Сделай Сам Свою Работу на 5

Только лицам в нестандартной обуви. 15 глава





– Может быть, – согласился Сфинкс. И засмеялся. По-настоящему, без притворства.

Я вздохнул с облегчением. Наконец-то кто-то не выдержал. Выпал из образа, испортив игру себе и другим. Меня это обрадовало, хотя я не мог понять почему. Ну игрались себе люди, что в этом плохого? Я не сомневался, что сейчас все закончится, что смех Сфинкса подхватят остальные, наплевав на свои роли. Но этого не случилось.

Помпей изобразил, что разозлен, сказал:

– Ладно. Встретимся, – и утопал к Псам. Шестая окружила его, заслонив от нас.

Чуть погодя, медленно, каждый в своем музыкальном облачке, разбрелись Крысы. Ничего интересного перед Кофейником больше не намечалось. Табаки кружил на своем Мустанге, свесившись к полу и напряженно что-то на нем высматривая. Македонский выдирал из свитера нитки.

– Чего мы ждем? – спросил Горбач. – У нас тут что теперь, полевой лагерь?

– У нас здесь слюни Великого Пса! – радостно отозвался Табаки, всматриваясь во что-то неразличимое на паркете. – Так я и знал, что он где-то тут плюнул – очень уж был злой. Ненавидящими слюнями. Их, конечно, немного затоптали, не без того, но теперь можно за милую душу навести на него порчу.



– Не смей трогать всякую дрянь! – прикрикнул на него Сфинкс.

Табаки захихикал еще восторженнее.

Горбач провез мимо усеянного крошками булки Толстого, и я увязался за ними. Очень хотелось кофе. И кое о чем расспросить Черного.

Когда мы добрались до спальни, Слепого там не оказалось. Черный сидел на своей кровати. Табаки вывалил из шкафа груды каких-то мешков и коробок, и начал рыться в них, то и дело что-то примеряя и спрашивая, идет ли ему. Толстый ушиб голову о край своего ящика и заревел. Македонский перетащил на общую кровать и его.

К тому времени, как стало немного тише, Черный успел смотаться, и поговорить с ним я не успел. Я подполз к Сфинксу, который лежал с неприступным видом, закинув ноги на спинку, и поинтересовался, о каком-таком первобытном законе говорил Помпей.

До того, как я об этом спросил, все занимались своими делами, но тут сразу их побросали, подошли ближе и уставились на нас.

– Обожаю Курильщика, – бормотал Табаки, подтаскивая ко мне очередной мешок, набитый всяким хламом. – Вы только прислушайтесь, как он формулирует свои вопросы!



Горбач, сочувственно глядя на Сфинкса, передал мне кофе. Македонский повис на спинке кровати, не выпуская из рук сахарницу. Удивительно здорово эти люди умели превращать все в цирк. Должно быть, годами тренировались. Я пожалел, что не поехал за Черным сразу, как только он вышел.

Сфинкс даже не соизволил подняться. Лежал, глядя в потолок, с протезами в перчатках на брюхе. Но объяснил. Что закон, так не понравившийся Помпею, называется «Законом выбора». И закон этот такой старый, что в Доме уже никто не помнит, когда и кто его придумал. Он обязывает любого следующего ему идиота – Сфинкс так и сказал, «идиота» – умереть за своего вожака. Скажем, если намечается переворот, следующий этому закону обязан защищать вожака ценой собственной жизни. Сфинкс как будто цитировал какой-нибудь занюханный учебник. Таким тяжеловесным слогом, что до меня не сразу дошел смысл сказанного. А когда дошел, я чуть не пролил весь свой кофе. Сидевший рядом Горбач бережно придержал мою чашку. Табаки давился смехом и хрюкал как сумасшедший.

– А при чем здесь выбор? – спросил я.

– Выбор при том, что этот Закон можно было и не соблюдать. Теоретически.

– Действительно, первобытная хрень, – согласился я с Помпеем.

