Сделай Сам Свою Работу на 5

Стремление к деятельности как основа душевной жизни человека





Тогда как в растении силы, добытые процессом питания, идут на растительный же процесс, на увеличение и размножение растения, в животном часть таких же сил расходуется на нечто новое: на удовлетворение стремления к деятельности. Эту новую потребность в организме приносит и новое начало - душа. Если у взрослого человека высказывается менее "беспокойной животности", то это еще не доказывает, чтобы в нем потребность деятельности уменьшилась: она приняла только другую форму, не высказывается уже в беспокойных движениях и требованиях перемен. Если поэт, сидя спокойно, обдумывает целый день новую драму, то можно ли сказать, что в душе его происходит менее деятельности, и притом разнообразной, чем в душе дитяти, которое может каждый день и по нескольку часов сряду играть в лошадки, считая себя кучером, а стул лошадью.

Ребенок взглянет на цветок, сомнет его и бросит, а ботаник над тем же самым цветком может просидеть целые месяцы. Ребенок набирает впечатления для будущих работ, беспрестанно вызывает своими движениями новые и новые впечатления, и вот почему его деятельность так кидается в глаза: когда же он станет работать над следами этих впечатлений, то деятельность его будет хотя обширнее, но незаметнее.



Если же под старость, как говорят, уменьшается вообще и внешняя и внутренняя деятельность, то это легко объясняется недостаточной уже выработкой физических сил, которые всегда потребляет душа при своих работах.

Другой психический факт, который знаком, конечно, каждому, состоит в том мучительном состоянии души, которое мы вообще называем скукой. Скука есть именно тяжелое чувство недостатка душевной деятельности: следовательно, темное, но очень болезненное и мучительное чувство стремления души к деятельности (Kant's "Anthropologies). Чувство это может дорасти до того, что человек готов даже прекратить жизнь свою, чтобы избавиться от этого стремления. Если человек так распорядился жизнью, что истощил все ее ресурсы, а внутренней и бесконечной работы себе никакой не подготовил, судьба же не посылает ему нужды, то чувство тягости жизни одолевает его все более и более и нередко доводит до самоубийства. Эта же тягость жизни не что иное, как неустанное требование душой деятельности, которой она не может себе отыскать, так как, не образовавши вовремя серьезных привязанностей и занятий, она все перепробовала и все ей надоело.



В нью-йоркских исправительных тюрьмах одиночной системы самым сильным наказанием считается лишение преступника возможности работать (Raue).

Но это не какие-нибудь исключительные факты: если мы присмотримся к людям, нам близким, или взглянем в самих себя, то убедимся, какую важную и многозначительную роль во всей нашей жизни играет скука, эта отрицательная форма выражения стремления души к деятельности. Если вы, читатель, не принадлежите к одной из двух категорий людей, почти застрахованных от скуки, если ежедневная потребность работать из-за куска хлеба не погоняет вас с утра до ночи или если в вас нет какой-нибудь усиленной, беспрерывной, страстной работы, то загляните в себя, припомните мотивы своих поступков, и вы увидите, как часто между этими мотивами встречается мотив скуки, как многое вы делали от скуки, для избежания скуки или для доставления деятельности своей душе; для большей части людей чтение (а книги ныне поглощаются миллионами экземпляров, и всего более романы), театр, бал, вино, карты, рулетки, прогулки, вечеринки, игрушки всякого рода и пр. не имеют другого значения, как средства против скуки; а все эти вещи поглощают, по крайней мере, 4/5 всего времени (если исключить сон, который также часто бывает от скуки) у людей, не погоняемых ежедневной потребностью зарабатывать себе пищу, приют и одежду.



