явлениям, художественное слово останется в центре исследовательского внимания, хотя при этом, разумеется, должен значительно расшириться спектр его изучения. Проблемы эзотерических функций слова, его магической природы и религиозного смысла – эти аспекты еще ожидают своих исследователей. А поскольку традиционные научные подходы и методы здесь не всегда оказываются адекватными, проблема субъектно-объектных и субъектно-субъектных отношений становится как никогда связанной с проблемой корреляции научного и инонаучного (художественного, религиозного) типов сознания, или, иначе, с проблемой целостного мировоззрения.

Целостное мировоззрение – не значит монолитное мировоззрение. Целостность мировоззрения заключается в единстве всех его составляющих и прежде всего – это единство фундаментальных принципов религии, науки и искусства, единство веры, знания и дела.

Конечно, такое единство легче провозгласить, чем осуществить. Для практического его осуществления нужны соответствующие формы мышления, нужны формы, не исключающие одна другую, а напротив, взаимно открытые и даже более того – осуществляющие себя в этом взаимном единстве. Гуманитарной наукой ХХ века (в работах Бубера, Бахтина и др.) найдено ключевое слово этого типа мышления – диалог.

Диалог – исторически необходимое дополнение к гегелевской, и не только к гегелевской, монологической диалектике. «Диалектика, - писал М.М.Бахтин, - родилась из диалога, чтобы снова вернуться к диалогу на высшем уровне (диалогу личностей)»1. Диалогическое мышление необходимо и в религиозных отношениях, и в науке, и в искусстве – без него невозможно решение экуменических проблем, без него наука становится опасной, а искусство – неполноценным. Недостаток или отсутствие диалогичности в отношениях человека с человеком, культуры с культурой или какой-либо одной области культуры с другой закономерно и неизбежно приводят ко все большему расщеплению, расслоению, разложению человеческой цивилизации.

Не случайно слово «диалог» созвучно слову «диавол». «Диа» – значит множественность, распад; «диавол» - первоначало и символ распада; «диа-лог» – путь преодоления множественности в собирающем ее единстве, в Логосе.

Средоточием целостного мировоззрения может и, по-видимому, должно стать слово. А точнее – осуществляемый в Слове диалог его основных трансформаций – искусства слова (художественной литературы), науки о слове (филологии) и религии слова (христианства).

Интегрирующая и объединяющая функции искусства и тем более религии очевидны и общеизвестны (несмотря на столь же очевидные и общеизвестные случаи несовпадения их целей и практических действий). Филология как особая, непосредственно связанная и с искусством, и с религией наука, как «служба понимания» (С.С.Аверинцев), обеспечивающая взаимодействие и взаимодополнение соотносимых с нею других «служб», чтобы тоже соответствовать своему назначению, должна выйти за границы своих сугубо научных целей.

Филология, иначе говоря, должна вспомнить, что она не совсем «наука», что она – «любовь».

Кораблев А.А. Филологические аспекты целостного мировоззрения

// Целостность литературного произведения и проблемы его анализа и интерпретации. – Донецк, 1992. – С.9-10.

В.В. Федоров (1994):

 

Мы исходим из предпосылки о «словесности» как коренном качестве мироздания (Космоса). Все разнообразие форм существования есть разнообразие проявления упомянутого качества. Слово есть внутренняя форма всех существований. Наше телесное (биологическое) существование – одна из таких форм. Однако именно человеку свойственны и другие формы бытия. Одной из них является та, которая подвергается здесь специальному рассмотрению, - поэтическая. Поэт – субъект бытия, типологически сходного с бытием Слова. Своеобразие, причину и конечную цель поэтического бытия мы и хотим выяснить нашим исследованием.

Вы можете возразить, что филология – это наука хотя и о слове, но слове, мыслимом как способ общения и мыслеобразования. – Но именно этот взгляд и подвергается в нашем курсе критической оценке. Слово мы будем рассматривать как форму бытия, относительно которой все известные нам конкретные способы существования есть его иноформы.

Подобно тому как Слово – внутренняя форма, например, растительной жизни, так и филология – внутренняя форма биологии – науки, непосредственным предметом которой является растительная жизнь (в частности, конечно) и ее закономерности. Биологическое знание, таким образом, - иноформа филологического, знание природных закономерностей – иноформа знания Слова. Филология – внутренняя форма, единая для всех наук (не исключая и их «царицы» - математики), точнее, всех форм знания вообще. Сейчас это становится все более очевидным. Перефразируя одно очень известное изречение, можно сказать, что XXI век или будет веком филологии, или его не будет вовсе.

