Сделай Сам Свою Работу на 5

КРАСНОРЕЧИЕ — И ПОЗОЛОЧЕННЫЙ КУПОЛ УЧИТЕЛЯ





 

Приближались каникулы. Учитель, всегда строгий, стал еще строже и требовательнее: ему хотелось, чтобы школа могла щегольнуть на экзаменах перед посторонними зрителями. Розги и линейка редко лежали теперь без работы — по крайней мере, в младших классах. Только юноши и девицы лет восемнадцати — двадцати были избавлены от телесного наказания. А бил мистер Доббинс больно, мускулы у него были здоровые, так как до старости ему было далеко, хотя он и прятал под парикам обширную сияющую лысину. По мере приближения великого дня вся таившаяся в нем склонность к мучительству стала пробиваться наружу: он, казалось, находил злобное наслаждение в том, чтобы карать за самые ничтожные проступки. Мудрено ли, что младшие школьники целые дни трепетали и мучились, а по ночам строили планы жестокого мщения! Они не упускали случая устроить учителю какую-нибудь пакость. Но силы были неравные, и он всегда оказывался победителем. За каждой удавшейся местью следовала такая грозная и страшная расправа, что мальчики всегда покидали поле битвы с большими потерями. Наконец они устроили заговор и придумали план, Обещавший им блестящую победу. Они столковались с учеником живописца, малевавшего вывески: посвятили его в свою тайну и просили оказать им помощь. Тот пришел в восторг, и не удивительно: учитель столовался в доме его отца, и у мальчика было много причин ненавидеть злого педагога. Как нарочно, жена учителя собралась куда-то в гости к своим деревенским знакомым и должна была уехать через несколько дней. Значит, ничто не могло помешать задуманной мести. Перед всяким великим событием учитель любил подкрепляться спиртными напитками, и ученик живописца обещал, что накануне экзамена, как только педагог охмелеет и уснет в своем кресле, он “сделает всю эту штуку”, а потом разбудит его и препроводит в школу.



Но вот наступил этот замечательный день. К восьми часам вечера здание школы было ярко освещено и украшено венками, гирляндами из листьев и цветов. Учитель, как на троне, сидел в большом кресле на высоком помосте. Сзади находилась доска. Было видно, что он изрядно нагрузился вином. Три ряда боковых скамеек, справа и слева, да шесть рядов посредине были заняты местными сановниками и родителями учеников. Налево, за скамьями взрослых, на широкой временной платформе сидели школьники, которые должны были отвечать на экзамене: ряды мальчиков, так чисто умытых и одетых, что они чувствовали себя словно связанными; ряды неуклюжих подростков; белоснежные ряды девочек и взрослых девиц, разряженных в батист и кисею и, видимо, ни на минуту не забывавших, что у них голые руки, что на них старинные бабушкины побрякушки, розовые и синие банты и цветы в волосах. Остальные места занимали школьники, не участвовавшие в испытаниях.



Началось с того, что встал какой-то крошечный мальчик и робким голоском пролепетал:

О, вам, я знаю, непривычно,

Чтоб говорил малыш публично…

и т. д., сопровождая свою декламацию мучительно аккуратными, судорожными жестами, словно машина — машина, в которой что-то немного испортилось. Тем не менее он благополучно добрел до конца и, жестоко испуганный, был награжден дружными аплодисментами, отвесил свой механический поклон и удалился.

Сконфуженная маленькая девочка просюсюкала “У Мери был ягненок” и т. д., сделала реверанс, внушающий острую жалость, получила свою порцию рукоплесканий и, пунцовая от счастья, уселась на место.

Затем очень самоуверенно вышел вперед Том Сойер и начал декламировать неугасимое, неистребимое “Дайте мне волю иль дайте мне смерть!” с великолепной свирепостью и бешеной жестикуляцией, но, дойдя до половины, запнулся. Тут его охватило смущение, он почувствовал страх перед публикой; ноги подкашивались, в горле что-то давило; он не мог произнести ни слова. Правда, слушатели отнеслись к нему с явным сочувствием, но все они молчали, и их молчание было для него даже более тягостно, чем их сочувствие. Учитель мрачно нахмурился, и это довершило катастрофу. Том еще немного побарахтался и вернулся на свое место уничтоженным. Были слабые хлопки, но они замерли в самом начале.