Табаки объяснил, что предки были люди суровые, и нехороших законов у них водилось в избытке. «Темные были времена, Курильщик, уж поверь». Он опять захихикал.

Я поинтересовался, чьих предков он имеет в виду.

– Наших, – возмутился Шакал. – Здешних.

– Наверное, когда-то думали, что такой закон избавит вожаков от слишком частых покушений, – предположил Сфинкс. – Должно быть, поначалу он даже работал. Считалось, что чем лучше вожак, тем больше народу сделает свой выбор в его пользу, а значит, тем меньше будет шансов у претендентов. Хотя могли бы и сообразить, во что это со временем выродится.



Голова Лэри вынырнула из межкроватного прохода, и водрузила подбородок на край матраса.

– Старшие на этом и погорели, – сообщил он. – У Угробища Мавра сорок человек сидело «на выборе». Ясное дело, мало кто уцелел.

Я спросил, кто такой Угробище Мавр.

– Мал ты еще знать такие вещи, – мрачно ответил Лэри и убрал голову.

Я не сказал, что в таком случае, наверное, не следовало об этом заговаривать. Я решил быть вежливым и принять в их дурацких играх посильное участие. Поэтому спросил Сфинкса, что он имел в виду, когда сказал Помпею, что «это бесполезно».

– Бесполезно было отговаривать его от драки, – объяснил Сфинкс. – Он бы меня не понял.

– А ты собирался? – ахнул Табаки. – С ума сошел? Как бы это, по-твоему, выглядело, ты только подумай!

Сфинкс сел.

– Как бы ни выглядело, – сказал он. – Надо было попытаться. Он тоже человек.

– Он придурок! – заорал Табаки. – Полный кретин!

– За это не убивают.

– Еще как убивают!

Они орали друг на друга, сблизив лица, едва не соприкасаясь носами. Как будто были одни. Как будто никого рядом не было.

– Очень даже убивают, – повторил Табаки уже тише.

Сфинкс смотрел ему в глаза на него еще некоторое время, потом отвернулся.

Я перевел дух. Большая игра достигла небывалого накала. Им почти удалось убедить меня, что все это взаправду, что они не играют, что речь действительно о жизни и смерти. Судя по лицам присутствовавших, впечатлились все.

– И что? – спросил я. – Помпея уже не спасти?

На меня посмотрели как на больного. Сочувственно и с сожалением. Таким образом заканчивались все мои попытки внести вклад в игру. Я понял, что на сегодня с меня хватит. Что я больше не в силах изображать дурачка, которого требуется просвещать.

Я сказал им спасибо. Сказал, что они помогли мне разобраться во всем, и что теперь я просто счастлив. Они вытаращились, как на совсем слабоумного.

Я пил свой кофе и больше никого ни о чем не спрашивал.

 

Мы ехали и шли в кромешной тьме. Медленно, как черепахи. Фонарики мало помогали. Два бледных кружочка света под колесами и куча народу наступающего друг другу на пятки, спереди и сзади. Три спотыкающиеся в потемках стаи, и нам еще повезло, что Псы на первый уже спустились. Когда мы проезжали мимо дверей спален, за ними поднималась возня, они приоткрывались, и до нас долетал шепот оставленных – таких, как наш Толстый, или чуть более вменяемых. Бедняги очень старались не привлекать к себе внимания, но все же это действовало на нервы.

Впереди у лестницы стоял кто-то, чуть ли не прожектором освещавший спуск. Я вспотел, захотелось курить. Перекресточный телевизор показался скорченной человеческой фигурой. Казалось, что наши шаги отдаются на всех этажах, и вот-вот сбегутся встревоженные воспитатели с Ящиками выяснять, в чем дело.

Лестница пахла дезинфекцией и мышиным пометом. Осветитель очень старался. Он группировал всех по шестеро, освещал дорогу до самых нижних ступенек, а затем поднимался за следующей группой.

