Сделай Сам Свою Работу на 5

Из жития Евдокии-великомученицы 7 глава





Он шумел где только мог: опомнитесь! Разве можно на две десятки прожить? Да этих старух за ихнее терпенье и сознательность, за то, что годами задарма вкалывали, надо золотом осыпать. А ежели у государства денег нету – скиньте с каждого работяги по пятерке – я первый на такое дело откликнусь.

– Егоровна! – крикнул Михаил старухе (та уже повернула назад). – Чего губы-то надула? Когда я отказывал тебе?

– Вот как, вот как у нас! Своя коса не строгана, я хоть руками траву рви, а Егоровна – слова не успела сказать – давай…

– Да где твоя коса, где?

Тут Раиса разошлась еще пуще:

– Где коса, где коса?.. Да ты, может, спросишь еще, где твои штаны?

Михаил кинулся в сарай с прошлогодним сеном – там иной раз ставили домашнюю косу, но разве в этом доме бывает когда порядок? Поколесил через весь заулок в раскрытый от жары двор.

Коса была во дворе.

Весь раскаленный, мокрый, он тут же, возле порога начал строгать косу плоским напильником и вот, хрен его знает как это вышло, порезал руку. Среди бела дня. Просто взвыл от боли.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

 

 

Лиза была в смятении.

Кажется, что бы ей теперь Егорша? В сорок ли лет вспоминать про сон, который приснился тебе на заре девичества? А она вспоминала, она только и думала что о Егорше…



Избегая глаз всевидящего и всепонимающего Григория (Петру было не до нее, Петр чуть ли не круглые сутки пропадал на стройке), она каждый день намывала пол в избе, каждый день наряднее, чем обычно, одевалась сама.

Но катились дни, менялись душные, бессонные ночи, а Егорша не показывался.

Встретились они в сельповском магазине.

Раз, придя домой утром с телятника, побежала она в магазин за хлебом и вот только переступила порог, сразу, еще не видя его глазами, почувствовала: тут. Просто подогнулись ноги, перехватило дых.

Говорко, трескуче было в магазине. Старух да всякой нероботи набралось полно. Стояли с ведерками в руках, ждали, когда подвезут совхозное молоко. Ну а тут, когда она вошла, все прикусили язык. Все так и впились в нее глазами: вот потеха-то сейчас будет! Ну-ко, ну-ко, Лизка, дай этому бродяге нахлобучку! Спроси-ко, где пропадал, бегал двадцать лет.

Она повернула голову вправо, к печке, – опять не глядя почувствовала, где он. Улыбнулась во весь свой широченный рот:



– Чего, Егор Матвеевич, не заходишь? Заходи, заходи! Дом-от глаза все проглядел, тебя ожидаючи.

– Жду, гойорит, тебя, заходи… – зашептали старухи в конце магазина.

Она подошла к прилавку без очереди (век бы так все немели от одного ее появления) и – опять с улыбкой – попросила Феню-продавщицу (тоже с раскрытым ртом стояла) дать буханку черного и белого. Потом громко, так, чтобы все до последнего слышали, сказала:

– Да еще бутылку белого дай, Феня! А то гость придет – чем угощать?

Бутылка водки у нее уже стояла дома, еще три дня назад купила, но она не поскупилась – взяла еще одну. Взяла нарочно, чтобы позлить старух, которые и без того теперь будут целыми днями перемывать ей косточки.

 

 

Егорша заявился по ее следам. Без всякого промедления.

С Григорием – тот сидел на крыльце с близнятами – заговорил с шуткой, с наигрышем, совсем-совсем по-бывалошному:

– Е-мое, какая тут смена растет! А че это они у тебя, нянька хренова, заденками-то суковатые доски строгают? Ты бы их туда, к хлеву, на лужок, на травку, выпустил.

Но за порог избы ступил тихо, оробело, даже как-то потерянно. Зыбки испугался? Всех старая зыбка, баржа эдакая, пугает. Анфиса Петровна уж на что свой человек, а и та каждый раз глазами водит.