Далее следовало: “Мальчик стоял на пылающей палубе”, а также “Ассирияне шли, как на стадо волки” и другие перлы декламации. Затем наступила очередь новых состязаний: чтение вслух и диктант. Жидкий латинский класс не без успеха продекламировал стишки. Затем юные леди должны были самолично читать свои собственные сочинения. Это было гвоздем всей программы.

Каждая по очереди выходила к самому краю платформы, откашливалась, подносила к глазам свою рукопись (перевязанную хорошенькой ленточкой) и начинала читать, старательно соблюдая “выражение” и знаки препинания. Темы сочинений были те же, какие в подобных случаях разрабатывали мамаши, бабушки и прабабушки этих девиц и вообще все предки по женской линии, начиная с крестовых походов: “Дружба”, “Воспоминание о былом”, “Промысел божий в истории”; “Царство мечты”, “Польза культуры”, “Формы политического устройства государства”, “Меланхолия”, “Любовь к родителям”, “Сердечные склонности” и т. д. и т. д.

Главной особенностью всех этих сочинений была тщательно взлелеянная меланхолия. Вторая особенность — целые потоки всяких нарядных и красивых словечек. Третья особенность — притянутые за уши излюбленные обороты и фразы, которые от частого употребления истрепались до последних пределов. А самое заметное (и самое зловредное) качество всех этих рукописей — навязчивая и невыносимая мораль, которая всегда неизменно помахивала на последней странице своим куцым хвостом. Какова бы ни была тема, нужно было какой угодно ценой выжать из своих мозгов нравоучение, над которым всякий религиозный и высоконравственный ум мог бы поразмыслить не без пользы. Фальшь этой морали очевидна для всякого, но это не мешает ей и по нынешний день процветать в наших школах; возможно, что они останутся в моде, покуда существует земля. Нет такой школы во всей нашей стране, где юные девицы не считали бы своим долгом заканчивать свои сочинения религиозной проповедью. И чем распущеннее какая-нибудь великовозрастная школьница, чем меньше в ней религиозного чувства, тем набожнее, длиннее и строже мораль ее классных сочинений. Впрочем, довольно об этом, ибо суровая правда приходится по вкусу не многим.

Лучше вернемся к экзаменам. Первое прочитанное сочинение носило заглавие: “Такова ли должна быть Жизнь?”[31]

Может быть, у читателя хватит терпения вынести хотя бы краткий отрывок:

На обычных тропах бытия с каким радостным волнением предвкушают юные умы какое-нибудь долгожданное празднество. Воображение рисует им картины веселья, окрашенные в розовый цвет. В мечтах сластолюбивая поклонница моды видит себя в самом центре ликующей и восхищенной толпы. Ее изящная фигура, облеченная в белоснежные ткани, кружится в упоении веселого танца; у нее самая легкая поступь, и глаза ее сияют ярче всех в этой празднично-ликующей толпе. В таких сладостных грезах время быстро проносится мимо, и приходит желанный час, когда она может вступить в тот рай, о котором так пылко мечтала. Какими волшебными представляются ей все очарования этого нового мира! Каждое новое видение соблазняет ее все более и более. Но вскоре она обнаруживает, что под этой блестящей поверхностью все — тлен и суета. Лесть, которая так услаждала ее душу, теперь лишь раздражает ее слух; пышные бальные залы потеряли свою привлекательность, и с разрушенным здоровьем и с удрученным сердцем она уходит оттуда, унося непоколебимую уверенность, что никакие земные утехи не могут утолить ее духовную жажду!

