Сделай Сам Свою Работу на 5

Письма к родным. Август 1902 – май 1907 6 глава





Обреченных ведут уже отсюда со связанными ремнем руками. Вешают одновременно до трех приговоренных. Когда их больше, вешают троих, остальные тут же ожидают своей очереди и смотрят на казнь товарищей.

Уже больше И час. вечера. Под нами в камере, обыкновенно тихой, в камере смертников, слышны громкие разговоры; слов не слышно, к нам проникают лишь отрывочные звуки; за стенкой, на лecтницe, необыкновенное движение, какое бывает в дни казней. Двери канцелярии скрипят, то и дело кто-нибудь заходит к приговоренным.

Их уже взяли. Под окном прошли солдаты… Повели на место казни двоих осужденных.

 

Марта

 

25 февраля опять повесили пятерых из 16 осужденных бандитов и членов боевых дружин ППС. Одному из осужденных сказали на следующий же день после суда, что ему не заменили смертного приговора. Суд происходил 22-го; 25-го должны были их казнить, но его не взяли вместе с другими, и только несколько дней спустя приехал к нему защитник и сообщил, что ему заменили смертную казнь 10 годами каторги.

Сидит здесь некто Голембиовский. Его приговорили к смертной казни, но заменили ее 10 годами каторги. Он не хотел верить. Когда родители приехали к нему на свидание, он отказался выйти из камеры, думая, что его хотят перевести в камеру смертников. По просьбе родителей его силой привели к ним.



Сидят здесь пять умалишенных. Один из них, буйный, сидит давно в совершенно пустой камере. Окна выбиты, вместо стекол – солома, по ночам он сидит без лампы. Крики отчаяния, бешенства, стон, удары в двери, в стену. Его заковали в ручные кандалы, он их разбил.

Шесть недель тому назад перевели в наш коридор Марчевскую. Она сидела вместе с другими женщинами, но ни с одной не смогла ужиться. Сидела одна. Несколько дней спустя ее сосед хотел порвать с ней. Она произвела на него крайне отрицательное впечатление, и он сказал ей, что не желает ничего слышать ни о ней, ни от нее. После этого разговора она прислала ему прощальное письмо, в котором писала, что она ни в чем невиновна, и выпила 20 граммов йода. Ее спасли, но она страшно мучилась. Несколько дней спустя ее перевели отсюда, и она сидит с Овчарек.

Два дня тому назад умер Аветисянц. Он сидел здесь с 1905 г., и до окончания его заключения оставался только один месяц.



 

Марта

 

Уже неделя, как я опять сижу один. До этого я в течение двух недель сидел с офицером Б. и неделю с офицером Калининым. Б. явился ко мне неожиданно, и я очень обрадовался этому. Он словно с неба упал: вечером с шумом открылась дверь, его как бы втолкнули в мою камеру, и дверь с шумом захлопнулась. За несколько дней до суда офицеров вызвали в канцелярию, велели им показать, что у них в карманах, а в их камере, где они сидят все вместе, произвели обыск. Это было сделано по распоряжению генерала Утгофа, и специально для этой цели были присланы два ротмистра. Обыск был произведен весьма поверхностно. Взяли наугад несколько записок, после чего допросили офицеров и подвергли обследованию взятые при обыске записки. По-видимому, вся эта шумиха была подготовлена со специальной целью внушить судьям представление об этих офицерах, как об опаснейших людях. После суда кто-то говорил, что этот обыск повлиял на приговор, несмотря на то, что ничего компрометирующего не было найдено. Это «дело» уже до суда было раздуто… Суд продолжался пять дней. Подсудимых было 36: пять офицеров, 29 солдат и два ученика из Бялой. Один офицер, освобожденный под залог, на суд по болезни не явился. Все обвинялись в принадлежности к беспартийной Военно-революционной организации и к Всероссийскому офицерскому союзу (§ 102, часть первая).