Но и этого мало: если мы вглядимся в чувствования, не имеющие, кажется, ничего общего со скукой, как, например, в горе, которое одолевает нас по потере любимого человека, то увидим, что и здесь главный мотив наших страданий - глубокое поражение души в ее стремлении к деятельности. Чем более деятельности находила душа наша в привязанности к другому человеку, чем более насоздавала ассоциаций следов этих отношений, чем обширнее и ветвистее были эти ассоциации, тем тяжелее для нас потеря. Почти во всем, что мы делали, думали и чувствовали, во всех вереницах наших внутренних движений человек этот был необходимым звеном, и вдруг это звено вырвано и вместе с ним все стройное и удобное здание, выстроенное нашей душой и по которому она привыкла расхаживать, не переставая строить его все дальше и дальше, рухнуло и лежит в развалинах. Душа кидается на какую-нибудь привычную дорогу, но навстречу ей подорожный столб, на котором написано: "Его нет и сюда уж незачем идти"; душа подымает какую-нибудь вереницу мыслей, пропитанных чувствами, и вся эта вереница разваливается - в ней вырвано главное звено; душа хочет что-нибудь предпринять и останавливается - нет уж того, кто так или иначе впутывал его в каждое предприятие. Вот это душевное состояние, которое мы называем глубоким горем о потере близкого нам человека. Душе надобно приниматься за работу снова: вся эта работа так узка, что ей, привыкшей к широким движениям, повсюду тесно, и долго с тоской оглядывается она на пожарище, где стоял когда-то громадный и вечно громадно-строящийся дом: можно ли сравнить его с вновь выстроенной лачугой? Но мало-помалу лачуга строится, покой за покоем, этаж за этажом, и душе становится все просторнее и просторнее и в то же время теснее и теснее, потому что это здание все населяется: она вздыхает все реже и реже.

Вот почему люди, беспрестанно трудящиеся, легче переносят горе, чем праздные; вот почему молодость, выстраивающая быстрее новые здания, забывчивее старости, у которой уж часто нет ни сил, ни материалов для новых построек. Вот почему, наконец, нет тяжелее потери, как потеря пожилой уже матерью взрослого сына, с которым все вереницы ее мыслей, чувств, желаний, надежд и предприятий привыкли сплетаться с колыбели, с первого крика и даже еще с первого движения под сердцем. На одной картине в Ватикане, кажется, Гверчино (картина эта помещается в первой зале немногочисленной картинной галереи Ватикана) пресвятая дева изображена старухой, лобзающей зияющие раны своего сына, снятого с креста; взгляните на нее, и вы увидите, что весь мир, и небо, и земля, все отношения жизни, вся будничная и вся праздничная ее обстановка, все надежды и желания, ее наполняющие, всё, что создавала душа этой женщины в продолжение всей ее жизни, разрушилось, всё не существует, ничего не существует во всем жестоком мире, кроме этой руки с зияющей, запекшейся язвой.

Мы поневоле должны были забежать немного вперед, чтобы показать приложение выставленного нами начала к проявлению отдельных чувствований. Гипотеза, конечно, ничем так не оправдывается, как ее приложением к объяснению фактов, для объяснения которых она создана, а потому мы и отнесли дальнейшие доказательства этой гипотезы к изложению отдельных чувствований, а теперь посмотрим еще на отношение этой гипотезы к проявлениям чувствований удовольствия и неудовольствия, с которыми она находится в теснейшей связи. Чтобы быть независимыми в этом приложении гипотезы и не поддаться невольному увлечению своей мыслью, мы анализируем чувствования удовольствия и неудовольствия словами Канта, который, не будучи психологом-систематиком, сложил в своей "Антропологии" (самой светской книге из сочинений Канта), и сложил довольно беспорядочно, просто психологические наблюдения и самонаблюдения своей долгой и внимательной жизни.

"Удовольствие и неудовольствие, - говорит Кант, - относятся между собой не как плюс и ноль, а как плюс и минус (+ и - ), т.е. как две противоположные реальности, исключающие друг друга". "Что заставляет меня (через посредство моих чувств) оставить мое состояние (выйти из него), то мне неприятно, заставляет меня страдать; а то, что побуждает меня сохранить мое положение (пребывать в нем), мне приятно". "Спрашивается теперь, - продолжает Кант, - что возбуждает в нас чувство удовольствия - сознание ли того, что мы оставляем настоящее состояние, или перспектива войти в будущее? Уже само собой разумеется, что может быть только первое: ибо время увлекает нас из прошедшего в будущее, а не наоборот. Нам только нужно выйти из настоящего положения, и о том, в которое мы выходим, мы знаем только, что оно будет другое, а это одно не может быть причиной приятного чувства".