И так далее и так далее. Чтение все время сопровождалось одобрительным гулом; слышались тихие возгласы: “Как мило!”, “Как красноречиво!”, “Как верно!” и т. д. И когда вся эта канитель завершилась удручающе пошлой моралью, все восторженно захлопали в ладоши.

Потом встала хрупкая, печальная дева, с интересной бледностью лица, происходящей от пилюль и несварения желудка, и прочитала “поэму”.

Я приведу из этой поэмы лишь две строфы:

 

ПРОЩАНИЕ МИССУРИЙСКОЙ ДЕВЫ С АЛАБАМОЙ [32]

 

Алабама, прощай! И хоть ты мне мила,

Но с тобою пора мне расстаться.

О, печальные мысли во мне ты зажгла,

И в душе моей скорби гнездятся.

По твоим я блуждала цветистым лесам,

Над струями твоей Таллапусы,

И внимала Талласси бурливым волнам

Над зелеными склонами Кусы.

И, прощаясь с тобой, не стыжусь я рыдать,

Мне не стыдно тоскою терзаться,

Не чужбину судьба мне велит покидать,

Не с чужими должна я расстаться, —

В этом штате я знала уют и привет,

Алабама моя дорогая!

И была б у меня бессердечная tête,[33]

Не любила бы если б тебя я!

Мало кому из слушателей было известно, что такое tête, но тем не менее поэма понравилась.

Потом появилась смуглая, черноглазая, черноволосая девица, выдержала эффектную паузу, сделала трагическое лицо и начала нараспев:

 

ВИДЕНИЕ

 

Темна была бурная ночь. Вокруг небесного престола не мерцала ни единая звездочка; но глухие раскаты грома постоянно раздавались в ушах, а бешеная молния бушевала, пируя, в облачных чертогах небес, словно она презирала ту власть, которой укротил ее бешенство знаменитый Франклин![34]Даже буйные ветры единодушно решили покинуть свои тайные убежища и неистовствовали, как бы пытаясь придать еще более ужаса этой потрясающей сцене.

В эту годину мрака и отчаяния душа моя жаждала участия души человеческой, — вот ко мне явилась она —

Мой лучший друг, мой идеал, наставница моя,

Развеяла мою печаль, утешила меня.

Она шествовала, как одно из тех небесных созданий, какие являются в грезах юным романтическим душам на осиянных дорогах эдема,[35]царица красоты, не украшенная никакими драгоценностями, только собственной непревзойденной прелестью. Так тиха и беззвучна была ее нежная поступь, что, если бы не магический трепет, внушенный мне ее прикосновением, она прошла бы мимо, незамеченная, подобно другим красавицам, не выставляющая свою красу напоказ. Печать неразгаданной скорби лежала у нее на лице, как заледенелые слезы на белоснежном одеянии Декабря, когда она указала перстом на борьбу враждующих стихий и приказала мне обратить мою мысль на тех двоих, что присутствуют здесь.

Этот кошмар занимал десять страниц и заканчивался необыкновенно суровой проповедью, сулившей такие ужасные кары тем, кто не принадлежит к пресвитерианской церкви, что его удостоили высшей награды. Мэр города, вручая автору награду, произнес горячую речь; по его словам, он “никогда не слыхал ничего красноречивее” и “сам Дэниэл Уэбстер[36]мог бы гордиться подобным шедевром ораторского искусства”.

Тут нужно указать мимоходом, что число сочинений, где фигурировало слово “пленительный” и где разные житейские передряга именовались “страницей жизни”, было нисколько не ниже обычного.