– Проходи, проходи! – сказала Лиза. Она уже наливала воду в самовар. Не в чужой дом входишь. Раньше кабыть небоязливый был.

Она, не без натуги конечно, рассмеялась, а потом – знай наших – вытерла руки о полотенце и прямо к нему с рукой.

– Ну, здравствуешь, Егор Матвеевич! С прибытием в родные края.



Было рукопожатие, были какие-то слова, были ки-ванья, но, кажется, только когда сели за стол, она сумела взять себя в руки.

– Што жену-то не привез? Але уж такая красавица – боишься, сглазим?

– А-а, – отмахнулся Егорша и повел глазом в сторону бутылки: не любил, когда словом сорили за столом допрежь дела.

– Наливай, наливай! – закивала живо Лиза. – В своем доме. – А сама опять начала его разглядывать.

Не красит время человека, нет. И она тоже за эти годы не моложе стала. Но как давеча, когда Егорша, входя в избу, снял шляпу, обмерла, так и теперь вся внутренне съежилась: до того ей дико, непривычно было видеть его лысым.

Многое выцвело, размылось в памяти за эти двадцать лет, многое засыпало песком забытья, но Егоршины волосы, Егоршин лен… Ничего в жизни она не любила так, как рыться своей пятерней в его кудрявой голове. И сейчас при одном воспоминании об этом у нее дрожью и жаром налились кончики пальцев.

– О'кей, – сказал Егорша, когда выпили.

– Чего, чего? – не поняла Лиза.

– О'кей, – сказал Егорша, но уже не так уверенно.

Она опять ничего не поняла. Да и так ли уж это было важно? Когда Егорша говорил без присказок да без заковырок?

После второй стопки Егорша сказал:

– Думаю, пекашинцы не пообидятся, запомнят приезд Суханова-Ставрова. Мы тут у Петра Житова, как говорится, дали копоти.

И вдруг прямо у нее на глазах стал охорашиваться: вынул расческу, распушил уцелевший спереди клок, одернул мятый пиджачонко, поправил в грудном кармане карандаш со светлым металлическим наконечником – всегда любил играть в начальников, – а потом уж и вовсе смешно: начал делать какие-то знаки левым глазом.

Она попервости не поняла, даже оглянулась назад, а затем догадалась: да ведь это он обольщает, завораживает ее.

А чем обольщать-то? Чем завораживать-то? Что осталось от прежнего завода?

И вот взглядом ли она выдала себя, сам ли Егорша одумался, но только вдруг скис.

Она налила еще стопку. Не выпил. А потом посмотрел в раскрытое окошко Григорий с малышами все-таки перебрался к хлеву на травку, – обвел дедовскую избу каким-то задумчивым, не своим взглядом и начал вставать.

– Куда спешишь? Каки таки дела в отпуску?

– Да есть кое-какие… – Он по-прежнему не глядел на нее.

– Ну как хочешь. Насилу удерживать не буду. – Лиза тоже поднялась.

Уже когда Егорша был у порога, она спохватилась:

– А дом-то будешь смотреть? Нюрка Яковлева, твоя сударушка, – не могла стерпеть: ущипнула, – избу через сельсовет требует. На Борьку заявление подала.

– Дом твой, чего тут рассусоливать.

– Сколько в Пекашине-то будешь? Захочешь, в любое время живи в передних избах. Татя хоть и отписал мне хоромы, а ты хозяин. Ты его родной внук.

Егорша как-то вяло махнул рукой и вышел.

 

 

Красное солнце стояло в дымном непроглядном небе, старая лиственница косматилась на угоре, обсыпанная черным вороньем. А по тропинке, по полевой меже шла ее любовь…

И такой жалкой, такой неприкаянной показалась ей эта любовь, что она разревелась.

Не счесть, никакой мерой не вымерить то зло и горе, которое причинил ей Егорша. Одной нынешней обиды вовек не забыть. Сидел, попивал водочку, может, еще на стену, на Васину карточку под стеклом смотрел – и хоть бы заикнулся, хоть бы единое словечушко обронил про сына!

