Сделай Сам Свою Работу на 5

Что ум большой в мире позабыл?





Истинный гений редкостен не только в плане существования, но и ещё в большей мере со стороны возможности его обнаружения. Во-первых, великие особи не часто изъявляются на свет, в силу биологической ограниченности матери-природы. Во-вторых, чело величия скрывается от взора толпы как по причине привязанности к уединению, так и в силу непопулярности языка его выражения остальным делящим с ним век высшим формам жизни, что к тому же острее питает стремление к монообществу.

Здесь, поспешная, направленная только на себя извращенность нашего суждения начинает строить свои предположения о гении, не имея при этом никакого осязаемого эмпирического грунта, причина чего, как сказано, суть редкость неординарных и плодотворных особ; предположения, преисполненные самообольщения или самооблегчения. А какая серьёзность содействует нашим умозрениям! Чтобы остаться гуманным, не помешает научиться сдерживать свой смех, видя такое позорное и убогое зрелище. Иногда, лицедейство человека заходит до той степени абсурдности, где отличие роли от реальности разобрать невозможно. С ростом алчности, набирающей обороты соразмерно раздвижению горизонтов потребительских и развлекательных нужд, происходит эволюция театра выгод.­ – Сегодня реальность обесцвечивается натянутостью и исполнением властолюбивых прихотей. Отважься обличить правду и тебя назовут идеалистом, и посоветуют спуститься на землю. И благо, что времена священной инквизиции миновали. Ах! Притворство и невосприимчивость к истине назвали себя реальным миром. Ну что ж, тогда я имею право назвать реальностью всё, что посчитает приятным моё чувство? – А это значит, что вопрос о реальности содержит в себе лишь обнаружение существования того или иного явления в визуальной зоне мозга, а не поиск подлинности и непредвзятости такого существования. Действительно, если реальность сурова, почему бы не создать другую, более удобную и уютную реальность? Лицемерие удобно, ложь полезна, невежество даёт хороший сон. – Такая реальность устраивает далеко не всех, но эти недовольные, пожалуй, слишком слабы, чтобы всей душой вступить в борьбу и оттого приспосабливаются к среде, изредка испытывая угрызения совести.



Люди, пройдя через калейдоскоп природной многообразности, наделены совершенно разными интеллектуальными и волевыми признаками, отличающимися не только качественной стороной, но и степенью своего проявления. В соответствии с этим человек, опираясь на собственный талант и уровень его развития, набрасывает вполне адекватный эскиз гения, состоящий или из усиленных огней собственных характеристик, или из недостающих свойств, отсутствие которых способно весьма отяготить жизнь, или из обеих красок сразу. Так, медленный человек, если он не чересчур влюблён в себя, будет видеть гениальность в быстроте и скоротечности мысли. Суетливый, и хватающийся за многое по чуть-чуть, сформирует образ гения из глубокой и спокойной рассудительности, сосредоточенности. Не является редкостью утрирование собственных сторон для идеализации образа гениальности. Стоит заметить, что под гением, прежде всего, надобно понимать не тот тип, который предстаёт в очень шумном и вызывающем, славодобывающем и действенном обличии. Отвлечёмся от барышнических и утилитарных, поверхностных и ветреных оценок и вспомним, что гениальность не преследует пользу, а в первую очередь оголяет своё познание и интимную связь с мирозданием.



Вся, не лишенная лени на это маленькое творение величия в своей голове, человеческая масса обзавелась простым понятием гениальности. При этом, выросшая дефиниция гения настолько подверглась разного рода изуверствам и модификациям, что способность встретить гения сметается, как недостижимый идеал: происходит это только по той причине, которая влечёт наш мир в яму почестей и уважения, причине, что каждое существо стремится к величию, хотя бы выраженному в том, что возможность косвенно унизиться, увидев и признав гения, исключена. Не желая встречать унижение взором на высокую даровитость, механизм защиты обладает способностью уничижать всё, что гложет своим превосходством. И чем опаснее для человека такое оскорбление, тем совершеннее развит такой механизм.