Учитель, размякший и подобревший от выпивки, отодвинул кресло и, повернувшись спиной к публике, начал рисовать на доске карту Америки, чтобы проэкзаменовать учеников по географии. Но нетвердая рука плохо слушалась его, и по классу пронеслось сдержанное хихиканье. Хорошо понимая, в чем дело, он старался поправиться: стирал нарисованное и чертил снова, но выходило еще хуже, и хихиканье раздавалось громче. Он сосредоточил все внимание на работе и решил не обращать никакого внимания на смех. Он чувствовал, что все взоры устремлены на него, и думал, что дело идет на лад. Но хихиканье в классе не умолкало, а наоборот, заметно усиливалось. И неудивительно! Как раз над головой учителя в потолке был чердачный люк, и — вдруг из этого люка появилась кошка на веревке, причем голова ее была туго стянута тряпкой, чтобы она не мяукала. Медленно спускаясь все ниже и ниже, она изгибалась всем телом, тянулась вверх и старалась поймать когтями веревку, но ловчила только воздух. Хихиканье становилось громче, кошка была уже в каких-нибудь шести дюймах от поглощенного своим делом учителя… ниже, ниже, еще немножко ниже… и вдруг она отчаянно вцепилась когтями в парик и вместе со своим трофеем моментально была вознесена на чердак. И вокруг голого черепа мистера Доббинса неожиданно распространилось сияние, так как сын живописца позолотил ему лысину!

После этого собрание разошлось. Мальчики были отомщены. Наступили каникулы.

 

Глава двадцать вторая

ГЕК ФИНН ЦИТИРУЕТ БИБЛИЮ

 

Том вступил в Новое общество — “Юных друзей трезвости”, так как членам этого общества выдавали шикарные “знаки отличия”. С него было взято обещание никогда не курить, не жевать табаку, не ругаться скверными словами. После этого он открыл одну новую истину: если хочешь, чтобы человек что-нибудь сделал, пусть даст зарок, что не станет делать этого во веки веков. Вернейший способ! Тому тотчас же мучительно захотелось и ругаться, и пьянствовать. Это желание росло, и только надежда, что скоро может представиться случай покрасоваться перед публикой в пунцовом шарфе, удерживало его, а то он непременно ушел бы из общества. Приближалось Четвертое июля;[37]впрочем, на третьи сутки после того, как он пробыл в веригах трезвости, он перестал о нем думать и возложил все свои надежды на старого мирового судью Фрезера, который лежал при смерти; вероятно, судье будут устроены пышные похороны, так как судья важная персона. И тогда, на его погребении, можно будет щеголять пунцовым шарфом. Три дня подряд Том проявлял глубокий интерес к состоянию здоровья судьи и с душевным волнением справлялся, как он себя чувствует.

Иногда надежды Тома поднимались на такую высоту, что он дерзновенно вынимал, из комода свои знаки отличия и примерял их перед зеркалом. Но судья чувствовал себя то лучше, то хуже. Наконец разнесся слух, что ему сильно полегчало, а потом — что он и совсем поправляется. Том был так возмущен, будто над ним насмеялись. Он тотчас же вышел из общества. И что же? Ночью судье стало хуже, и он умер. Том решил, что после этого никому невозможно верить. Похороны были — роскошные. Юные члены общества трезвости так важно шагали в процессии, что их бывший товарищ чуть не лопнул от зависти. Зато теперь Том был вольная птица — это тоже чего-нибудь стоило! Он мог пьянствовать и ругаться сколько душе угодно. Но странное дело! Теперь ему уже не хотелось. Именно потому, что не было никакого запрета, все его греховные желания исчезли и потеряли свою привлекательность.

Вскоре Том с удивлением заметил, что каникулы, о которых он столько мечтал, становятся ему как будто в тягость.

Он начал было вести дневник, но за три дня не случилось никаких происшествий, и он бросил.

Но вот в городок приехал негритянский оркестр и произвел на всех большое впечатление. Том и Джо Гарпер собрали свой оркестр из ребят и были счастливы целых два дня.

Даже пресловутое Четвертое июля прошло неудачно: лил дождь, процессия не состоялась, а величайший человек в мире (так, по крайней мере, думал Том), мистер Бентом, настоящий сенатор Соединенных Штатов, принес ему оплошное разочарование, ибо оказался отнюдь не великаном двадцати пяти футов росту, а самым заурядным человечком.