Федоров В.В. Поэтический мир и творческое бытие. – Донецк, 1994. – С.3-4.

 

М.М. Гиршман (1996):

 

При всей привлекательности для филолога мысли В.В.Федорова о том, что «филолог есть внутренняя форма, единая для всех субъектов частного знания, знание о слове (знание слова) есть внутренняя форма всех специальных знаний… физик, таким образом, есть производное от филолога», я не могу с этим вполне согласиться. Есть и у филолога свое принципиальное различие между тем, что В.В.Федоров называет «внутренней формой» и иноформами, принципиальное различие между «действительным единством бытия-жизни» и той частью «действительности познания», которая становится исторически изменяющимся в культурах филологическим целым. Во всяком случае «Слово, которое было в начале», не есть только и исключительно филологическое слово. А если слово филологическое безусловно причастно к тому, что было в начале, то в той мере, как к нему по-своему причастны и математическое слово, и философское слово, и слово лирическое. Они причастны к первоначальному единству бытия, сознания и слова, их необходимому саморазвивающемуся обособлению и требующей усилий для своего проявления их глубинной неделимости.

Гиршман М.М. Избранные статьи. – Донецк, 1996. – С.14.

 

А.О. Панич (1997):

 

Споры о статусе филологического знания разгорались вчера, продолжают вспыхивать сегодня и вообще, по-видимому, относятся к разряду «вечных». Одна из наиболее острых точек полемики в этих спорах – этот вопрос о взаимоотношении филологии и философии, двух единственных в своем роде наук, в названии которых сохранилась основа, связанная с греческим глаголом «любить». Как соотнести «любовь к слову» и «любовь к мудрости»? Этот вопрос тем более коварен, что любовь нередко связана с ревностью, и отношения двух родов «любовного знания» действительно зачастую оказывались отношениями ревности – или, если угодно, отношениями «со-ревнования» за право преимущественного обладания истиной. При этом роль «младшей сестры», которая традиционно предлагается в этом соревновании филологии ее собратьями-философами, нравится филологам ничуть не больше, чем, скажем, Украине – роль «младшей сестры» Российской Федерации.

Философия – это, конечно, любовь к мудрости, - рассуждают, в свою очередь, филологи. – Но что является высшим воплощением мудрости? Конечно, Слово – ибо и «В Начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог» (Иоанн, 1,1). Следовательно, именно фило-логия (как любовь к Слову) является высшей и истинной формой фило-софии (как любви к мудрости). Некоторые филологи идут даже и дальше, объявляя филологию вообще своего рода «наукой наук» - т.е. помещая ее на традиционное место именно философского знания. «Мы исходим из предпосылки о “словесности” как коренном качестве мироздания (Космоса), - утверждает, например, в своей новой книге В.В.Федоров. - Все разнообразие форм существования есть разнообразие проявления упомянутого качества. Слово есть внутренняя форма всех существований. <…> Подобно тому, как Слово – внутренняя форма, например, растительной жизни, так и филология – внутренняя форма биологии – науки, непосредственным предметом которой является растительная жизнь (в частности, конечно) и ее закономерности. Биологическое знание, таким образом, - иноформа филологического, знание природных закономерностей - иноформа знания Слова. Филология – внутренняя форма, единая для всех наук (не исключая и их «царицы» - математики), точнее, всех форм знания вообще»[1].

«“В Начале было Слово”, и Слово было человечеством как единым субъектом бытия, - подытоживает свои рассуждения В.В.Федоров. - Затем Слово-человечество преобразовалось в язык-народ. О причинах мы можем только догадываться, основывая наши предположения на характере тех событий, которые описываются в Евангелии»[2]. Впрочем, в противоположность цитируемому автору, мы не берем на себя смелость судить непосредственно о евангельской цитате и входить таким образом в сферу еще и теологического знания. Более того, мы полагаем, что и В.В.Федоров, очевидно, рассматривая филологию как «внутреннюю форму» в том числе и теологии, приходит в конце концов не только к явной мифологизации всего и вся (в т.ч. жизни, искусства, филологии и проч.), но и к утверждениям, которые были бы признаны ересью с точки зрения любой существующей христианской деноминации[3]. Однако для нас гораздо более существенен вопрос о том, насколько плодотворным может быть построенное на подобной трактовке Евангелия утверждение филологии в качестве высшей, универсальной и всеобщей «внутренней формы» всякого вообще научного знания.