И все-таки, видит бог, не хотела бы она ему зла, нет. И пускай бы уж он явился к ней в прежней силе и славе, нежели таким вот неудачником, таким горюном и бедолагой.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 

 

 

Хлев овечий? Келейка, в каких когда-то кончали свои земные дни особо набожные староверы? Каталажка допотопных времен?

Всяко, как угодно можно назвать конуру на задворках у Марфы Репишной, куда она загнала своего двоюродного братца за пьяные грехи. В переднем углу уголек красной лампадки днем и ночью горит, груда черных старинных книг с медными застежками – это добро разберешь: околенка сбоку. И еще разберешь бересту, солнечно отсвечивающую на жердках под потолком, – Евсей Мошкин кормился всякими берестяными поделками: туесками, лукошечками, солоницами, на которые теперь большой спрос у горожан, – а все остальное в потемках. И потому хочешь не хочешь, а будешь верующим, будешь отбивать поклоны, ежели не хочешь лоб себе раскроить.

А в общем-то, чего скулить? Есть крыша над головой. И есть с кем душу отвести. С любой карты ходи – не осудят. А то ведь что за друзья-приятели пошли в Пекашине? Пока ты их горючим заправляешь, из бутылки в хайло льешь, везде для тебя зеленая улица, а карманы обмелели – и расходимся по домам.

Одно бесило в старике Егоршу – Евсей постоянно ставил ему в пример Михаила: у Михаила дом, у Михаила дети, у Михаила жизнь на большом ходу…

– Да плевать я хотел на твоего Михаила! – то и дело взрывался Егорша. Придмер… Подумаешь, радость – дом выстроил да три девки стяпал. А я страну вдоль и поперек прошел. Всю Сибирь наскрозь пропахал. Да! В Братске был, на Дальнем Востоке был, на Колыме был… А алмазы якутские дядя добывал? Целины, само собой, отведал, нефтью ручки пополоскал. Ну, хватит? А он что твой придмер? Он какие нам виды-ориентиры может указать? То, как на печи у себя всю свою жизнь высидел?

– Илья Муромец тоже тридцать лет и три года на печи сидел, да еще сидел-то сиднем, а не о прыгунах-летунах былины у людей сложены, а об ем.

– Не беспокойся! По части былин у меня ого-го-го! Я этих былин… Я всю Сибирь солдатами засеял! Кумекаешь, нет? Один роту солдат настрогал. А может, и батальон. Так сказать, выполнил свой патриотический долг перед родиной. Сполна!

Евсей отшатнулся, замахал руками: не надо, не надо! И это еще больше раззадорило Егоршу:

– Ух, сколько я этих баб да девок перебрал! Во все нации, во все народы залез. Такую себе задачу поставил, чтобы всех вызнать. Казашки, немки, корейки, якутки… Бугалтерию надо заводить, чтобы всех пересчитать. Мне еще смалу одна цыганка нагадала: "Ох, говорит, этот глаз бедовый синий! Много нашего брата погубит…"

– Нет, Егорий, нет, – сокрушался Евсей, – ты не баб да девок губил, ты себя губил.

– Че, че? Себя? Да иди-ко ты к беленьким цветочкам! Баба на радость мужику дадена. Понятно? Бог-то зря, что ли, Еву из ребра Адамова выпиливал? Не беспокойся, мы кое-что по части твоей религии тоже знаем. Слушали антирелигиозные лекции и на практике курс прошли. Одна святоша мне на Сахалине попалась – ну стерва! Без молитвы да без креста на энто дело никак!..

– Грех-то, грех-то какой, Егор!

– Чего грех? С молитвой-то в постель грех? Я тоже, между протчим, ей это говорил…

И тут уж Егорша открывал все шлюзы – до слез доводил старика своими похабными россказнями.

Мир всякий раз восстанавливали с помощью «бомбы». Совсем неплохое, между протчим, винишко, понравилось Егорше: и с ног напрочь не валит и температуру нужную дает, а потом слово за слово – и, смотришь, опять на Михаила выплывали. Опять на горизонте начинал дом его маячить.