Несколько далее Кант говорит еще яснее: "Удовольствие есть чувство легкого и прогрессивного движения жизни; страдание есть чувство препятствия жизни (останавливающего жизнь!). Жизнь, как уже заметили медики, есть постоянная смена удовольствия и страдания". "Состояние страдания непременно должно предшествовать всякому удовольствию: страдание, следовательно, всегда первое"*. "Наслаждение не может следовать непосредственно за наслаждением, и страдание непременно должно поместиться между двумя удовольствиями. Страдание есть побуждение к деятельности, а в деятельности именно мы получаем сознание жизни, и без страданий жизнь прекратилась бы" (Kant's "Anthropologie". § LIX).

______________________

* Это очень хорошо выражено у Эрдмана: "Не предмет дает нам удовольствие, а потребность в предмете" (см. Erdmann в книге). Вот почему Гербарт неосновательно делает особый отдел для чувств, которые связываются с свойствами чувствуемого (Lehrbuch der Psychologie. S. 73). He в вещи ее приятность, а в потребности вещи; следовательно, чувствования должно разделить по стремлениям, из удовлетворения или неудовлетворения которых они рождаются, а не по предметам, удовлетворяющим стремлению.

______________________

Пояснив эти психологические заметки примерами (удовольствие, которое мы находим в игре в карты, в трагедии и т.п.), Кант прибавляет: "Почему труд есть наилучший способ наслаждения жизнью? Потому, что это занятие тягостное (неприятное само по себе и приятное только по своим последствиям), и потому, что покой, происходящий от прекращения долгого утомления, производит чувствительнейшее удовольствие и истинное наслаждение. Чувствовать жизнь есть не что иное, как чувствовать себя принужденным выходить из настоящего состояния. Это тягостное побуждение оставить момент, в котором мы находимся, и перейти в другой имеет в себе что-то ускоряющее и может даже довести человека до решимости прекратить свою жизнь, если человек перепробовал уже наслаждения всякого рода и для него не остается уже никаких новых наслаждений". "Если мы замечаем в себе недостаток ощущений, то это производит в нас некоторый ужас пустоты (horror vacui) и оставляет как бы предчувствие смерти медленной и гораздо более тягостной, чем та, когда судьба разом прерывает нить нашей жизни".

"Природа вложила в человека страдание затем, чтобы заставить его действовать. (Прим.Но тогда к чему бесцельные страдания, и такие сильные и продолжительные, что они отымают возможность действовать? Не простая ли невозможность здесь наслаждений без страданий, как плюс без минуса?) Абсолютное довольство жизнью вызвало бы инертный покой: прекращение возбуждений, исчезновение ощущений и остановку зависящей от них деятельности. Но такое состояние, как остановка сердца, неизбежно ведет за собою смерть" (ibid., § LXII).

Мы с намерением сделали это длинное извлечение из "Антропологии" Канта, книги, которая менее всего имеет претензию на систему и теорию и которая всего скорее может быть названа психологическими заметками человека необыкновенно умного, долго жившего и проницательного наблюдателя. Кант даже не заботится о примирении противоречий, встречающихся в этих его заметках, но тем они для нас драгоценнее; так, географ наиболее дорожит записками человека, путешествовавшего долго и много, если он записывал свои наблюдения без всякой предвзятой теории.

Итак, страдание есть необходимое условие наслаждения: без страданий нет наслаждений. И чем интенсивнее и продолжительнее страдание, на смену которого и приходит наслаждение, тем наслаждение сильнее. Одно из самых тяжелых для человека чувств - это чувство страха, и одно из самых величайших наслаждений, какое только дано испытывать человеку, это освобождение от гнета страха. Но почему же так тяжел страх? Именно потому, что он ставит преграду нашей прогрессивной душевной деятельности, что он бросает тяжелый камень посреди нашей дороги и не дает нам возможности по-прежнему думать, чувствовать и действовать: он вплетается, как тысяченогий полип, во всю нашу душевную работу и останавливает ее. И чем продолжительнее, неотступнее и интенсивнее был страх, тем больший восторг обнимает нас, когда накопившееся стремление жить, т.е. свободно действовать, вырывается наконец на волю: так горный поток, прорвавши запрудившую его снежную лавину, клубится и шумит с силой, равняющейся опрокинутому им препятствию.

Кант называет труд тягостным занятием, которое приятно не само по себе, а только по своим последствиям, но эта заметка справедлива только отчасти. Кто из людей, окончивших какой-нибудь большой труд, бывший до сего его собеседником и днем и ночью, не раз изнемогавший под его тяжестью, не раз мечтавший о той счастливой минуте, когда он будет окончен, вовсе не испытывает при его окончании того счастья, которое ожидал, а, напротив, ощущает какую-то грустную пустоту: и это, иногда очень тяжелое ощущение продолжается до тех пор, пока не завяжется новая работа.