Председательствовал на суде Уверский, самый кровожадный из всех судей. О нем здесь рассказывают, что когда для него становится очевидным, что подсудимый может отвертеться от виселицы, он сразу становится грубым, недоступным, настроение его становится бешеным, и наоборот, когда он видит, что это подсудимому не удастся, он потирает от удовольствия руки, вежливо разговаривает с адвокатом, его настроение становится розовым. Обвинял Абдулов. Следствие вел Вонсяцкий – в настоящее время начальник радомского губернского жандармского управления – мерзавец, известный своей деятельностью в Варшаве и в Латвии. Обещаниями, подкрепляемыми честным словом, что он их освободит, угрозами, постоянными допросами он добился того, что почти все обвиняемые сознались, что ходили на собрания и засыпали Калинина, Панькова и других солдат. Он добился и того, что Калинин и Паньков тоже сознались и рассказали о себе то, о чем жандармы не знали и что весьма сильно повлияло на приговор. На офицеров он действовал уверениями, что солдаты сидят по их вине и что если они сознаются, то он сможет освободить солдат. Самым важным свидетелем был Гогман – шпион, о котором я уже упоминал. Он показывал все, что ему приказывал Вонсяцкий, утверждая при этом, что это было сказано ему подсудимыми. На самом суде обнаружилось, к каким гнусным приемам прибегал Вонсяцкий. Он сам составил подложное письмо, якобы написанное Калининым, и велел арестованному денщику Калинина отвезти это письмо в Люблин какому-то адвокату, бывшему когда-то офицером, и сказать, что это письмо Калинина и что он, его денщик, был тоже арестован, но его освободили и он просит, чтобы адвокат принял на себя защиту Калинина. Адвокат вытолкнул за дверь денщика-шпиона. Дальше установлено, что Краковецкому подбросили нелегальную литературу военно-революционной организации социал-демократов. Она фигурировала во время следствия как найденная у него, между тем в протоколе произведенного у него обыска значилось, что «ничего подозрительного не найдено». Все дело возникло по показаниям двух солдат (Степана Кафтынева и Ивана Сержантова), использованных властью в качестве провокаторов. Их показания были продиктованы Вонсяцким. Сами они на суд не явились. В вызове свидетелей защиты было отказано. На суде все время присутствовал Вонсяцкий, беседовавший с судьями во время перерывов.



Обвинение Краковецкого базировалось на показаниях Гогмана и поручика 14-го Олонецкого пехотного полка Александра Бочарова и на подброшенной ему литературе. Бочаров на суде взял обратно свои показания. Это был трагический момент. Он заявил, что не Краковецкий, а он сам принадлежал (теперь он уже не принадлежит) к Военно-революционной организации социал-демократов, что он под угрозой Вонсяцкого арестовать его и закатать на каторгу дал ложное показание и написал все то, что ему велел Вонсяцкий. Уверский прервал его: «Ведь вы офицер!» Бочаров ничего не ответил и продолжал стоять с опущенной вниз головой. В зале суда было большое волнение. Вонсяцкий сорвался с места, пошептался с другими жандармами, выбежал из зала и поехал к коменданту. Несколько дней спустя Бочарову велено было подать в отставку. К Краковецкому же, хотя на суде не было никаких оснований для этого, применили высшую меру – 8 лет каторги. Вонсяцкий был убежден, что это единственный из всех обвиняемых – подлинный революционер, конспиратор, не оставляющий никаких следов своей деятельности. Этим был вызван такой строгий приговор…

Калинин и Паньков сознались в приписываемых им действиях и указали на то, что сидящие на скамье подсудимых солдаты взяты наугад, что с таким же основанием можно было арестовать целые отделения, в которых они служили, доказывали, что солдаты не виновны, что среди них не было никакой организации…

Один из солдат, Корель – оратор божьей милостью, говорил плавно и содержательно в течение получаса о том, что вся его деятельность имела исключительно культурный характер. За это его приговорили к восьми годам каторги. Судьи недолюбливают солдат-ораторов.

Судей было трое: кроме генерала Уверского, два обыкновенных кадровых полковника; они в течение всех пяти дней сидели, как болваны, и не проронили ни единого слова.

Краковецкого и солдата Кореля приговорили к восьми годам каторги, Калинина, Панькова и Запольского, солдат Исаева и Синицына – к шести годам каждого, солдата Чемакова (фельдшера) – к семи годам, Темкина, Ляуфмана и 12 солдат – на поселение, троим дали по одному году дисциплинарного батальона, одного офицера и девять солдат оправдали. Скалон смягчил приговор только Панькову и Синицыну – им дали ссылку. Суд применил к офицерам и солдатам § 273–274 устава военного судопроизводства и увеличил наказание всем находящимся на действительной службе на два года. Оказалось, что к офицерам, уже вышедшим в отставку, суд не имел права применять этой статьи (согласно соответствующему сенатскому разъяснению), но адвокаты спохватились слишком поздно, уже после утверждения приговора Скалоном. Они обжаловали приговор в Петербург. Панькову приговор был смягчен ввиду того, что он находился под влиянием Калинина.

Все дело было раздуто Вонсяцким со специальной целью добиться полковничьих погонов, и в этом он успел. Собрали людей из разных местностей Царства Польского (из Бялой, Кельц, Варшавы, Замброва). Люди эти не имели ничего общего друг с другом. Арестовали солдат, неизвестно почему именно этих, сгруппировали их вокруг неблагонадежных офицеров и создали огромное дело Военно-революционной организации офицеров и солдат, которая могла погубить самодержавие. Но вот появляется храбрейший рыцарь Вонсяцкий и искореняет крамолу: какой же похвалы и награды он достоин!