– А главный-то дом знаешь у Михаила где? – как-то загадочно заговорил однажды старик. – Нет, нет, не на угоре.

– Чего? Какой еще главный? – Егорша от удивления даже заморгал.

– Вот то-то и оно что какой. Главный-то дом человек в душе у себя строит. И тот дом ни в огне не горит, ни в воде не тонет. Крепче всех кирпичей и алмазов,

– Я так и знал, что ты свой поповский туман на меня нагонять будешь.

– Нет, Егорушко, это не туман. Без души человек яко скот и даже хуже…

– Яко, яко… Ты, поди, целые хоромы себе отгрохал, раз Мишка – дом? Так?

– Нет, Егорий, не отгрохал. Я себя пропил, я себя в вине утопил. Нет, нет, я никто. Я бросовый человек. Не на мне земля держится.

– А на Мишке держится?

– Держится, держится, – убежденно сказал Ев-сей. – И на Михаиле держится, и на Лизавете держится.

– На моей, значит, бывшей супружнице? – Егорша усмехнулся и вдруг грязно выругался.

– Ох, Егорий, Егорий! До чего ты дошел…

– Чего – дошел? Лизавета святая… На Лизавете земля держится… А она за кого держится? Ветром надуло ей двойню, а? Я по крайности грешу всю жизнь, дан прямо и говорю: сука! Люблю подолы задирать. А тут двоих щенят сразу с чужим мужиком схряпала – все равно придмер, все равно моральный кодекс…

Плачущий, как ребенок, Евсей опять с испугом замахал руками: будет, будет! Бога ради остановись!

– Хватит! Потешились, посмеялись кому не лень. Ах, ох… постарел… лысина… Мы-де чистенькие, близко не подходи. Я покажу тебе – чистенькие! Я покажу, как Суханова топтать!

– Што, што ты надумал, Егорий?

– А вот то! – Егорша вскочил на ноги. – Ха, на ей земля держится! Они домов понастроили – не горят, не тонут. Посмотрим, посмотрим, как не горят. Посмотрим, как эти самые, на которых земля держится, у меня в ногах ползать будут! Вот тут, на этом самом месте!

– Егор, Егор! – взмолился Евсей. – Не губи себя, ради бога. Што ты задумал? На кого худо замыслил? Да ежели на Лизавету, лучше ко мне и не ходи. Я и за стол с тобой не сяду.

– Сядешь! Рюмочка у нас с тобой друг. А этот друг, сам знаешь, на разбор не очень. – И с этими словами Егорша выкатился из конуры.

 

 

Она не поверила, самой малой веры не дала словам Манечки-коротышки, потому что кто не знает эту Манечку! Всю жизнь как сорока от дома к дому скачет да сплетни разносит.

– Не плети, не плети! – осадила ее Лиза и даже ногой топнула. – Избу Егорша продает… С чего Егорша будет продавать-то? С ума спятил, что ли?

А вскоре на телятник прибрела, запыхавшись, Анфиса Петровна, и тут уж хочешь не хочешь – поверишь.

– Бежи скорее к Пахе-рыбнадзору! Тот иуда избу пропивает.

И вот заклубилась, задымилась пыль под ногами, застучали, захлопали ворота и двери. Паха в одном конце деревни, Петр Житов в другом… В сельпо, в ларек заскочила, к Филе-петуху наведалась – тоже не последний пьяница. Всю деревню прочесала, как собака по следу за зверем шла.

Отыскала у Евсея Мошкина – за «бомбой» сидят.

– А-а, что я тебе говорил? Что? – Егорша закричал, заулюлюкал, как будто только ее прихода и ждал. – Говорил, что сама приползет? Вот тебе и дом не горит, не тонет. Все шкуры, все святоши, покуда огонек не лизнет в одно место!.. Думаешь, из-за чего она пришлепала? Из-за дома главного? Как бы не так! Из-за того, в котором живет. Из-за того, что я малость жилплощадь у ей подсократил…

Лиза молчала. Бесполезно взывать к Егорше, когда он вот так беснуется (она это знала по прошлому), – дай выкричаться, дай выпустить из себя зверя. И тогда делай с ним что хочешь, голыми руками бери – как голубь, смирнехонек.