Некоторые видят гениальность в тех качествах, которые облегчают жизнь и осыпают золотом неутолимый вой корыстолюбия. Видимо, защитная реакция развита чересчур хитро и упрямо. Поистине, понимая в глубине души никчёмность этих обличенных в плоть богатств, такая гениальность совсем не унижает, а лишь вызывает своеобразную злостную отраду, скрываемую за личиной восхищения и обусловленную восхождением так называемого гения на трон утверждения «тонкой» натуры, проявляющейся в изысканном чревоугодии и в светском веселье, иль на престол фешенебельных причиндалов и аксессуаров, необходимых для хвастовства; в этом всём человеческая духовность усматривает ничтожность, но испорченность цивилизованностью и пристойностью, утверждая обратное, дарит таким выдающимся личностям поддельную похвалу. Льстя таким гениям, люди сохраняют этих гениев, которые не отказываются от почестей. Но, когда это псевдовеличие сохраняет их, духовность тех, кто помог в этом сохранении, испытывает удовольствие от хоть какой-то возвышенности. Но такой метод тоже переступил порог умеренности и теперь не направлен на такое окольное унижение, а прямо стремиться добраться до той талантливости, которая в глубине души презирается. Ведь поистине, как легко можно восполнить недостаток душевных качеств поиском всякого рода рукоплесканий. Не преминем высказать предположение, что такого метода никогда не было в своей умеренной форме, и эта гонка за дешёвой славой инфицировала людей сразу, как появились привилегии, приносимые всеобщим почитанием.

Вполне возможно, очень многие игнорировали биографии людей, чьё величие преследовалось неотступными унижениями и презрением, уводящими к асоциальности во имя процветания радикальных идей и сохранения своеобразия характера, комбинации и видоизменения которых определяли ту или иную степень непригодности для общества. Какое бы поколение сверхчеловеческих существ не воспиталось землёй, настоящая гениальность всегда останется в очах современников лишь приступом безумия и ненормальности: ибо она перепрыгнула головы всех смежных индивидов её века. Если гений так велик, то возникает явственное суждение, заключающееся в том, что живущего человека, который наделён гениальностью, увидеть и признать владельцем божественного дара невозможно. Гениальность определяется не только степенью развития дарований, но и их отношением к веку, в русле которого протекает жизнь незаурядного индивидуума, оттого все гении, становящиеся такими вследствие появившейся приемлемости для понимания, – это посмертные лавры трудам того человека, своё время которого испытывало глубочайшее замешательство при знакомстве с ним. Конечно, для развития и существования гениальности не нужно признание окружающих, но, однажды обнаружившись в самой себе, она выполнит свою миссию сполна, завоевав, наконец, не только признание, но и овации восхищения. Как физическое явление, имеется шанс увидеть гениальную особь, ведь глаза имеются у каждого, но в духовно-интеллектуальном плане, в плане вышеупомянутого признания, гений созревает в умах наблюдателей только после многих лет, прошедших после его смерти. Теперь можно утвердить, что всё, называемое гениальным в человеке, которого мы воочию наблюдаем при жизни, есть лишь высокоразвитая аномалия, заслуживающая внимания, но никак не удостаивающаяся статуса гениальности, в силу невозможности её изобличения в период жизни носителя такого символа. Возникает вопрос, который спрашивает о том, может ли один гений распознать другого или нет. При условии неискоренимости той черты даровитости, которая заключается в исключительном своенравии, следует признать предположение о невозможности взаимопонимания между гениями, наиболее вероятным.

Гению суждено отражать мир в своих трудах – он как никто наделён набором рецепторов и нейронов, отблеском поверхности которых являются непреложные истины. Гениальность – изощрённое психическое расстройство, позволяющее впитывать волнения мира и преподносящее это мерцание в доступной, по крайней мере, для чувств, форме человечеству.