Приехал цирк. Мальчики три дня после того давали цирковые представления в палатке из дырявых ковров, взимая за вход с мальчиков по три булавки, а с девочек по две; но потом и это надоело.

Затем явились гипнотизер[38]и френолог, и после их отъезда стало еще скучнее.

Иногда устраивались вечеринки для мальчиков и девочек, (Но они бывали так редко и доставляли так много веселья, что промежутки между ними ощущались, как боль.

Бекки Тэчер уехала на лето с родителями в свой родной городок Константинополь, и с ее отъездом померкла вся радость жизни.

Страшная тайна убийства была для Тома непреодолимым страданием. Она, словно язва, терзала его упорной, неутихающей болью.

Потом пришла корь.

В течение двух долгих недель Том провалялся в постели, как узник, умерший для мира и для всех человеческих дел. Болезнь была тяжелая, ничто не интересовало его. Когда он наконец встал на ноги и в первый раз поплелся, шатаясь, по городу, он везде нашел перемену к худшему. В городке началось возрождение религии, и все стали толковать о “божественном” — не только взрослые, но даже малые дети. Том прошел весь город из конца в конец, страстно надеясь увидеть хоть одного грешника, но и тут его ждало разочарование. Он пошел к Джо Гарперу, но тот изучал евангелие, и Том, грустный, поспешил уйти от этого унылого зрелища. Он стал разыскивать Бена Роджерса, но оказалось, что Бен посещает беднейших жителей и при этом таскает с собою корзину, полную религиозных брошюрок. Когда он наконец разыскал Джима Холлиса, тот стал уверять, что небо послало Тому корь для того, чтобы он покаялся в своих прегрешениях. Каждая новая встреча прибавляла еще одну тонну к той тяжести, которая душила его; в полном отчаянии он кинулся искать пристанища в объятиях Гекльберри Финна, но и тот встретил его текстом из библии. Этого Том не выдержал: сердце его разорвалось; он еле добрел до дома и упал на кровать, чувствуя, что во всем городе он — единственный грешник, обреченный на вечные муки в аду.

Ночью разразилась страшная буря с проливным, дождем, зловещими раскатами грома и ослепительными молниями.

Том закутался в одеяло с головой и в ужасе ждал своей гибели: у него не было ни тени сомнения, что вся эта суматоха затеяна из-за него. Он был уверен, — что своими грехами истощил долготерпение господа бога и теперь ему не будет пощады. Если бы кто-нибудь вздумал выдвинуть артиллерию против ничтожной букашки, Том счел бы это напрасной тратой сил и снарядов, но он вовсе не находил странным, что небеса соорудили дорогостоящую грозу, чтобы сокрушить такую букашку, как он.

Мало-помалу гроза стала затихать и прошла, не выполнив своей главной задачи. Первым побуждением мальчика было возблагодарить господа бога и мгновенно исправиться, вторым — подождать еще немножко, так как не похоже да то, чтобы гроза разразилась опять.

На следующий день снова пришлось приглашать докторов: болезнь Тома возобновилась. Три недели, в течение которых Том пролежал на спине, показались ему на этот раз целой вечностью. Когда наконец он вышел из дому, он даже не радовался, что смерть пощадила его. Он помнил, каким одиноким и бесприютным был он в последнее время. Он лениво побрел по улицам и увидел, что Джим Холлис вместе с другими мальчишками судит кошку за убийство птички. Жертва кошки находилась тут же. Дальше в укромном закоулке сидели Джо Гарпер и Гекльберри Финн и уплетали краденую дыню. Бедняги! К ним, как недавно к Тому, вернулась их недавняя болезнь.