Иной человек бьется в своей жизни, чтобы избавиться от необходимости трудиться, - и что же? Когда наконец настает эта вожделенная минута, чувствует свое состояние гораздо несчастнее того, когда он так упорно трудился, чтобы иметь возможность не трудиться.

Что же мы выводим из всех этих примеров, которые могли бы умножить до бесконечности? Выводим, что в труде тягость преодолевания препятствий, пока они еще держатся, и удовольствие преодолевания, когда они начинают рушиться, так соразмерны, что нейтрализуют друг друга и потому перестают быть удовольствием или неудовольствием, а становятся деятельностью; что здесь нет ни невыполненного стремления (всегда неприятного), ни выполненного (всегда приятного), но выполняющаяся, т.е. свободная, деятельность в своей действительности, т.е. жизнь, высшее благо, из которого проистекают и удовольствие и неудовольствие, как мгновенно загорающиеся и мгновенно погасающие искры, что прыщут из-под кузнечного молота, которые сами по себе ни удовольствие, ни неудовольствие, а просто совершающаяся жизнь. Вот почему следующий совет, подаваемый Кантом юноше: "Молодой человек! Люби труд и избегай удовольствий не для того, чтоб отказаться от них, но для того, чтобы, сколько возможно, иметь их всегда только в перспективе" - не только смешон, но и неверен. Этот совет следовало бы изменить так: "Юноша! Пойми неизбежный психический закон труда и жизни, и если хочешь жить, то ищи труда, а не удовольствий: удовольствия же сами тебя отыщут".

В отношении труда можно сказать то же, что сказал Спаситель в отношении Царствия Божия: "Ищите прежде всего труда, который мог бы дать вам жизнь, а все остальное приложится вам само собой".

Но, как ни прост этот психический закон жизни, он далеко еще не сознан людьми. Смешно и грустно смотреть, к каким хитростям и уловкам прибегает человек, чтобы ускользнуть от этого закона, столь же неизбежного для души, как закон притяжения для тел. Самая обыкновенная уловка состоит в том, чтобы свалить труд на другого, а самому пользоваться плодами труда. Но чем это более удается человеку, тем далее от него уходит счастье: вместе с трудом переходит оно к тому, кто трудится. Дело другое, если человек, избавленный от необходимости труда физического, заменит его умственным, тогда это только полезный обычай труда, разделение занятий; но если он, пользуясь плодами трудов других, хочет взять только наслаждения, упорно отталкивая от себя малейшие страдания, - единственную монету, на которую покупаются наслаждения, то одно из двух: или он становится все несчастнее, или даже перестал быть животным, а превращается в питающееся и размножающееся растение.

Но откуда же выходит это побуждение - отделаться от труда. Очень естественно - из его тягости. Вот почему Кант в одном месте называет стремление к деятельности врожденным стремлением в человеке (ibid., § LX), а в другом называет таким же врожденным стремлением стремление к недеятельности, к лености (ibid., § LXXXV), не сделав попытки примирить эти явные противоречия. Сделаем эту попытку: (Прим. на полях карандашом NB. Следует признать врожденное стремление к счастью, которого человек ищет или в деятельности, или в наслаждениях; отсюда два стремления - к деятельности и к наслаждениям, но наслаждения действительно достигаются только через деятельность.)

В деятельности, как это мы уже видели, есть два момента: один, когда преграда еще держится непоколебимо, а стремление одолеть ее растет; другой, когда преграда начинает уже уступать стремлению, а стремление находит себе свободный выход и ослабевает. Если деятельность эта совершается в сознательном и чувствующем существе, какова душа, то первый момент отзывается в ней чувством неудовольствия, которое тем сильнее, чем преграда упорнее, и стремление преодолеть ее возрастает интенсивнее; второй момент, как раз наоборот, отражается удовольствием, которое сильнее при начале, и сильнее настолько, насколько опрокидываемая преграда была крепка, и становится все слабее и слабее по мере разрушения преграды, а прекращается вместе с преградой, потому что без преграды нет деятельности, как мы это высказали уже выше.