Позиция В.В.Федорова, при всей ее привлекательности (в первую очередь, конечно, для самих филологов), обладает, на наш взгляд, еще и тем недостатком, что она, по сути, абсолютно недиалогична – как недиалогичен вообще всякий миф, по определению не знающий в действительности ничего, кроме самого себя. Полемизировать с такой филолого-теологической теорией – занятие, с этой точки зрения, абсолютно бессмысленное. Единственно допустимой формой реакции (помимо тотального принятия или тотального же отрицания) здесь может стать лишь попытка так или иначе прокомментировать приведенные рассуждения…

Панич А.О. «Любовь к слову» и «любовь к мудрости» в творческом мышлении Бахтина // Диалог. Карнавал. Хронотоп. – Витебск, 1997. – №3. – С.67-69.

 

М.М. Красиков (1997):

 

Постхудожественная позиция исследователя литературы выдвигает в качестве категорического императива, собственно, только одно, но действительно безусловное требование: литературоведческий текст может быть сколь угодно спорным, но он должен быть живым, не потерявшим дух той самой художественной целостности, которым должен же был «надышаться» исследователь пред тем, как «сметь свое суждение иметь»! Упаси Бог при этом от надоевших всем пошлых приемчиков беллетризации литературоведческих сочинений, от дурного псевдооживляжа! Язык филологии (ежели она наука) – конечно, язык понятий, язык логики. Но не только формальной логики. Художественная логика может, а, вероятно, и должна быть непременным атрибутом настоящего литературоведческого исследования. Проявление ее – сюжет научного сочинения, его убедительность, открывающаяся нам не только в авторских силлогизмах, а в чем-то не до конца улавливаемом рассудком, но всегда великолепно схватываемом интуицией – в наличии или отсутствии глубокого личного переживания пишущим предмета обсуждения, в движении не только мысли, но – духа. Дело не в манере изложения – она может быть чрезвычайно сухой и сдержанной. Дело в наличии экзистенциальной потребности высказывания. Тут – как и в писательском творчестве: пиши, когда не можешь не писать.

Постхудожественное слово – слово-поступок, слово ответственное. Может быть, смешно звучит, но в нем должен быть непременно смысл дополнительный, больший, другой, чем в слове художественном – иначе зачем оно, постхудожественное высказывание? Получается – исследователь литературного произведения – соперник автора? В известном смысле – да. Он соперник в понимании данного художественного произведения, в понимании искусства, жизни, наконец. Конечно, это может выглядеть попыткой лягушки раздуться в вола. И тем не менее, если литературоведческий текст не имеет самостоятельного значения, он не имеет значения вообще. Это при том, что он обречен оставаться вечным parvenu, вечным «бесплатным приложением» к чему-то потенциально более значимому для общества. Но если ученому, сохраняющему свою целостность и индивидуальность, дано уловить целостный ритм развертывающейся перед ним художественной реальности, зажить по законам этой реальности и стать, хотя бы на время, «человеком Толстого», «человеком Пушкина», «человеком Достоевского», т.е. посмотреть на художественный мир писателя не извне, а изнутри, - в этом случае постхудожественное слово читателя-исследователя будет иметь реальные вес и силу и голос исследователя станет для читателя таким же важным, необходимым и неотменимым, как и голоса героев произведения и голос автора. И тогда пишущий о литературе в состоянии будет себя спросить: о чем хлопочешь ты, филолог? О том, чтобы досказать несказанное или о том, чтобы (как и Пушкин, как и Толстой!) сказать несказанное – пусть без надежды на успех, но – сказать, и – голосом, какой Бог послал?

Красиков М.М. О чем, филолог, ты хлопочешь? (Литературоведческий текст как постхудожественный) // Литературное произведение: Слово и бытие: К 60-летию М.М. Гиршмана. – Донецк, 1997. – С.174-175.