– Егорий… Лизавета Ивановна…

– Цыц! – заорал Егорша на пьяного старика и опять начал звереть, на глазах обрастать шерстью.

И Лиза, как слепой котенок, тыкалась своими глазами ему в мутные, пьяные глаза, в обвисшие – мешочками – щеки, в опавший полусгнивший рот, чтобы найти лазейку к его сердцу – ведь есть же у него сердце, не сгнило же напрочь! – и Егорша, как всегда, как раньше, как в те далекие годы, когда она соломкой стлалась перед ним, когда при одном погляде его тонула в его синих нахальных глазах, разгадал ее.

– Ну че, че зеленые кругляши вылупила? Не ожидала? Дурачки, думаешь, кругом? "Я ведь вон как тебя встретила… на постой к себе приглашала…" Я покажу тебе постой в собственном доме! Я покажу, как хозяина законного по всяким конурам держать! Я докажу… Имею… Закон есть…

Надо бы плюнуть в бесстыжую рожу, надо бы возненавидеть на всю жизнь, до конца дней своих, а у нее жалость, непрошеная жалость вдруг подступила к сердцу, и она поняла, почему так лютует над ней Егорша. Не от силы своей, нет. А от слабости, от неприкаянности и загубленности своей жизни, оттого, что никому-то он тут, в Пекашине, больше не нужен. Но бес, бес дернул ее за язык:

– Ты меня-то казни как хошь, топчи, да зачем деда-то мертвого казнить дважды?

И этими словами она погубила все.

Сам сатана, сам дьявол вселился в Егоршу. И он просто завизжал, затопал ногами. И она больше не могла выговорить ни единого слова.

Как распятая, как пригвожденная стояла у дверного косяка. Нахлынуло, накатило прошлое – отбросило на двадцать лет назад. Вот так же было тогда, в тот роковой вечер, вот так же кричал тогда и бесновался Егорша, перед тем как исчезнуть из Пекашина, навсегда уйти из ее жизни.

 

 

Михаила дома не было, иначе у нее хватило бы духу, преступила бы запретную черту, потому, что не со своей докукой – ставровский дом на карту поставлен; Петра она сама проводила на пожар, чтобы отвести беду от Михаила (того, по словам Фили, чуть ли не судить собираются – будто бы на пожар ехать отказался); на Григория валить такую ношу – своими руками убить человека…

Что делать? С кем посоветоваться?

Побежала все к той же Анфисе Петровне – кто лучше ее рассудит?

– В сельсовет надо, – сказала Анфиса Петровна, ни минуты не раздумывая.

– Да я уж тоже было так подумала… – вздохнула Лиза.

– Ну дак чего ждешь? Чего сидишь?.. А-а, вот у тебя что на уме! Родной внук, думаешь. Думаешь, как же это я против родного-то внука войной пойду? Не беспокойся. Его еще дедко дома лишил. Знал, что за ягодка растет… Да ты что, дуреха, – закричала уже на нее Анфиса Петровна, – какие тут могут быть вздохи да охи? Для того Степан Андреянович полжизни на дом положил, чтобы его по ветру пускали да пропивали? Ты подумала об этом-то, нет?

Председатель сельсовета был у них новый, хороший мужик из приезжих, не то что Суса-балалайка. Все честь по чести выслушал, выспросил, но под конец сказал то, чего она больше всего боялась: в суд надо подавать. По суду такие дела решаются.

Нет, нет, нет, замотала головой Лиза. В суд на Егоршу? На родного внука Степана Андреяновича? На человека, которому она свою девичью красу, свою молодость отдала? Ни за что на свете!

Побежала еще раз к Пахе-рыбнадзору.