Таким образом, мы видим два акта, из которых один зависит от другого, но которые не одно и то же: один - сама деятельность, другой - сопровождающие ее чувства удовольствия и страдания. Припомним теперь то, что мы говорили о внимании и о возможности его сосредоточиваться на том или другом душевном акте. Одно следствие будет, если внимание наше сосредоточится преимущественно на деятельности, и другое - если оно сосредоточится преимущественно на сопровождающих ее чувствованиях удовольствия или страдания.

Если сознание сосредоточивается на самой деятельности или, что все равно, деятельность, как говорится, нас воодушевляет, то неудовольствие и удовольствие преодолеваемого препятствия приходят почти незаметно, ощущаются только по временам как нечто побочное. Но если, наоборот, не самая деятельность занимает нас, а только проистекающее из нее удовольствие, то естественно, что мы стараемся избежать неудовольствия и получить удовольствие. Если это нам удается или, по крайней мере, мы думаем, что это нам удается, то мы называем деятельность приятной и продолжаем ее; если же нам это не удается, то мы называем деятельность неприятной и бросаем ее, если можно ее бросить.

Но можем ли мы в самом деле достигнуть того, чтобы, не испытывая неприятной стороны деятельности, пользоваться приятной стороной? Никак! Не предмет доставляет нам удовольствие, а потребность, удовлетворяемая предметом. И чем эта потребность настоятельнее и долее не удовлетворяется (отчего накопляется сила стремления), тем и удовольствие, доставленное этой потребностью, обильнее (кусок черствого хлеба может показаться неприятной пищей и самой приятной, смотря по степени аппетита). Но неудовлетворенная потребность неприятна, и чем интенсивнее эта потребность, тем она неприятнее. Наслаждение удовлетворения всех телесных потребностей мы покупаем не иначе, как неприятностью лишения, и сколько мы платим, как раз столько и покупаем. Сделать целью своей жизни телесные удовольствия - значит взяться добровольно наливать бочку Данаид. Обыкновенно стараются не доводить требования природы до тяжелого чувства, даже предупреждают его, обманывая или воображение, или вкус, но вместе с тем, как известно, все более и более притупляется чувство наслаждения. Конечно, со стороны кажется, что и гастроном удивительно наслаждается изящным вкусом блюда, но это только потому, что он так обеднел в своих удовольствиях пищею, что и это ничтожное удовольствие кажется ему большим. Он, собственно, наслаждается уже не удовлетворением голода, а различением вкусов, разнообразием их: это уже своего рода артист; и вот почему ему нравятся вкусы, которые для человека, который ест, только когда он голоден, кажутся отвратительны. Нет такого вкуса, который человек, преданный гастрономии и взятый коллективно, не находил бы приятным: assa fetida, касторовое масло, каенский перец, гнилая рыба или дичь, горчица... все это приятно для гастронома, взятого коллективно. Если европейский гастроном еще отворачивается от того, что заставляет облизываться китайского, то это потому, что искусство гастрономии еще не развилось до своих универсальных пределов. Но даже и при гастрономическом наслаждении, как оно ни ничтожно, человеку не удается обмануть природу. Если гастроном ест все одно и то же, то удовольствие быстро исчезает; если же потребность нового вкусового ощущения удовлетворяется немедленно же, то самое удовольствие так же ничтожно, как неприятный промежуток ожидания.

Но если в гастрономическое дело замешивается душа, если гастроном уже гастроном не из удовольствия, а по страсти (бывают такие чудаки); если он различение вкусовых ощущений и комбинацию их сделал своих душевным делом, тогда уже дело другое: не удовольствие или неудовольствие занимают его; он ест и морщится, ест и улыбается, но не страдание и удовольствие - его главная цель. Таким образом, мы видим, что требования растительного организма (в двух видоизменениях его жизненного процесса - питание и размножение), удовлетворяясь, затихают, но на время; новое возбуждение их сказывается неприятным ощущением, и насколько мы дали усилиться этой неприятности, настолько сильно будет и наслаждение. Чем же короче сроки неудовлетворения, тем и наслаждения менее. Следовательно, в отношении наслаждения человек зависит от своей физической природы, которую не обманешь.