 

Р.В. Мних (2002):

 

То дискуссионное состояние современного литературоведения, которое в Западной Европе наступило после разочарования в деконструктивизме, а в Восточной Европе – после очарования философской мыслью Хайдеггера, во многом обусловлено не до конца проясненными отношениями между философией и филологией[4]. София и Логос в литературоведении XX века составили своеобразные два полюса, между которыми происходило движение европейской мысли о поэтическом произведении. При этом, скажем, структурализм и семиотика явно тяготели к логичности, феноменологическое литературоведение к софийности, а герменевтика (как и рецептивная эстетика) пытались обосноваться в срединной точке, между двумя крайностями.

<…> …сущее в философии и сущее в литературном произведении – это разные вещи. Сущее в литературном произведении – это литературное сущее, а если это бытие – то это литературное бытие: автор и герой в эстетической деятельности. И сущее литературного произведения это не сущее человека и его бытия, ибо искусство обладает своим сущим. Для поэтического произведения сущее выражается в его функциональности (жанр), в его субстанциональности (стиль), в его неповторимости (автор). Если мы не будем учитывать этой собственно литературной стороны вопроса, то разговор о литературе не будет разговором о литературе, а будет разговором об отношении нашего Dasein к тому языку, на котором написан ставший поводом для разговора текст.

 

Мних Р.В. Современное литературоведение между Софией и Логосом, или Три парадокса Хайдеггера // Литературоведческий сборник. – Донецк, 2002. – №11. – С.105.

 

А.В. Домащенко (2011):

 

Философия не выходит и не может выйти за пределы τέχνη, тогда как филология обращена к ποίησις или к тому в словесном искусстве, в чем могут быть обнаружены следы присутствия ποίησις. Там, где поэтическое искусство довлеет себе, филологии делать нечего. В этом случае в свои права вступает теория литературы: для любого из ее направлений всякие разговоры о филологии, которая сущностно отличается от них, в большей или меньшей степени остаются пустым звуком.

Для того чтобы приблизиться к осознанию онтологического провала, разделившего филологию и теорию литературы, необходимо понять, что изначальный логос – это знание в ’όνομα, а не с помощью ’όνομα, когда имя становится понятием. В результате этого перехода от ’όνομα понятию проникнутое благоговением вопрошание становится представлением, целокупное имя расщепляется, филология, которая только в соотнесенности с целокупным именем есть то, что она есть, распадается на специализированные формы знания, рождаются поэтика как теория поэтического искусства, лингвистика как наука о языке, философия как метафизика и т.д.

Неметафизической философии быть не может. В противоположность ей филология никогда не метафизична, поскольку осуществляется в смысловой полноте целокупного имени как реальнейшей реальности присутствия, как бытийнейшей бытийственности бытия, как концентрированного проявления живой жизни, вне которой только призрачное прозябание, в какие бы фальшивые блестки и перья оно ни рядилось.

Рождение метафизики – это переход от фило-логии к фило-софии.

Рождение поэтики – это переход от фило-логии к фило-технэ.

И в первом, и во втором случае решающий переход совершил Аристотель, тогда как его учитель Платон еще сумел удержаться на границе.

<…>

Филология – онтологически первичное имя-знание, которое является единственно возможным способом изначального самопроявления лада – полноты со-присутствия божественного и человеческого и полноты неразделенного в самом себе смысла.

Филология – «дверь слова» (Kol 4: 3), онтологический просвет, выход за пределы инструментального языка, заключившего в узы человеческий ум.

Филология – хранительница «неповрежденного слова», следовательно возможность приобщения к пространству, где «новое небо и новая земля» (благодатная полнота любви, хранимая «неповрежденным словом») – онтологически безусловная реальность.

Филология – имплицитная полнота начала, которая всегда остается и самой главной целью всех наших усилий.

 

Домащенко А.В. Филология как проблема и реальность.

– Донецк, 2011. – C.159-160, 162-163.

 

 

А.В. Домащенко. Филология как проблема

 

Ах, и я был строптивым, а теперь онемел и оглох,

и куда мне идти, я не знаю, и безмолвствует Бог.

О.Г. Чухонцев

 

Что такое филология?

Странный вопрос. Разве мы уже в курсах «Введение в литературоведение» и «Введение в языкознание» не объясняем, что это общее название для литературоведения и лингвистики?

Утвердившись в этой своей однозначности, ставшее понятием слово «филология» никакого другого значения не имеет и не может иметь. Эту однозначность можно только конкретизировать, углублять, но ни в коем случае не дополнять какими-то противоположными или просто другими значениями. Требовать его переосмысления – все равно что пытаться найти другое определение для катета или, к примеру, для гипотенузы: затея никому не нужная и безнадежная.