Паха Баландин все деревни окрест в страхе держал. Издали такой закон половина штрафных денег рыбнадзору. А штрафы какие: за одну семгу восемьдесят рублей, за харьюса пять рублей, за сига десять. Вот он и лютует, вот он и сыплет штрафы направо и налево: за один выход на Пинегу двести рублей в карман кладет.

В прошлом году мужики припугнули ружьем: стой, коли жить не надоело! Не дрогнул. «Вихрь» свой с кованым носом разогнал – вдребезги разнес лодку у мужиков, те едва и спаслись.

И вот к такому-то человеку, а лучше сказать нечеловеку, Лиза второй раз сегодня торила дорогу – давеча в усмерть упился, лыка не вязал.

– Где у тебя хозяин-то? На порядках ли? – спросила у жены, развешивавшей у крыльца белье.

– В сарае.

В сутемени сарая Лиза только по лысине и угадала: утонул, запутался в сетях. Как паук.

– Ну, Павел Матвеевич, и богатства у тебя. Хоть бы мне одну сетку продал.

– Марш с государственного объекта! Вход посторонним запрещен!

– Да не реви больно-то, я не жена, чтобы реветь-то. Откуда мне знать, что у тебя и сараи государственные?

Так вот со злой собакой разговаривать надо. Без страха.

Паха все же вытолкал ее из сарая, захлопнул дверь, прикрыл собой. Маленький, брюхатый, ножонки в спортивных объехавших штанишках кривые непонятно, почему все и боятся его. И только когда встретилась с глазами два ружья на тебя наставлены – поняла.

– Вопросы? – опять гаркнул Паха. Коротко, по-военному – разучился по-человечески-то говорить.

– А вопрос один: зачем в чужой дом вором лезешь?

– Дальше!

– А дальше вот что тебе скажу, Павел Матвеевич, – у меня бумага есть. Сам татя мне дом перед смертью из рук в руки передал.

– Все? – Паха сплюнул. – Теперь слушай сюда, что я буду говорить. Пункт первый: за вора привлеку к ответственности, поскоко оскорбление личности. Понятно тебе? Пункт второй: заткнись! Поскоко бумага твоя липовая.

– Липовая? Это завещанье-то липовое? Да ты обалдел?

– А я заявляю: липовое! – сквозь зубы процедил Паха. – А доказательства найдешь у себя дома в зыбке. Есть еще вопросы к суду?

Не было, не было у нее больше вопросов. Паха заткнул ей рот, сказал то, чего она больше всего боялась, о чем сама не раз про себя подумала.

Дети, дети у тебя чужие! Дети не ставровской крови – вот о чем сказал ей Паха. А раз дети чужие, какая цена твоему завещанью? Старик-то для чего оставил тебе свой дом? Чтобы ты чужих детей разводила?..

Отогнали, видно, пожары от Пекашина, на той стороне Пинеги впервые за последние дни проглянул песчаный берег, ребятишки высыпали на вечернюю улицу… А ей как из дыма выбраться? ЕЙ что делать?

Дома ее ждал еще один удар – Нюрка Яковлева со своим Борькой в дом вломилась. Силой, без спроса заняла нижнюю половину передка.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

 

 

 

Лыско целыми днями, целыми сутками лежал вразвалку в заулке, пинком не оторвешь от земли, а тут, на Марьюше, будто подменили пса, будто живой водой спрыснули: весь день в бегах, весь день в рысканье по кустам, по лывам.

Но только ли Лыско ожил на сенокосе? А хозяин?

Сутки, всего сутки пробыл Михаил в деревне, а душу и нервы вымотал за год. Сперва причитания жены– то не сделано, это не сделано, хоть работницу для нее заводи, – потом эта новая схватка с Таборским и его шайкой, потом Егорша…

Сукин сын, мало того что из-за него всю ночь не спали, решил еще заявиться самолично. Под парами, конечно: всегда и раньше в бутылке храбрости искал. Подошел – он, Михаил, как раз собирался ехать на Марьюшу, руку кверху, глаз вприжмур, как будто вчера только и расстались:

– Помнят здесь еще друзей молодости? Не забыли?