То же самое и во всех других наслаждениях, если они возникают не из дела, ставшего нашим душевным делом и которое мы делаем, не обращая внимания на то, сколько оно дает нам удовольствия или неудовольствия: делаем потому, что душа живет в нем, что это дело сделалось и содержанием. Радость ожидания как раз соразмерна с тяжестью ожидания, и если бы, например, мы любили человека только потому, что он доставляет нам удовольствие, то на этом основании мы должны были бы столько же дорожить человеком, которого мы ненавидим. Мы должны бы были как можно чаще стараться расставаться с другом и как можно дольше оставаться с человеком ненавистным, рассчитывая в первом случае на радость свидания, а во втором - на радость расставания. Если два существа, например, искали друг в друге только наслаждений, то нет ничего гибельнее для них, как оставаться постоянно вместе.

Возьмите еще наслаждение хоть, например, гордостью: всякий честолюбец скажет вам, если захочет быть откровенным, что самолюбие его как раз столько же испытывало наслаждений, сколько и страданий. Если бы человек родился всемогущим владыкой мира, никогда не испытавшим сопротивлений и оскорблений самолюбия, то он менее всех в мире наслаждался бы чувством удовлетворенной гордости. Только оскорбленное самолюбие или страх оскорбления заставляет приятно щекотать наше сердце чувством удовлетворенной гордости. Человек, покоривший мир, как Александр Великий, и привыкший к приятному щекотанию самолюбия, невольно будет поглядывать на луну: нельзя ли в ее независимости найти оскорбление своему самолюбию, чтобы приятно потом удовлетворить ему, вокруг [которого] все ползает!

И во всем так: в наслаждении романом, путешествием, искусством, наукой, - если только они не стали нашим душевным делом, если только мы ищем в них не дела, а удовольствия. Мы находим это удовольствие, но как раз столько неудовольствия и как раз насколько мы страдали, настолько и наслаждаемся. Если же мы думаем надуть закон жизни, то это никак нам не удастся, и мы, утишая страдания, утишаем и наслаждения и наконец доводим те и другие до нуля.

Теория удовольствия и неудовольствия, наслаждения и страдания - это старая сенсуалистическая теория, которую опять пустили ныне в ход материалистические миросозерцания, ложна в самом своем основании и решительно не выдерживает психологического анализа.

Весьма много заблуждений, и очень вредных, происходит из того, что смешивают стремление души к деятельности со стремлением ее к наслаждениям: только последнее может быть названо эгоизмом. Конечно, "никто по воле не делает того, чего не хочет", но разве это эгоизм? Это только непротиворечие самому себе, не бессмыслица. Но кто хочет того только, что доставляет ему наслаждение, тот эгоист.

Итак, жизнь души, не подрывающая сама себя, может состоять только в деятельности не для добывания удовольствий или неудовольствий, а для самого дела. В такой деятельности и удовольствия и неудовольствия нейтрализуются, и на место их выходит жизнь - горящая, пламенная, сыплющая вокруг искры, одинаково блестящие и одинаково жгучие: дитя гонится за этими мгновенными искрами, ловит их, жжет себе пальцы и опять ловит или, огорченное неуспехом, погружается в лень и апатию; но человек мыслящий становится в средину, берет самый этот источник жгучих и блестящих искр.

Не вдаваясь в метафизические постройки онтологического свойства, в которые вдаются Фихте, Шопенгауэр, Браубах, не отыскивая, в каком отношении это гипотетическое стремление души находится к силам природы, мы принимаем просто, что это стремление есть выражение особенной душевной силы... Мы уже показали выше, что природа душевной силы такова, что она не может проистекать из сил физических, что эта сила не творит физических сил организма, но и не творится ими; что она может проявляться только через посредство физических сил, но и физические силы не дадут без нее ни ощущений, ни чувствований, ни произвольных движений (см. разбор теории Фехнера). Теперь же мы прибавим только, что первое выражение этой силы есть стремление к деятельности, к жизни: если хотите, скука есть первая форма выражения силы душевной, но не определенная скука, а то гипотетическое томление, которое заставляет дитя в первый раз двинуть своими членами.

Такое душевное дело не заключает в себе еще никакого нравственного элемента: оно в нравственном отношении безразлично; таким душевным делом может быть что-нибудь гибельное или полезное для самого человека или других людей, но во всяком случае это живое дело, это жизнь, это свободный труд, потому свободный, что он идет из души.