Коридор первого этажа был намного просторнее нашего, тут запросто можно было проехать в четыре коляски, и еще осталось бы место для пары ходячих. Так что здесь мы двигались быстрее. Проехали мимо запертых дверей приемной, актового зала и кинотеатра, мимо кабинок игровых автоматов, стендов с фотографиями, шеренги огнетушителей, окошка прачечной… Спортзал оказался открыт, там уже горел свет. Дальше можно было двигаться без фонариков.

Народу в зале набилось уже битком и все прибывало, но при этом, как ни странно, было довольно тихо. Все разговаривали шепотом. Псы успели развалиться на матах, повытаскивать термосы и бумажные стаканчики и принять вид хозяев помещения, к которым все остальные явились в гости.

Сфинкс, Черный и Горбач направились прямо к ним. Слепой остался у двери. Я, как привязанный, мотался за Табаки, а он, видно, решил пообщаться со всеми присутствовавшими, так что мы раз за разом кружили по залу, здороваясь и обмениваясь всякими дурацкими фразами то с тем, то с этим, пока мне это не надоело, и я не отстал.

Помпей сидел на мате в стороне от остальных Псов и курил, стряхивая пепел на пол. На шее у него болтался пестрый жгут скрученного в колбаску шейного платка. Кожаные штаны, казалось, вот-вот лопнут под напором мускулистых ляжек. В переговорах со Сфинксом он не участвовал, и я понял, что детали Великой битвы обсуждаются без ее главных героев. Потом я сообразил, что понятия не имею, что входит в план Битвы – победа Помпея, или его поражение. А ведь это тоже наверняка заранее обговорено.

Сфинкс и Горбач с Черным вернулись. Сфинкс подошел к двери и зашептался со Слепым. Колясники шестой остались сидеть, где сидели, ходячие встали, но тоже остались возле матов. В середине зала собрались ходячие второй и третьей. Взявшись за руки, они образовали большой круг. Потом в него вклинились колясники, а самыми последними, Черный, Горбач, Лэри и Псы из шестой. Каждого из наших и Псов ставили между Птицами и Крысами так, чтобы по обе стороны стояли чужие. С включением в круг ребят из шестой он сделался похож на небольшую арену. Со стороны это выглядело довольно забавно. Как будто в Доме часто тренировались в создании такого вот круга. Как минимум раз в неделю. Я дивился на необычное зрелище, и тут меня окликнули. Оказалось, я тоже должен был занять свое место.

– Сонная тетеря! – прошипел Табаки, когда я проехал мимо него.

– Македонский-то не встал, – оправдывался я.

Табаки бросил на меня негодующий взгляд и, поджав губы, отвернулся. Меня поставили между Ангелом из третьей и Мартышкой из второй. Первый пялился в потолок и зевал. Второй ерзал, гримасничал и причмокивал губами. Рука Ангела держала мою еле-еле, а Мартышка то стискивал изо всех сил, то дергал и тряс, то чуть не отпускал. При этом создавалось впечатление, что ни тот, ни другой совершенно не воспринимают меня как человека. Я стал фрагментом общей цепочки. Не более того.

Когда перемещения прекратились, Помпей поднялся с мата, потянулся и вошел в круг, поднырнув под чьи-то сцепленные руки.

– Это всегда так? Как детская игра? – шепотом спросил я Мартышку.

Он посмотрел на меня рассеянно, скорчил гримасу и сказал, что не понимает, о чем я толкую.

Сфинкс подвел к кругу Слепого. Слепой тоже вошел.

– Зачем этот хоровод? – опять спросил я Мартышку.

– Зачем? Чтобы всем было как следует видно, дурак! И чтоб руки у всех были…

Мартышка не успел договорить. Дружный крик заставил нас вздрогнуть и вытянуть шеи. Круг распался. Помпей лежал на полу, дрыгал ногами и издавал странные звуки. Похожие на голубиное курлыканье.

«И это все?» – растерянно подумал я.