– Молодость помним, – с ходу, ни секунды не задумываясь, ответил Михаил, – и друзей помним, но только не подлецов!

А как еще с ним разговаривать? На что он рассчитывает? Может, думал, под руки его да за стол?

Потом, водой вышли все нервы и психи в первый же день, а потом в раж вошел – про все забыл, даже про больную руку. Просто осатанел – часами махал косой без передыху. И мнение о себе такое разыгралось, на такие высоты себя подымал, что дух захватывало.

И вот раз смотрел, смотрел вокруг – с кем бы помериться силенкой, кого бы на соревнование вызвать? Один на лугу, никого вокруг, кроме кустов да старого Миролюба, лениво помахивающего хвостом, и до чего додумался? Солнце вызвал… Давай, мол: кто кого?

Ну и жали, ну и робили! Солнце калит, жарит двадцать один час без передыху – и он: три-четыре часа вздремнет, а все остальное время – коса, грабли, вилы.

 

 

Боль в руке началась ночью. Проснулся – огнем горит левая кисть.

Он вышел из избушки на волю. Всходило солнце. Лыско хрустел костями в кустах – должно быть, поймал зайчонка или утенка.

Михаил развязал обтрепавшийся, посеревший от грязи бинт и поморщился: закраснела, распухла ладонь, как колодка. Подумал, чем бы смазать, и ничего не придумал. Сроду не знал никаких лекарств, все порезы, все порубы заживали сами собой, как на собаке.

Все же он сделал примочку из холодного чая, оставшегося с вечера в чайнике, покурил и пошел косить: росы почти не было, но все-таки с раннего утра косить легче, то крайней мере, не так жарко.

За работой боль утихла, да и некогда было о ней раздумывай, а пришел к избе перекусить – и опять огонь в руке.

В обед он почти ничего не ел, только все нажимал на чай, полтора чайника выпил. Но что его особенно расстроило – не мог курить. А это верный признак того, что у него температура.

Еще работал полдня и назавтра полдня работал, потому что травы навалено было гектара три – как не прибрать, прежде чем отправляться домой? А вдруг зарядят дожди?

Не удалось прибрать. К полудню у него начало двоиться в глазах солнце, а потом уж и совсем чертовщина: черные колеса закатались перед глазами…

Собрав последние силы, Михаил отвязал с привязи Миролюба – иначе пропадет конь – и на большую дорогу.

Как продирался через кусты, через кочкарник, как лежал у дороги в ожидании попутной машины – помнил, и помнил, как в районную больницу входил, а дальше что было, надо у людей спрашивать.

После операции Евгений Александрович Хоханов, главный врач районной больницы, сказал:

– Ну, Пряслин, моли бога за тех, кто тебя так выковал. Другой бы на твоем месте пошел ко дну. А уж насчет того, что без руки остался бы, это точно.

 

 

Недолго, неполную неделю томился Михаил в больнице, а с чем сравнить то чувство радости, которое хватило его, когда за ним захлопнулись ворота больничной ограды?

Все вновь, все заново: земля, воздух, синь небесная над головой. На райцентровские мостки ступил – вприпляс. Но стой: больная рука! Такой вдруг болью опалило, что он закусил губу.

В нижнем конце райцентра Михаилу не доводилось бывать лет десять, а то и больше, и он теперь с изумлением и любопытством школьника вглядывался в новые улицы, в новые дома и магазины.

Разбухла, разрослась районная столица, уже в поля залезла, уже сосняк на задворках под себя подмяла, и все ей места мало – за. ручей шагнула. А ведь он, Михаил, помнил ее еще деревней – с амбарами, с гумнами, с изгородями жердяными, пряслами.

После войны райцентр стал набирать силу. Мужиков собралось людно – в первую очередь укрепить руководящие кадры районного звена! – а жить где? Вот они и начали по вечерам да по утрам топориком поигрывать, благо перышко конторское не очень-то выматывало за день. И было дико в те годы видеть: как грибы растут новые дома в райцентре и хиреют, пустеют с каждым годом деревни.