 

Глава двадцать третья

СПАСЕНИЕ МЕФФА ПОТТЕРА

 

Наконец сонная атмосфера всколыхнулась — и очень сильно: назначен был день суда над убийцей. В городке только об атом и говорили. Том не знал, куда деваться от разговоров. При каждом намеке на убийство сердце у него так и вздрагивало. Нечистая совесть внушала ему, что такие разговоры ведутся при нем неспроста, что ему расставляют сети. Правда, он не давал себе ясного отчета, как могут заподозрить его в том, что он знает хоть что-нибудь об этом убийстве, но все же городские кривотолки не могли не тревожить его. Его то и дело бросало в озноб. Он увел Гека в укромное место, чтобы поговорить по душам. Нужно же хоть на короткое время дать волю языку и разделить с товарищем по несчастью свое тяжелое бремя! К тому же он хотел убедиться, что Гек не проговорился.

— Гек, ты кому-нибудь говорил насчет этого?

— Насчет чего?

— Сам знаешь…

— Понятно, нет.

— Ни слова?

— Ни единого словечка, провались я на этом месте! А почему ты спрашиваешь?

— Да так, я боялся.

— Ну, Том Сойер, нам и двух дней не прожить бы, если бы мы проболтались. Ты ведь сам знаешь.

Тому стало немного легче. Помолчав, он спросил:

— Гек, тебя никто не может заставить проговориться?

— Меня? Ну уж нет! Разве только мне захочется, чтобы этот дьявол метис утопил меня в реке, — тогда, пожалуй…

— Значит, все в порядке. Я так думаю, что, пока мы держим язык на привязи, никто нас не тронет. А все-таки давай поклянемся опять. Так будет вернее!

— Ладно.

И они опять дали друг другу торжественную и страшную клятву.

— А что говорят, Гек? Я столько наслушался разных историй.

— Что говорят? Да все одно: Мефф Поттер, Мефф Поттер, Мефф Поттер. Меня даже в пот кидает — прямо ушел бы и спрятался.

— Вот-вот! И со мной то же самое. А ведь его дело пропащее! Ему крышка. Тебе его не бывает жалко… иногда?

— Очень часто… да, очень часто. Правда, он человек непутевый, но ведь и зла никому не делал. Никому никогда. Наловит немного рыбки — было бы на что выпить, а потом слоняется без дела… Так ведь, господи, все мы такие! Ну, не все, а многие: папаша, например, и тому подобные. А все-таки он вроде добрый: дает мне раз половину своей рыбы, а ее только и хватило бы, что на него одного. А сколько раз он заступался за меня, выручал из беды!

— Мне он чинил бумажных змеев и привязывал крючки к моим удочкам. Очень было бы здорово, если б мы помогли ему убежать из тюрьмы!

— Ишь куда хватил! Как же мы ему поможем? Да и какой ему от этого прок? Убежит, а его поймают.

— Д-да, это так… Это верно. Но мне прямо слышать противно, что его ругают, как черта, а он совсем ни в чем не виноват.

— И мне тоже, Том. Понимаешь, я слыхал… говорят, что он самый кровожадный злодей во всем штате, и дивятся, как это его до сих пор не повесили!

 

 

— Да-да, я своими ушами слышал, что если он будет отпущен на волю, его повесят по закону Линча[39].

 

— Так и сделают: повесят.

Мальчики еще долго толковали о Поттере, но от этого им не сделалось легче.

Когда стемнело, они стали околачиваться возле маленькой уединенной тюрьмы, питая смутную надежду, что какой-нибудь неожиданный случай сразу выведет их из всех затруднений. Но ничего такого не случилось: по-видимому, ни ангелы, ни добрые феи не заинтересовались злосчастным узником.

Одно они могли сделать, и делали уже несколько раз: просунули Поттеру сквозь решетку немного табаку и несколько спичек. Его поместили в нижнем этаже, а сторожей не было.