Взгляд и сила подлинного маэстро созидания во все времена будут устремляться к плодам будущего, к предстоящему, более совершенному (при условии бесперебойного действия актов мутации) оазису просвещения. Остальным приходиться трудиться ради себя и учреждать жатву собственных усилий, а не оставлять урожай для чрева грядущего, взращивая вековые насаждения.

И тут Зигфрид поставил вопрос: «Я сейчас что, следуя изложенным выше правилам, обрисовал в целом свои взгляды, угождая самодовольству? – Во сне нарциссизм не имеет границ».

Элизе

Я луч пронзительный впустил,

Чтоб мудрости росли коренья,

По глупости об истине молил,

Но раздобыл одни сомненья.

Протяжно дно агонии моей,

Хоть перлы мысли мне покорны.

На свете нет теперь вещей,

Чтоб не была ты им опорой.

«Мириады воспоминаний о тебе предают моё сердце неослабным мукам. Ни одна ночь не позволяет отголоскам нашей великой грёзы проходить мимо моих сновидений.

Видимо, затмение нашей взаимной сочетаемости знаменует эфемерность того сна, казавшегося нам когда-то райскими кущами. Но мысль о тебе, пульсация моей крови ради этой мысли погибнут вместе с моим тленным телом. Преумножает время тягу моего влечения к твоим сладко-нежным губам, свеже-тонким побегам косм, твоему чуткому сердцу и безумной жизнерадостности. Пусть звезда моей вечности пылает в очах твоей женственности. Пусть помнит земля нас как символ противостояния невозможности забыть друг друга. Мне жаль, что все сорные тропы нашей поступи оставят горечь в наших думах так же, как и блаженно-беспечные минуты нашей обоюдной мелодии. Трепещущий и переполненный тобою, я строю своё воображение, опираясь на памятники твоей красоты. Тот неутешный огонёк, бушующий в пучине подсознательного, объемлет мой мир твоим Солнцем. Если бы довелось ещё раз взять тебя за руку и взглянуть тебе в глаза, мне бы не удалось обронить и слова: так жажду я твоего общества, способного оберечь от всего маленького и незначительного. Давай воспрянем из пепла своих обид и залечим рубцы этой горечью как осечкой юности! Предначертан ли нам вихрь безумия и разочарования или же наша дерзость позволит нам снова сойтись в танце безбрежной экзистенции?».

И днём и ночью о тебе взываю,

На мир безвкусный взгляд бросаю.

Ведь той была ты маленькой искрой,

Что сердце разбудило мне стрелой.

Ощущается, как потребность в чувствах лежит в одной сфере психики, которая, полностью наполнившись удовлетворением, открывает возможности для соседней сферы, которой, в свою очередь, больше не мешают эмоции и половые влечения – сферы интеллекта. Отдав всю любовь одному человеку всецело, у Зигфрида крепли интересы к познанию, к поиску бездонных трудностей, к строгой разумности. Он становился очагом всепоглощающего любопытства и пытливости. Такие преобразования в Зигфриде не могли не огорчать робкий ум Элизы, которая боялась за потерю внимания и своего высшего для чувств Зигфрида значения. Она не могла понять характер воли своего спутника. Такой недочёт во взаимоотношениях, то есть несвоевременное предотвращение страхов, может изрядно способствовать разрушению уз, что было не раз продемонстрированно эмпирическим путём.

Зигфрид, после тщетных попыток заострить всю свою мыслительную жизнь на Элизе, что обычно увенчивалось просьбами о прощении, ибо у некоторых дам положено, что первые шаги – это мужская обязанность,– остановил свой задор, что позволила ему совершить обретаемая и выковываемая самобытность. Горестность мгновения, впитывающего остатки меланхолического ропота, испытала реинкарнацию в лаве его клокочущего чувства отрады, нисходящей из-под счастья его сновидений. Поддаваться слепому чувству он уже не умел: его серьёзность отмела такие варианты развития трагедии его существа. Безнадёжность романтизма и космический мороз научного познания сражались за право быть этим существом. Казалось, хотя все гипотезы Зигфрида не лишены вероятности быть ошибочными, что все эти бури и междоусобицы в его психическом мире и есть его сокровенная идея – весь концепт поведения, альфа и омега его роли, заточённой в извлечении пути созидающего из глубин его войны, состоящей, в свою очередь, в становлении Зигфрида – безгранично страждущего, многозарядного, способного пустить сияние бесконечности, увековеченного в прорастании зёрен, оставленных им на своей стезе.