От того, что я увидел потом, мне стало худо. Помпей держался за горло, а между его красными пальцами торчала рукоятка ножа. Я сразу зажмурился и уже так, с закрытыми глазами, услышал общий выдох. Он мог означать только одно. Но я все же медлил, не решаясь взглянуть, а когда открыл глаза, Помпей уже не дергался. Лежал жалкий и мешковатый в быстро растекавшейся луже крови, и никто из нас, стоявших и сидевших вокруг, не сомневался в том, что он мертв.

Круг сохранился, хотя никто уже не держался за руки. Было очень тихо. Все смотрели на Помпея и молчали.

Я понял, что запомню это на всю жизнь. Труп на сверкающем зеленой краской полу, свет ламп, отражавшихся в оконных стеклах, и общее молчание. Тишину места, где молчит слишком много людей.

Слепой присел над Помпеем, нащупал нож и выдернул. Нож вышел с хлюпаньем, от которого меня чуть не стошнило. Дождавшись, когда то, что поднялось из желудка, уляжется обратно, я развернул коляску и рванул к дверям, думая только о том, как бы побыстрее убраться из этого места.

Я мчался в темноте, не разбирая дороги, и наверняка убился бы еще на первом этаже, не догони меня Табаки.

– Эй, куда ты без света? Стой!

Он догнал меня, загарпунил своей клюкой и заставил остановиться. Уж не знаю, как ему это удалось в кромешной темноте.

– Успокойся, Курильщик! Главное, успокойся! – твердил он.

Я сказал, что абсолютно спокоен. Он достал из рюкзака фонарик, и дальше мы ехали со светом. Очень медленно.

Табаки дрожал и бормотал какую-то чушь:

– Чур не в меня, прочь от меня, ищи себе другую шкуру, гуляй по реке, слейся с луной, только ни за что не свяжись со мной…

Я рассмеялся, и он сказал:

– Не психуй, пожалуйста. А то придется лупить тебя по щекам и отпаивать валерьянкой, а кому, по-твоему, сейчас охота этим заниматься?

– А чем у вас есть охота заниматься? – спросил я. – Много других дел?

Он не ответил.

– За это не убивают! – прокричал Сфинкс в лицо Шакалу.

– Еще как убивают! – ответил Шакал.

– Мал ты еще знать такие вещи, – сказал Лэри.

– И что теперь? – спросил я. – Помпея уже не спасти?

Все уставились на меня. Как на полного идиота.

Я им и был.

– Боже мой! – сказал я. И засмеялся. Невозможно было удержаться. Табаки остановился и молча переждал мой приступ веселья.

– Та крыса… – сказал я ему. – Помнишь крысу? Я думал, вы ее убьете. Пристукнете шваброй. Но вы и не собирались, верно?

Свет фонарика отражался в круглых глазах Шакала двумя желтыми точками.

– Вы не собирались причинять ей вред. Крысе – ни в коем случае, да? Но только Лэри по-настоящему боялся Помпея. А вы все знали, что Слепой его убьет…

Табаки молча смотрел на меня.

– Вы знали, – повторил я. – Жалея его летучих мышей. Рассказывая сказки. Распевая под гитару. Сфинкс был уверен в этом, когда говорил с ним сегодня… Теперь-то я понимаю…

– Ну? – спросил Табаки. – Допустим, мы знали. Что из того?

Ему не было ни противно, ни стыдно. Ни капли. Я это даже в темноте понял. И если бы не Сфинкс… если бы он не крикнул тогда: «За это не убивают!» – я сейчас подумал бы, что они все такие. «Еще как убивают!» – ответил Шакал. Да. В Доме убивают. А я еще уточнил: «Значит, Помпея уже не спасти?» С иронией. С издевкой. Они удивились. Еще бы… По части цинизма я переплюнул их всех.

Я опять засмеялся. Смеялся и ничего не мог с этим поделать. Смех перешел в спазм. Я буквально подавился им. И меня стошнило. На собственные колени. Я не успел ни свеситься, ни отвернуться.

Табаки ойкнул, но промолчал.