Его благодарность за такие дары и прежде смущала их совесть. А в этот раз она кольнула их еще больнее. Они почувствовали себя последними трусами и предателями, когда Поттер сказал им:

— Спасибо вам за вашу доброту, ребятки! Никто во всем городе не жалеет меня, только вы одни. И я этого не забуду, нет-нет! Я часто говорю себе: ведь я всем малышам чинил бумажных змеев и всякую штуку и показывал, где лучше ловится рыба, со всеми был вроде как товарищ, но все отвернулись от старого Меффа — теперь, когда Мефф в беде… А Том не отвернулся, и Гек не отвернулся… нет, они не забыли его… и он не забудет их… Да, ребятки, я сделал страшное дело: пьян я был, не в своем уме… в этом-то вся причина… А теперь меня, того гляди, повесят… И правильно… правильно… Это лучше всего. Честное слово, лучше! Ну, да что толковать об этом! Не стоит нагонять на вас тоску, на моих лучших друзей. Я только вот что хочу вам сказать: если не хотите попасть за решетку, не пейте этого проклятого вина… Станьте немного в сторонке, к западу… Вот так. Человеку в такой беде первое утешение видеть лица друзей, а ко мне сюда никто не ходит, только вы. Добрые лица друзей… добрые лица друзей… Влезьте один другому на спину, чтобы я мог до вас дотянуться… Вот так. Ну, теперь пожмите-ка мне руку, — ваши-то руки пролезут в решетку, а моя чересчур велика. Маленькие ручонки и слабые, а все-таки они здорово помогли Меффу Поттеру, и помогли бы еще больше, если бы только могли!

Том ушел домой совсем несчастный, и сны, которые он видел в ту ночь, были полны всяких ужасов. На другой день я на третий день он с утра до вечера вертелся у здания суда. Какая-то неодолимая сила влекла его внутрь, но он принуждал себя остаться на улице. То же самое испытывал и Гек. Они старательно избегали друг друга. Время от времени и тот и другой уходили куда-нибудь подальше, но те же зловещие чары снова тянули их к прежнему месту. Когда из зала суда на улицу выходил какой-нибудь зевака, Том с жадностью ловил каждое слово, но вести были печальные: бедный Поттер все больше запутывался в беспощадных сетях правосудия. Под конец второго дня городские толки свелись к одному: что все показания Индейца Джо подтвердились, и что, не может быть ни малейших сомнений, какой приговор будет вынесен Поттеру.

Том вернулся домой поздно вечером — и к постели добрался через окошко. Он был сильно взволнован и долго не мог заснуть. На другой день весь город толпился с утра у судебного здания, так как это был решающий день. Народу набилась полная зала — и мужчин и женщин. Наконец долгожданные присяжные вошли гуськом и заняли свои места. Через несколько минут ввели Поттера, бледного, запуганного, жалкого; вся его фигура выражала отчаяние. Он был закован в цепи; его усадили так, чтобы все любопытные могли глазеть на него. На таком же видном месте сидел Индеец Джо, невозмутимый, как всегда. Снова наступило молчание, затем вышел судья, и шериф объявил заседание открытым. Как всегда, члены суда стали шушукаться между собой и собирать какие-то бумаги. Эта мелочная возня и всякие другие проволочки создавали торжественную атмосферу тревожного, напряженного ожидания.

Вызвали свидетеля, видевшего, как Мефф Поттер умывался у ручья рано утром в тот день, когда было обнаружено убийство. Свидетель показал, что, завидев его, Мефф Поттер тотчас же пустился бежать. Предложив еще несколько вопросов, прокурор сказал защитнику:

— Теперь ваша очередь: допросите свидетеля.

Подсудимый поднял глаза, но опустил их опять, когда услышал, что защитник ответил:

— У меня вопросов к свидетелю нет.

Следующий свидетель показал, что он нашел нож возле трупа убитого.

Опять прокурор оказал, обращаясь к защитнику:

— Вы можете допросить свидетеля.

И защитник опять ответил:

— У меня вопросов к свидетелю нет.

Третий свидетель показал под присягой, что часто видел этот нож в руках у Поттера.

И опять прокурор обратился к защитнику:

— Вы можете допросить свидетеля.

Защитник Поттера отказался допрашивать и этого свидетеля.

На лицах у присутствующих появилось выражение досады. Что за странный защитник! Неужели он не сделает ни малейшего усилия, чтобы спасти своего клиента от петли?