Одним бессветлым, проникнутым пасмурностью полуднем, сразу после отворения век, освобождавшего от объятий долгого сна, невиданный ранее плот прильнул к ветхой бухте его восприятия: вероятно, он ощутил настоящую агонию воли. Он не мог сегодня желать. Эта ситуация казалась ему блаженной. Искренность этого чувства стала опытным костылём концепции, где наличие желаний и счастье взаимоистребляют друг друга. Внезапное разочарование стало причиной такого поворота, что также имело подтверждение в структуре его догадок. Ведь он полагал, что разочарование имеет право быть предпосылкой очищения. Но скепсис вопрошал: «Не стала ли идиллия разума Зигфрида лжемудрствованием?»

Пока он не мог сказать, чем является вся его напряженность. Была ли она ключом к самому себе, панацеей былых язв, или же боль воздвигла отвращение к жизни – к её сумбуру, что открывало путь к интеллектуальным вершинам и растворению в пустыне одиночества?

Скитания по июлю

Время, не теряя умения почти незаметно для восприятия течь, поглощало секунды, минуты, часы. Сдача экзаменов была завершена. Учебный год финишировал с не свойственным такому настрою, как у Зигфрида к скучному университету, порядком в зачётной книжке. Вероятно, это было следствием высокого и сбалансированного жизненного тонуса, а не результатом прилежной тренировки памяти в предэкзаменационные ночи, к которой он никогда не прибегал, считая это оскорблением творческой стороны человека. Образовались новые цели, выполнение которых было связано со знойными сутками летней поры. Цели эти не были чем-то совершенно новым, а строили более детальный портрет осмысленного путешествия по жизни.

Домашняя суета, беспечность детских увлечений, овладевавших его братьями, множество лишних разговоров – это общее описание того месяца, который являлся экватором календарного лета. Прибавились новые противоречия, степень бушевания которых часто переступали тот предел, где возможен ещё ровный ход мысли. С одной стороны, его разрывало желание быть ближе к семье, с другой стороны – интуитивное стремление к умеренности и уединению, присутствие которых было необходимо для бодрого и ровного черпания из океана его сил. Зигфрида, после того, как ставни в его непримечательную и сырую жизнь отворились для тепла, испускаемого нежной Элизой, пленяла обворожительность Вселенной как предмет познания, расширяющий рамки суждений и представлений. И, даже обладая такой силой влечения ко Вселенной, он вовек был очарован образом своей любимой, ибо она была подспорьем всех его чувств и увлечений. Пройдя многие диссонансы со ставшей музой Элизой, он обзавёлся ароматом её духа, изливающимся из-под памятников прошлого. Это говорило о выходе воображения на новые рубежи. И, пока воспоминания не покидали его, он решил отдать себя новым снам: со всё более отчётливыми временно-пространственными конструкциями и более пламенными переживаниями.