Требование свободы в труде точно так же, как и самое требование труда, прирождено душе человека. В самом чувстве препятствия, испытываемом при деятельности, лежит уже гнетущее чувство несвободы. Это, может быть, есть первое по времени чувствование (душевное чувство), которое рождается в душе младенца, когда ему связывают члены пеленкой, а он начинает противиться и кричать. В чувстве преодолевания препятствия есть благодатное чувствование свободы: отсутствие преград, исчезающее опять так же быстро, как и сама преграда.

Если бы не было преград, мы бы не ощущали свободы. Двигаясь в совершенно пустом пространстве, мы даже не чувствовали бы, что движемся, как не чувствуем теперь, что несемся в пространстве вселенной с невообразимой быстротой. Чувствование свободы, следовательно, есть дитя предшествовавшего чувства стеснения, но само чувствование стеснения есть дитя стремления к свободе, врожденное всякому живому существу. Кант признает врожденность стремления к свободе, но только человеку (§ LXXXI). Нам положительно кажется, что Кант здесь ошибается. Мы, конечно, не можем судить о чувствованиях животных (может быть, этих чувствований и вовсе нет: нельзя доказать ни pro, ни contra), но сколько можно судить по аналогии движений и криков, то следует принять, что и животным врождено стремление к свободе, а некоторым в такой степени, что они даже предпочитают голодную смерть потере свободы.

Если у животных есть сознательная и чувствующая жизнь, подобная той, которую мы в себе ощущаем (а этого тоже доказать нельзя), то у них должно быть и стремление к деятельности, а если это стремление к деятельности, то и стремление к свободе, ибо чувствования, выходящие из обоих этих стремлений, непременно сопровождают одно другое.

В самом понятии деятельности уже заключается понятие активности, противоположное пассивности. Пассивная деятельность не есть деятельность, а претерпевание деятельности другого. Но есть ли в чистом виде деятельность пассивная, или, лучше, пассивное состояние, неактивное? Нет ни того, ни другого отдельно. Деятельность, как мы уже видели, есть преодоление препятствий, но, пока препятствия не преодолены, мы пассивны.

Этот пассивный момент деятельности, если бы он отразился в чувстве, то отразился бы непременно стеснением, препятствием стремлению выразиться свободно, а преодоление препятствия, мгновение, когда оно уже более не теснит нас, - чувством свободы, отсутствием препоны. Первое чувство может быть продолжительно, во все время, пока стремление борется с препятствием и должно усиливаться с усилением стремления; второе, наоборот, весьма сильное в первую минуту, должно быстро ослабевать и скоро совсем исчезнуть, если мы его не поддержим, как это обыкновенно и бывает, воспоминанием нашего стесненного, несвободного состояния. Ничего человек более сильно не ощущает, как первые минуты свободы, ничто не приводит его в такой энтузиазм ("Это самая сильная и стремительная из всех природных наклонностей человека", - говорит Кант (§ XXXI), но в то же время ни к чему он так скоро не привыкает, как к свободе; сама по себе она очень быстро перестает ощущаться, но из этого нельзя заключить, что она исчезла; она не только бросает свой светлый луч на другие чувства, но стоит только человеку или припомнить свое прежнее зависимое состояние, или взглянуть на другого человека в этом состоянии - и счастье свободы мигом наполнит восторгом и энтузиазмом душу; а если она почует прикосновение прежней узды, то вздрогнет, как одичалый конь. Единственное средство заставить утратить это чувство - это развратить человека, сделать для него второстепенные наслаждения дороже главного.