Несколько свидетелей показали, что Поттер, приведенный на место убийства, был очень смущен. Сразу было видно по его поведению, что он-то и есть преступник. И этих свидетелей адвокат отпустил, не подвергая их перекрестному допросу.

Каждая мельчайшая подробность прискорбных событий, происходивших в то памятное утро на кладбище, была досконально изложена свидетелями, но защитник Меффа Поттера даже не попытался допрашивать ни одного из них. Публика была возмущена и так громко роптала, что судья сделал ей строгое внушение.

После этого встал прокурор и сказал:

— Вполне надежные свидетели установили под присягой тот факт, что это страшное преступление совершил не кто иной, как несчастный, сидевший ныне на скамье подсудимых. Больше мне нечего прибавить: обвинение вполне доказано.

Бедный Поттер застонал и закрыл лицо руками, тихонько раскачиваясь взад и вперед. В зале суда воцарилось тягостное молчание. Даже мужчины были взволнованы, а женщины рыдали.

Тогда поднялся защитник и сказал, обращаясь к судье:

— Достопочтенный сэр! В начале судебного заседания я заявил о моем намерении доказать, что мой клиент совершил это страшное убийство в бессознательном состоянии, в беспамятстве, под влиянием спиртных напитков. Но я изменил свое намерение и не буду ходатайствовать о снисхождении присяжных… — И он обратился к приставу: — Вызовите Томаса Сойера!

На лицах у всех, не исключая самого Поттера, выразилось изумление. Все глаза с любопытством уставились на Тома, который подошел к судейскому столу. У мальчика был растерянный вид, потому что он ужасно испугался. Его привели к присяге.

— Томас Сойер, где вы были семнадцатого июня, около полуночи?

Том глянул на железное лицо Индейца Джо, и его язык прилип к гортани. Слушатели затаили дыхание, но голос не повиновался Тому. Однако через несколько мгновений мальчик чуть-чуть овладел собой, так что некоторые сидевшие в зале расслышали его тихий ответ:

— На кладбище.

— Пожалуйста, громче. Не бойтесь. Итак, вы были…

— На кладбище.

Презрительная улыбка мелькнула на лице Индейца Джо.

— Не находились ли вы где-нибудь поблизости от могилы Горса?

— Да, сэр.

— Пожалуйста, чуточку громче. Как близко вы были от могилы?

— Так же близко, как теперь от вас.

— Вы спрятались или стояли на виду?

— Спрятался.

— Где?

— За вязами, рядом с могилой.

Индеец Джо чуть заметно вздрогнул.

— С вами был еще кто-нибудь?

— Да, сэр, я пошел туда с…

— Остановитесь, погодите. Нет надобности называть сейчас вашего спутника. В свое время мы допросим и его… Вы что-нибудь принесли с собой на кладбище?

Том колебался. Он был, видимо, сконфужен.

— Говорите, не бойтесь, мой друг, — истина всегда достопочтенна. Что же вы принесли туда?

— Только… дохлую кошку.

По зале пронеслась струя веселья. Судья позвонил в колокольчик.

— Мы представим суду скелет этой кошки. А теперь, мой друг, расскажите нам все, что вы видели, расскажите, как умеете, все без утайки и не бойтесь ничего.

Том начал — сперва нерешительно, потом понемногу увлекся; речь его полилась живее; скоро в зале суда раздавался один только его голос, остальные звуки затихли, слушатели с разинутыми ртами, затаив дыхание, ловили каждое его слово, не замечая времени, — так они были увлечены и потрясены его жутким рассказом. Общее волнение достигло предела, когда Том дошел до сцены убийства:

— А когда доктор хватил Меффа Поттера доской по голове и тот упал, Индеец Джо кинулся на него с ножом и…

Трах! Быстрее молнии метис вскочил на окно, оттолкнул пытавшихся удержать его и был таков!

 

Глава двадцать четвертая

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.