~1~

В час, наполняемый мраком и безразличием, в то время, когда притязания на счастье разлетаются вдребезги, появляется устойчивость ко всему временному и преходящему. Неумолимый избыток скорби и печали, как тёмная ночь, непременно будет сменён дневным вдохом, пурпурной зарёй нового пролога. Вдох жизни, перемен и новизны, резко захлестывающих и пронизывающих до глубины каждого нерва – это предвестие возгорания недр нашего душевного стана. Избавлением от печали может служить только длительная ночь, томящая ожиданием и навевающая безнадёжность, но уступающая престол первому проблеску восходящего солнца. Ведь каждое мгновение приближает нас как к новому мраку, так и к новому появлению Солнца над горизонтом. Но, чтобы страдания окончательно иссохли, им нужно много пламенных лучей, испускаемых настоящими муками. Впитывая жар многих крайностей, ручей притязаний испаряется. На его месте вырастает незыблемое древо, олицетворяющее стойкость и неуязвимость перед всеми превратностями, ниспосылаемыми роком. Как шелест листьев и хруст сучьев нисколько ни говорят о падении ствола и основы, так и закалённый дух имеет величайшее право на спокойствие, хотя временами и шевелимое лёгкими дуновениями земных забот. Корневище его недосягаемо. Оно впилось в грубую почву, и уже недоступно ни для какой шалости жизни. Кольцевидный холм, обрамляющий искомую местность, затянут холодным и содержащим множество плотных клубов туманом, переполненным испытаниями. Перейдя на сторону, где нет коварных проповедей и безжалостных надежд, вырвавшись из водоворота бед путём всепоглощающей любви, преодолевшей достаточно низостей и ударов, жизнь не находит конца. Конец становится объектом насмешки. Таковая траектория узка и терниста, ведь она мертва, пока нет поступи, её проторяющей.

Уединение оправдывается

Чтобы процветать среди людей, нужно умертвить в себе человека. Можно, впрочем, процветать среди себя и своих идей, оставаясь человеком вопреки одиночеству. – Дилемма свелась к выбору между своенравной гуманностью и модной дикостью.

Лучше пытаться раздобыть пламя, обитая в пещере собственного невежества, нежели расхаживать по светлым аллеям, усеянным чужой мудростью. ­– Иначе окажешься чужим для самого себя, окажешься хилым лицедеем и безликой игрушкой.

Чем меньше общество, тем оно интеллектуально и нравственно крепче может связываться. Ведь чем больше ингредиентов, тем невозможнее становится их соединение, тем меньше общего они имеют. Всякое чрезмерное злоупотребление и опрометчивое сочетание пучит душу, хотя и рассеивает чувство жалости к себе, зреющее в уединении. – Но какой старающийся правильно питаться и видящий в себе самом большую часть источников радости индивид пойдёт на такие пожертвования, как время и раздумья, обретаемые в безмолвии наедине с собой?

Однако уединение нужно ещё выждать. – Только после того, как первоначальный газопылевой сгусток притянет достаточно инородного материала и через такое посредство преобразится в массивное тело, он освоит умение испускать собственный свет – звёздное сияние, неподдельно самобытное и рассеивающее мрак, окружающий его стезю.

Как правило, лишь наедине с собой человек не преследуем своим превратным отражением: те, отчасти искривлённые образы, в коих он предстаёт на уме у других, теряются в его отрешённости. И поскольку он не преследуем более, то более свободен он; таинственен и непредсказуем – не оценим. Он – уравнение со многими неизвестными! К тому же, уединяясь, мы творим чудо – глаза смотрят внутрь. Глядя в себя, а не на себя, то есть проникая в свои сокровенные черты, а не довольствуясь искажённым и изолганным фасадом, мы с каждым актом одиночества проникаемся солидарностью к окружающему миру, мы стираем границы между Я и ТЫ, ибо понимаем, что, по сути, мало отличаемся от других. Уединение, значит, есть самый глубокий уровень объединения людей – психологический. – Уединяясь, мы обретаем единство как никогда. Таким образом, чтобы сплотить людей, нужно, вероятно, посоветовать им систематическое обращение к уединению – тогда они, понаблюдав за собой, откроют больше родства со своими соплеменниками; они будут становиться в неловкое положение, если продолжат оценивать по-прежнему, поэтому им предстоит отречься от привычки судить. Уединяясь, мы укрепляем единство с людьми, которых когда-то так умело сортировали. Оценки отчуждают нас от умения видеть бесценное – они оскверняют способность любить; оцените свою музу и вы оборвёте ряд нитей, сближающих вас, – невидимых и тонких нитей, но достаточно важных, чтобы удерживать тёплые чувства. Наверное, в пределах оценки любая общность суть только взаимная разобщённость.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.