Впрочем, даже вопрос о катете и гипотенузе вовсе не так элементарен. Мы помним, как по-своему талантливый филолог дед Щукарь успешно возвращал к живой жизни разные ученые слова: с любым словом это всегда может произойти. Однозначное слово – принадлежность гербария. Мы переоцениваем свои силы, когда полагаем, что способны раз и навсегда превращать слова в засохший листик или цветок. Они, пожалуй, посмеиваются над нами, делая вид, что их окончательный удел отныне – быть приколотыми булавкой к бумаге. В любом слове всегда явно или подспудно присутствует избыток и даже преизбыток жизни, который противится такой операции.

Не дело мысли – сдувать пыль со страниц гербария. Если язык – онтологическая основа мысли, то понятийность – это, конечно, склероз языка. Источник же исцеления – в самом языке.

Тем более сказанное относится к слову «филология».

Проблемы обнаруживаются, как только мы предпринимаем попытку конкретизировать приведенное выше слишком уж общее его понимание. Эти проблемы, впрочем, не всегда замечают.

«Филология, – пишет С.С. Аверинцев, – содружество гуманитарных дисциплин – языкознания, литературоведения, текстологии, источниковедения, палеографии и др., изучающих духовную культуру человека через языковой и стилистический анализ письменных текстов. Текст во всей совокупности своих внутренних аспектов и внешних связей – исходная реальность филологии. Сосредоточившись на тексте, создавая к нему служебный «комментарий» (наиболее древняя форма и классический прототип филологического труда), филология под этим углом зрения вбирает в свой кругозор всю широту и глубину человеческого бытия, прежде всего бытия духовного. Таким образом, внутренняя структура филологии двуполярна: на одном полюсе – скромнейшая служба «при тексте», не допускающая отхода от его конкретности, на другом – универсальность, пределы которой невозможно очертить заранее» [1, с.544].

Николай Кузанский, которого А.Ф. Лосев считает крупнейшим мыслителем «не только эпохи Ренессанса, но и вообще всей новой и новейшей европейской философии» [2, с.294], говорит: «…Умом (mens) является то, от чего возникает граница и мера (mensura) всех вещей» [3, с.388. Пер. А.Ф. Лосева]. Определение – это проведение границы.

Что определяется, о-граничивается в приведенном фрагменте из энциклопедической статьи С.С. Аверинцева? Полагая сердцевинной сущностью филологии ориентацию на текст, ученый на самом деле дает определение текстологии, палеографии и лингвистической поэтики, которые именно с текстом по-разному напрямую связаны.

Можно возразить: С.С. Аверинцев, очерчивая смысловое пространство филологии, указывает на два конституирующих его полюса. Полюс в данном случае – это точка пересечения некой смысловой целокупности, сферы осью, вокруг которой эта сфера движется. Сфера пересекается осью в двух противоположных точках, которые являются границами оси и остаются неподвижными. Если так, то в определении С.С. Аверинцева полюс, ограничивающий филологию как смысловую целокупность, конечно, один – все тот же эмпирический текст, отчетливый, как колышек, вбитый обушком в землю. Другой растворяется в туманной бесконечности.

Почему?

Потому что в определении допущена логическая ошибка: граница, проведенная тем или иным определением, не может и не должна быть наполовину эмпирической, наполовину – онтологической. В таких случаях одна из половин непременно исчезает. Исчезает та, которая для ученого de facto является менее существенной. Поэтому заявленное двоецентрие у С.С. Аверинцева становится единоцентрием: колышек на наших глазах превращается в Полярную звезду (одно из значений лат. polus), вокруг которой движется филология.

Филология, утверждает С.С. Аверинцев, «вбирает в свой кругозор всю широту и глубину человеческого бытия, прежде всего бытия духовного».

Почему это не философия?

Почему это не религия?

Уточнение, что филология связана с текстом, ничего не дает: Людвиг Витгенштейн, анализирующий предложение как законченный текст, остается философом.

Он же пишет в параграфе 99 «Философских исследований»: «Неопределенный смысл, по сути, вообще (здесь и далее в цитатах курсив авторов. – А.Д.) не был бы смыслом. Так же как нечеткая граница, собственно говоря, вовсе не граница» [4, с.125. Пер. М.С. Козловой, Ю.А. Асеева].

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.