У лестницы нас догнал Македонский с фонариком. Посветил на меня, взялся за ручки коляски и повез чуть ли не бегом. Шакал мчался следом. Я сидел, зажмурившись, и старался ни о чем не думать. Меньше всего – о Большой игре. Такой дурацкой и забавной игре, придуманной от скуки…

В ванной Македонский высадил меня на пол и раздел до трусов. Я сидел на мокром полу и дрожал. Он унес мою одежду и вернулся отмывать коляску, а я так и сидел голый. Потом они с Горбачом запихнули меня в душевую кабинку, включили воду и задвинули дверцу. Я растянулся в кафельном углублении под струями, бившими в спину, и слушал их, заглушенных душем и прозрачной дверью, слушал, как они разговаривают, отмывая мою коляску.

– Собрал все ножи и бритвы и куда-то уволок, – сказал Горбач. – Даже пилки унес. Где-то у него свои тайники.

Македонский пробормотал что-то невнятное.

– Завернул все в наволочку. Почему-то в мою. Интересно почему.

Поскрипывание коляски и тишина.

– Курильщику можно дать мои брюки, он в них не утонет, наверное. А чистых рубашек у меня у самого нет.

Я зажмурился, подставив лицо под душевую струю. Под водой ничего не было слышно и так было намного лучше. Если бы меня оставили в покое, я пролежал бы здесь, оглушаясь душем всю ночь, и, может, к утру мне бы полегчало. Но меня вытащили. Отодвинули дверцу и выволокли на расстеленное полотенце.

Пока я вытирался, подоспел Лэри, занял мое место в кабинке и заплескался там, как сумасшедший тюлень, даже не задвинув дверцу.

Вошел Сфинкс и застыл посреди ванной с рассеянным видом, как будто забыл, что ему здесь надо.

Я вынырнул из-под полотенца. Рядом на табуретке лежала стопка одежды. Сверху – рубашка в светло-серую клетку.

– Я это не надену, – сказал я. – Заберите ее.

Горбач посмотрел на меня удивленно, как будто было что-то странное в том, что я отказывался надеть эту рубашку. Рубашку Слепого, которую видел на нем не раз и не два. Как будто непонятно, что после того, что случилось, у меня не было никакого желания носить его одежду.

Лэри запел под душем, фальшиво и громко, с треском похлопывая себя по выпирающим ребрам.

– Эксгибиционист чертов, – проворчал Сфинкс. И вдруг заорал так громко, что я вздрогнул:

– Дверь закрой!

– Ладно, – сказал Горбач и убрал у меня из-под носа одежду, – завтра что-нибудь тебе подберем. Сегодня все равно уже только спать.

Он набросил на меня полотенце, подсадил в коляску и повез. Коляска была еще влажной после мойки. Я заскользил по обивке и крепко вцепился в ручки, чтобы не вывалиться.

– А ты – брезгливый человек, – сказал Сфинкс.

Я обернулся.

Он смотрел холодными, как лед, глазами.

– Я не брезгливый, – ответил я. – Я нормальный. А ты?

Он прищурился:

– Я – нет.

Никогда в жизни никто не смотрел на меня так, как он. С таким невыносимым презрением. Потом он прикрыл глаза. Как будто вообще не хотел видеть.

– Господи, – сказал он, – да ты мизинца его не стоишь! Ты…

Горбач быстро развернул коляску и вывез меня в прихожую, захлопнув дверь. Из-за нее донеслись какие-то шипение и возня, как будто и Македонский, и Лэри вцепились в Сфинкса, не давая ему за мной броситься. Горбач укрепил меня в этом подозрении, галопом домчав до спальни, вывернув на кровать и тут же убежав обратно.

Я сразу лег. Прямо в полотенце. Укрылся с головой и лежал, зажмурившись, изо всех сил стараясь не заплакать. Я продержался до тех пор, пока не стихли все звуки. Пока вокруг не перестали ходить и переговариваться, стучать и укладываться. Только тогда я заплакал. Я очень надеялся, что меня не слышно. Что-то закончилось в ту ночь, и это оказалось больнее, чем могла бы стать целая жизнь, прожитая среди Фазанов.