Моего товарища Б. освободили и вывели прямо за ворота цитадели. Там уже два дня его ожидали невеста и тетка, добрейшая женщина, собиравшаяся ехать с ним вместе в Сибирь. Я был уверен, что его оправдают. Его обвинили не в укрывательстве, а в принадлежности к организации исключительно на основании писем его сестры к нему, из которых явствовало его возрастающее революционное настроение. По-видимому, его держали в тюрьме 14 месяцев исключительно для того, чтобы предоставить суду возможность вынести оправдательный приговор. «Наш военный суд беспристрастен, он не лакей охранки», – так когда-то говорил мне жандармский полковник Сушков. Несмотря на это, Б. возвращался после каждого судебного заседания или бодрый и полный надежды или почти уверенный в том, что его засудят. В особенности после речи Абдулова он был уверен в последнем. Когда он вернулся уже после того, как суд вынес ему оправдательный приговор, он до того устал, что незаметно было, что это его радует. «Поздравьте меня», – сказал он вяло. А после зародилось опасение, что его так же долго будут в административном порядке держать в тюрьме, как держат других. Дело Горбунова, например, – чиновника охранки – прекращено, а он продолжает сидеть более месяца. Трое рабочих, Клим, Беднаж, Денель, оправданных 4 августа, продолжают сидеть, и имеется предположение, что их сошлют в Якутскую область (на днях Клима и Беднажа выслали за границу, а Денеля собираются сослать в Якутскую область; жена его ездила в Питер и выхлопотала ему ссылку за границу; он уже должен был уехать, его даже ожидала карета, но охранка велела опять задержать его). Я успокаивал его, убеждал, что его освободят, что охранка ничего против него не имеет, советовал ему, чтобы он потребовал от начальника немедленного освобождения. Начальник не вправе держать его после того, как им получено соответствующее уведомление из суда, но он ее пожелал его освободить до получения распоряжения от Утгофа. В воскресенье Утгоф не принял его, в понедельник он вновь должен был быть у него в 2 час, затем в 4 час. Вахмистр, известный лжец-маньяк, сообщил, что начальник и сегодня не застал Утгофа. Вдруг неожиданно в половине шестого ему приказано было собрать вещи и идти. «В ратушу?» – «Нет, прямо за ворота». Это как гром обрушилось на него. Он не знал, что прежде всего хватать. Я почувствовал, как сжимается мое сердце. Что делать? Все мое спокойствие куда-то запропастилось. Я помог ему собрать вещи, после чего наступил момент тишины. Я уже радовался за него, а теперь опустела моя камера… Проклятые стены… Почему не я? Когда же я? «Алеша, исполните мою просьбу, помните», – произнес я холодно… Он страстно обнял меня на прощанье…

Я люблю его. Он такой молодой, чистый, и все будущее перед ним открыто. Час спустя привели ко мне офицера Калинина. Он был со мной неделю. После обыска его разлучили с его другом Паньковым.

Начальник посоветовал написать прошение Утгофу: без его разрешения своей властью он не может посадить их вместе. Утгоф ответил, что теперь он не имеет ничего против этого (ведь суд уже состоялся, и комедия уже не нужна). Теперь они сидят вместе. Отец Панькова – отставной казацкий полковник, отец Калинина – подполковник, в настоящее время «воинский начальник». Семья Калинина чисто военная. Родители его приехали сюда сейчас же после суда; они никак не могут примириться с тем, что он, которому предстояла такая блестящая будущность (он собирался поступить в Академию), сослан на каторгу и лишен прав. Мать постоянно плакала, но затем подавила слезы и стала успокаивать сына. Она ничего не может понять. Откуда это? Как это случилось? Она была уверена, что Скалон отменит приговор, а когда ей сказали, что если сам осужденный не напишет прошения на имя Скалена, то ничего не получится, она пришла к сыну и до тех пор просила и умоляла его, пока он и другие (иначе Скалой безусловно откажет) не согласились написать следующее прошение: «Прошу о смягчении приговора» – и больше ничего. Скалой отказал. Подать прошение на имя царя они не согласились; тогда это сделали сами семьи их. Мать К. уверена, что царь смягчит приговор; если же нет, то она через три месяца опять подаст прошение и будет это делать постоянно. Приговор по отношению к Панькову смягчен, и оба друга огорчены, что вскоре разлучатся. После суда родители К. приходили к нему ежедневно – проводили по 21/2 час. в канцелярии, не отделенные от него сеткой. Эти свидания были для него ужасны, как собственные похороны. Они доставляли ему мучения. Молодой и сильный, он старался не обнаруживать этого. Он не пробудет в каторге шесть лет – это так нелепо, бессмысленно. Он – интеллигентный, молодой, сильный, должен перестать жить, должен быть совершенно отрезан от мира. Никто не может с этим примириться. В особенности он, который, быть может, и бессознательно, верит в превосходство своего ума, в силу своей воли, в свою способность к великим, могучим делам. Люди пойдут за ним, а не он за людьми. Поэтому ему противны партия и партийность. Воля человека – это все. Он красив, молод, интеллигентен – что же может противостоять ему? А эти бессмысленные стены… Бррр… Он не хочет их. Он знает только себя, и сам будет нести ответственность за свои поступки; он не думает об общественном мнении; противна ему только «грязь». Это – «грязь» – вот вея его критика. Он «прямолинеен»: все, что я ни сделал – сделал я, и поэтому я не знаю угрызений совести. В этом чувствуется сила молодости, немного рисовки и, возможно, много сомнений в самом себе. Во всяком случае, тип любопытный и интересный. Это человек, который может подняться очень высоко, но и пасть очень низко; если его посетит минута слабости, тогда он скажет себе: «Эта слабость – это я, этот путь – мой путь». Впрочем, согласно русской поговорке, «чужая душа потемки», и не только чужая. В течение одной недели трудно было узнать его; я знаю его лишь немного с его собственных слов.