Kaнт причисляет стремление к свободе к врожденным страстям человека в отличие от созданных людьми (честолюбия, властолюбия, скупости и т.д.). Врожденных страстей, Кант всего полагает две: половая наклонность и наклонность к свободе. Как ни странно такое сопоставление, но обе эти наклонности имеют то общее, что они одинаково примитивны и сильны, но первая выходит из потребностей тела, а вторая - явно из потребностей души как необходимый логический спутник стремления к деятельности. Кант готов, кажется, потребность свободы поставить в число потребностей растительных органических процессов; но мы видим, что чувство свободы есть не более, как первая форма отражения в чувстве стремления к деятельности, или, лучше сказать, процесса деятельности в обоих его моментах; чувство удовольствия или неудовольствия будет уже только второй формой. Бэн тоже приходит к этой мысли (Emotion and the Will. P. 58) и начинает исчисление душевных чувств с чувства, связанного с свободным выражением душевного движения (vent of Emotion) и с противоположным выражением задержанного или остгановленного движения; но странно, что он не дает всего значения этой мысли, какое бы она должна иметь. Но принадлежит ли она сама к чувству удовольствия или неудовольствия? Нет, мы ясно его отличаем. Прекращение долговременно и сильно мучившей нас боли само по себе не дает никакого чувства; это только прямое отрицание чувства боли; но если ничто не доставляет нам столько счастья, как прекращение долговременной боли, то это именно потому, что боль не только заставляла нас страдать, но мешала нашей душевной деятельности, отымала у нас свободу мыслить, чувствовать и действовать, как мы хотим или как мы привыкли. Слабая зубная боль, короткий промежуток которой вовсе не так мучителен, способна довести до отчаяния именно как помеха душевному процессу. Конечно, чувство стеснения по большей части сопровождается неудовольствием, но бывает и наоборот: так, человек нерешительный бывает иногда радехонек подчиниться чужой воле и даже посулу какой-нибудь приметы или гадания и истинно страдает, когда ему предоставляют свободу действовать, - это уже будет, конечно, извращение природного стремления, как извращаем мы даже стремления, вытекающие из процессов нашего телесного организма.

Стремление к свободе и душевное чувство стеснения и свободы так совпадают с стремлением к деятельности, что их можно бы принять за одно и то же, однако же мы видим, что это не одно и то же. В чувстве свободы нет другого содержания, кроме свободы же, но самое это чувство испытываем мы, когда представляется какому-нибудь нашему стремлению помеха и мы ее преодолеваем. Если бы не было этих стремлений, мы не испытали бы ни чувства стеснения, ни чувства свободы. Конечно, энтузиазм свободы может иногда дорасти до того, что мы поставим его так же, как ставили наслаждение выше самой деятельности, выше жизни; такое стремление к свободе ради только свободы выразилось ясно во время первой французской революции, что побудило даже Гегеля (Werke Hegel's) создать для этой эпохи особый исторический момент произвола, т. е. воли, выкидывающей всякое содержание, обращающейся ко всякому содержанию как стеснению, но сам философ видит в этом моменте только момент переходный, а мы видим уклонение, может быть и необходимое, временное уклонение от человеческой нормы, как и искание деятельности для удовольствий или уловления наслаждений с избежанием страданий. Свобода, выбрасывающая из себя всякое стеснение, отворачивающаяся от всякого стремления или стеснения, есть стремление пустое, само себя отрицающее, ложный призрак; таково стремление экстрастоиков не подчиняться никакому стремлению, чтобы удержать свою свободу: это была мечта, на деле же они становились циниками, т.е. такими же рабами телесных стремлений, как и животное, по которому они получили свое название.

Свобода рациональна только тогда, когда она занимает второе место после деятельности (все на своем месте и есть рациональность), т.е. когда она является чувством того, что наша деятельность есть именно наша, потому что всякая деятельность, которую мы считаем не нашей, не есть свободная деятельность, не есть труд, а работа, принуждение, собрание препятствий для свободного процесса нашей собственной жизни и потому или приводит человека в отчаяние, или заставляет его обманывать, т.е. выполнять свое желание в форме выполнения чужого, или деградирует человека, насколько это возможно, до состояния скота. Все благо деятельности исчезает, когда она несвободна, идет не из нашей души, и вот почему Кант говорит: "Тот, кто не может быть счастлив иначе, как по произволу другого (пусть этот произвол будет благодетелен сколько угодно), чувствует себя действительно несчастным" (Anthropologie. § LXXXI).

Только свободная деятельность делает человека счастливым, ибо деятельность только и может быть что свобода, иначе она будет не деятельностью, а препятствием к деятельности, рядом препятствий, о которые, как волны о скалы, будут разбиваться самостоятельные свободные стрёмления человека к деятельности и, с ропотом убегая назад, наполнять душу глубоким, бездонным. Но если не деятельность, сопровождаемая свободой, а сама свобода становится на первый план, то она делается фальшивым маяком человеческой жизни, заводящим ее в водоворот стремлений, из которых одно нагоняет другое и ни одно не может удержаться, и человек увлекается в бездну, для спасения из которой готов схватиться за яд, за нож, за руку Наполеона III.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.