 

Следующий день стал днем допросов и обысков. В коридорах появились сумрачные люди в форме. Они ходили по классам, расспрашивали о Помпее и искали нож. У нас они пробыли недолго. Порылись в ящиках столов и тумбочек, постучали по стенам и ушли.

Лэри то и дело отправлялся на разведку и сообщал последние новости, которые никого не интересовали. Выйдя в коридор, можно было посмотреть, как Псов по очереди таскают в учительскую сравнивать показания. Этим Лэри и занимался. Ошивался в коридоре. Только у него это называлось разведкой.

После семи вечера посторонние разъехались, а Акула собрал всех учителей и воспитателей на экстренное совещание. В десять, с опозданием на два часа, зазвонили к ужину, и мы поехали в столовую. На дверях кабинетов уже висели траурные ленты. В столовой нас ждал Акула. Он говорил долго и прочувственно. Смысл речи сводился к тому, что всем, кто знал что-либо о смерти Помпея, предлагалось прогуляться в директорский кабинет и побеседовать там с ним с глазу на глаз.

Спать мы легли раньше обычного. Во всех четырех углах спальни были нацарапаны заклинания от визитов мстительных покойников. Табаки развесил над собой кучу охранных амулетов. Горбач каждые полчаса вскакивал, светил фонариком на дверь и со вздохом облегчения валился обратно в кровать.

 

 

КНИГА ВТОРАЯ
ШАКАЛИНЫЙ ВОСЬМИДНЕВНИК

 

РАЛЬФ
Мимолетный взгляд на граффити

 

Вы дому не нужны – чего ради вы так низко опускаетесь и нуждаетесь в нем – уходите – уезжайте далеко-далеко от дома.

Б. Дилан. Тарантул

 

Он поднялся по лестнице и вошел в коридор, зная, что никого не встретит. В столовой гудели голоса, тихие, как жужжание пчелиного роя в дупле. Когда оно в дупле, а ты снаружи, и еще не понял, что это за звук, там, в дереве, и что за точки мелькают вокруг, а когда понял, ты уже бежишь… Он шел медленно, сумка оттягивала плечо. Двери классов открыты, пустые комнаты будто отдыхают перед последними уроками. Двери классов и спален иногда распахивались внезапно, можно было заполучить синяк на лбу. Он давно привык ходить по той стороне, где когда-то были окна, подальше от дверей. Когда он задумался об этом, ему стало смешно.

Пятнадцать лет. За это время, можно было бы протоптать тропу, имея под ногами землю вместо паркета. Широкую, заметную тропу. Свою собственную. Как у оленя. Или…

Здесь когда-то были окна. И коридор был намного светлее. Никому и в голову бы не пришло их замуровывать, если бы не надписи. На стеклах не оставалось просветов. «Они» покрывали их надписями и уродливыми рисунками сверху до низу, а как только стекла отмывали или вставляли новые, все начиналось с начала. Ни дня эти окна не выглядели по-божески. Такое происходило только в этом коридоре. На первом этаже не было окон, выходящих на улицу, а на третьем обитало слишком много воспитателей. Он хорошо помнил, как после очередной замены стекол (всякий раз надеялись, что в них заговорит совесть, но этого так и не произошло) они просто закрасили новенькие, сверкающие стекла черной краской. Он помнил, что почувствовал утром, увидев эти безобразные черные прямоугольники в рамах: он почувствовал ужас, впервые осознав, чем были для них эти окна, с которыми они так варварски обошлись, и проголосовал на общем собрании за то, чтобы их замуровали.

Это не было детской шалостью, как можно было подумать вначале, хотя уже тогда можно было кое о чем догадаться, ведь в спальнях и классах такого не делали. Но только увидев черные стекла он понял, насколько его подопечные боятся этих окон, как они их ненавидят. Окна в Наружность…

Теперь он шел по той стороне, где окна когда-то были, и где их больше не было, от чего коридор стал слишком темным, но вряд ли кто-то в Доме помнил, что раньше он был другим.