Самое видное здание в райцентре, конечно, райком. Просторный двухэтажный домина кирпичной кладки, или, как теперь принято говорить, в каменном исполнении (на веки вечные поставлен!), и внутри нарядно, как в храме: пол из цветной плитки, стены расписные, зеркала – с ног до головы видишь себя…

Кабинет Константина Тюряпина на первом этаже был закрыт, и Михаил, пожав плечами, пошел наверх.

– Здравствуй, здравствуй, товарищ Пряслин!

Северьян Матвеевич, инструктор райкома, сбегал с лестницы. Как всегда, чистенький, вежливенький, сладкоречивый, очень похожий на юркого воробья и своей проворностью, и своим острым личиком с черными бегающими глазками.

Михаил пожал протянутую руку.

– Слышал, слышал про твои дела. – Северьян Матвеевич участливо кивнул на больную руку. – С каким вопросом пожаловал?

– Да не знаю. В больнице сказали, чтобы к Тюря-пину зашел.

– К Константину Васильевичу? На партактиве он, парень. Партактив у нас сегодня работает. Первый вопрос обсудили – заготовка кормов, сейчас к борьбе с алкоголем перешли. Советовал бы заглянуть в ожидании.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

 

 

 

Вот это да! – мысленно ахнул Михаил, когда вслед за Северьяном Матвеевичем вошел в зал.

Окна во всю стену, от пола до потолка, хоть на лошади въезжай, с занавесями белыми, шелковыми – как паруса, натянуты ветром, – люстры с хрустальными подвесами, красная ковровая дорожка через весь зал, от дверей до сцены, сиденья мягкие… Его в Москве как-то сват затянул к себе на заседанье – куда там до этого зала!

А вот насчет бумажного бормотанья… Как зачалась у них эта канитель в районе после Подрезова, так и по сю пору продолжается.

Выходил на трибуну начальник сельхозтехники, выходила молоденькая совхозная доярка, выходил главный инженер леспромхоза – все первым делом вынимали бумажку.

Михаил немного оживился, когда слово предоставили начальнику стройколонны Хвиюзову. Хвиюзовские гвардейцы по части пьянки давно уже первенство по району держат, да и сам Хвиюзов выпить не дурак. Две бутылки опростает – только во вкус войдет, только голос прорежется – страсть мастер анекдоты наворачивать.

Нет, и Хвиюзов не обрадовал. Подменили мужика. Отчитал что положено – и с колокольни долой. Даже на людей забыл взглянуть.

Сосед у Михаила, знакомый шофер с Шайволы, дремал, уронив на грудь большую голову с подопрелым волосом. Другие вокруг тоже водили отяжелевшими головами. И ничего удивительного в том не было. Бумажная бормотуха кого угодно в сон вгонит, а тем более работягу, который, может, чтобы попасть на это совещание с Дальнего покоса или лесопункта, всю ночь не спал. Да и вообще – кто это сказал, что у заседателей легкая жизнь?

Михаила в конце концов тоже укачало.

Очнулся он от толчка соседа:

– Вставай, начальство твое на трибуну лезет. Точно, Антон Таборский взбегал на сцену. Поначалу, как все, надел очки, развернул бумажку, дал запев:

– Товарищи, обсуждаемое постановление – это документ огромного исторического значения, новое проявление заботы… новый вклад…

В общем, не придерешься – не вышел из установленной борозды, сказал все нужные слова, а потом бумажку в сторону, бах:

– Для русского Ивана это постановление, скажем прямо, самое трудное постановление изо всех постановлений, какие были и какие еще будут, под корень режет…

Смех, хохот, топот. Даже в президиуме заулыбались – белой подковой просиял зубастый рот на смуглом лице первого секретаря.

– А чего смеяться-то, дорогие товарищи? – Таборский прикинулся дурачком: великий мастер по части прикидона. – Плакать надо. Ведь кабы мы как люди пили, кто бы нам чего сказал? А то ведь мы все наповал, все до схватки с землей…

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.