После истории с окнами он многое понял. Он был молод, ему хотелось поделиться своими опасениями с кем-нибудь. С кем-то старше и опытнее себя. Теперь он не стал бы этого делать, но тогда это казалось нормальным. Тот раз стал единственным, первым и последним. Больше он не пытался говорить с кем-либо о том, что чувствовал.

Они закрылись от стороны, выходившей на улицу. Другая, со стороны двора, их не беспокоила, хотя двор открывал наружность не хуже улицы. Но двор, дома, видимые со двора, пустырь и все, что к нему прилегало, они приняли и включили в свой мир. Для этого не требовалось обносить двор бетонным забором, забором стали сами дома. С другой стороны этого не было. «Они пробуют вычеркнуть все». Он помнил свои слова, хотя произнес их давно. «Все, кроме себя и своей территории. Они не желают знать ничего, кроме того, что есть Дом. Это опасно». Лось засмеялся и сказал, что он преувеличивает.

«Они прекрасно знают, что такое наружность, и как она выглядит. Они выезжают в летние санатории каждый год. Они с удовольствием смотрят фильмы».

Он понял, что не сможет объяснить никогда. Опасность была не в незнании. Она была в самом этом слове «наружность», придуманном ими. Они решили – Дом это Дом, а наружность – не то, в чем он находится, а нечто совсем иное. Никто ничего не понимал. Никто ничего не почувствовал, глядя на черные стекла. Лишь он один испугался, когда его захлопнули в ловушке, лишив возможности видеть то, чего не желали видеть они. Лось был самым умным, но и он не понимал их. Бедные дети, судьба жестоко обошлась с ними… Лось верил в это. И тот выпуск мучителей оконных стекол ничему не научил его, хотя перед их уходом Дом пропах влажным ужасом, и Ральф задыхался в его испарениях. Уже тогда ему захотелось сбежать, но он надеялся, что как только этих не станет, все изменится, а с другими все будет иначе, и на какое-то время, совсем ненадолго, это сработало, потому что следующие были еще слишком малы, чтобы всерьез бороться с реальностью. Позже оказалось, что они умеют это не хуже предыдущих, даже лучше, и ему оставалось только следить за ними и ждать. Он считал, что им дают слишком много воли, но на такого рода замечания ему отвечали: «Больные дети!» – и его передергивало от этих слов так же, как их самих, когда они слышали такое. Он наблюдал за ними и ждал.

Пока они не выросли, видоизменяя себя и свою территорию, достигнув возраста, когда полагалось уходить. Те, что были до них – двенадцать попыток самоубийств, пять из них удачные – попробовали притормозить время по-своему. Эти, уходя, вытянули за собой, как в воронку, все, что их окружало; в этот водоворот попал и Лось, считавший их безобидными детьми. Быть может, он все-таки что-то понял, когда было уже слишком поздно.

Ральфу всегда хотелось знать, о чем Лось думал в те последние минуты, если ему хватило времени о чем-то подумать. Они смели его, как песчинку, как обрывок мусора, приставший к ним на бегу. Не нарочно, они любили его, насколько вообще могли кого-то любить, просто им было уже все равно. Когда наступил их Конец Света, один воспитатель ничего не значил. Ни один, ни двое, ни трое не сумели бы их остановить.

Если бы он остался жив после той ночи, он понял бы то, что понял я намного раньше. Мира, куда их выбрасывают, когда им исполняется восемнадцать, для них не существует. Уходя, они уничтожают его и для других.

Тот выпуск оставил после себя кровавую дыру, ужаснувшую всех, даже тех, кто не имел отношения к Дому, и после смены руководства все учителя и воспитатели покинули его. Все, кроме Ральфа. Он остался. Знакомство с новым директором, далеким от гуманизма, сыграло при этом решающую роль. Остальные – те, кто еще не разбежался после июньских событий, поспешили уйти после встречи с новым директором. Ральф верил, что в этот раз все будет по-другому, что он сам сделает все, чтобы остановить их, когда придет время. Теперь у него была такая возможность, он знал, что нет никого, кто своим мягким отношением к «детям» станет мешать ему.

Он следил за ними с самого начала и видел, как они меняются, замечая это даже прежде, чем они начинали меняться. Он взял себе третью и четвертую, самых странных и самых опасных – хотя тогда было просто смешно думать о них так. Долгое время он ждал неизвестно чего, пока не заметил: что-то стронулось с места в их комнатах, чем-то эти комнаты стали отличаться от других. А вместе с ними и их обитатели. Это было неуловимое для несведущего изменение, его нужно было чувствовать кожей или вдыхать с воздухом, и часто, неделями, он не мог войти к ним по-настоящему, в место, которое они создали для себя, незаметно изменив существующее на самом деле. Со временем у него это стало получаться все лучше, а потом он с ужасом обнаружил, что в зону их невидимого мира проникают и другие, случайные люди. Это могло означать только одно: их мир существовал на самом деле или почти существовал. И он сбежал. Сбежал, уже зная, что вернется, чтобы увидеть, досмотреть до конца, узнать, ЧЕМ ЭТО КОНЧИТСЯ У НИХ? Теперь он сознавал, что не сможет помешать, чем бы это ни было, ему просто нужно было знать, каким оно будет. Потому что пока он учился у тех, что были до них, они учились тоже, и намного быстрее. Им не нужно было бы закрашивать стекла – он был в этом уверен – им достаточно было бы убедить себя, что окон не существует, и, может даже, они перестали бы существовать.

На Перекрестке блестело боками расчехленное пианино. Он наступил на ленту, красной змейкой свернувшуюся под ногами. Теперь он шел по центру коридора – все еще его тропа… Три буквы «Р» прыгнули ему навстречу со стены. Как собственная подпись, как знак его присутствия.

Он замер. Его вовсе не звали Ральфом. Он с первого часа возненавидел эту кличку-имя. Именно за то, что она была именем, он предпочел бы называться Барбосом или Мимозой, чем угодно, что звучало бы прозвищем, а не именем, которое могли счесть его собственным. И может быть, именно поэтому, благодаря ненависти к «Ральфу», он остался им так надолго, пережив все прочие клички. Окрестившие его Ральфом успели уйти, успели уйти те, что были малышней, когда его так назвали, и подросли те, кого вообще при этом не было, а он оставался Ральфом, или просто буквой, заглавной буквой с номером. Буква – это было даже хуже. На стенах они писали только так, и между собой чаще употребляли этот вариант, уродуя ненавистную кличку еще более ненавистным сокращением.

Он остановился перед дверью без номера с застекленным окошком вверху. Здесь его поприветствовало еще одно «Р» – мылом на стекле. Он захлопнул дверь и избавился от собственной клички до следующего выхода в коридор. Это был его кабинет и его спальня. Единственный из воспитателей он ночевал на втором этаже. Акула считал это огромной жертвой с его стороны, и Ральф его не разубеждал. Достаточно было напомнить: «Я нахожусь на круглосуточном дежурстве», – и он получал все, чего хотел, без особых усилий.

Ральф старался соответствовать образу приносящего себя в жертву, хотя страх воспитателей и самого Акулы перед вторым этажом смешил его. Надо было знать их очень плохо или вообще не знать, чтобы подумать, что они полезут громить комнату и резать находящегося в ней воспитателя просто так, потому что плохие, или от нечего делать. Он догадывался о существовании Закона. Ему об этом никто не рассказывал, но по некоторым особенностям их поведения он вычислил не только существование Закона, но и отдельные его пункты. Такой, например, как неприкосновенность учителей и воспитателей, надежно защищал его. За редкими исключениями, они держались в рамках Закона. Исключения могли посыпаться дождем в роковой период – за две недели до выпуска.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.