Теперь я снова сижу один. Свиданий у меня нет уже три недели, писем – два месяца. Случилось ли что-нибудь? Что? Может быть, конфискуют письма и открытки, и я ничего не получаю. Создаешь в воображении ужасные картины. Все это могло случиться, и я ничего не знаю и ничего не могу знать. Четыре стены… Какой я чужой здесь, как противны эти стены! Неужели я не выйду отсюда сегодня целый день, и завтра, и послезавтра? Ужасно. Рядом со мной сосед, и хочется простучать ему, что я его люблю, что не будь его здесь, я не мог бы жить, что даже через стену можно быть искренним и отдавать всего себя и не стыдиться этого. А те так далеко. Что им написать? Опять о своей тоске? Я всегда с ними, они знают об этом, а их память обо мне – мое счастье.

 

Апреля

 

Весна. В камере светло, много солнца. Тепло. На прогулке ласкает мягкий воздух. На каштановых деревьях и на кустах сирени набухли почки и уже пробились зеленые, улыбающиеся солнцу листья. Травка во дворе потянулась к солнцу и радостно поглощает воздух и солнечные лучи, возвращающие ее к жизни. Тихо… Весна не для нас. Мы в тюрьме. В камере двери постоянно закрыты; за ними и за окном вооруженные солдаты никогда не оставляют своих постов, и по-прежнему Каждые два часа слышно, как они сменяются, как стучат винтовки, слышны их слова при смене: «Под сдачу состоит пост номер первый», по-прежнему двери открывают жандармы, и по-прежнему они выводят нас на прогулку. Как и раньше, слышно бряцанье кандалов и хлопанье открываемых и закрываемых дверей. За окнами с самого утра проходят отряды солдат, раздаются их песни, по временам доносится военная музыка. Весна – и всякий звон кандалов, и стук дверей, и прохождение солдат под окном отзываются в душе, как вбивание гвоздей в гроб. Их столько в живом теле заключенного, что он уже ничего не хочет, лишь бы уже ничего не чувствовать, не думать, не терзаться между ужасной необходимостью и бессилием. В душе только и осталось это бессилие, а вокруг с часу на час, со дня на день, ужасная необходимость.

 

Апреля

 

Хочется отметить несколько фактов. Неделю тому назад в одном из коридоров, на печке в уборной, найден браунинг и несколько пуль. Приехал жандармский полковник Остафьев, созвал жандармов, угрожал им, упрекал, что они плохо наблюдают за нами, что поддерживают с нами сношения; грозил, что всех расстреляет, упечет на каторгу, закует в кандалы, за малейший пустяк будет отдавать под суд. Нескольким он надавал пощечин. Они не протестовали. Об этом они не хотят рассказывать нам. Им стыдно. Но они еще больше сближаются с нами. По этому поводу мне написал один из товарищей: «В связи с, этим я вспомнил одно событие, о котором мне рассказывал очевидец. Вы слышали, должно быть, что в 1907 году, в Фортах ужасно издевались над заключенными. Всякий раз, когда попадался до мерзости гадкий караул, заключенные переживали настоящие пытки. В числе других издевательств был отказ в течение целых часов вести в уборную. Люди ужасно мучились. Один из заключенных не мог вытерпеть, и когда он захотел вынести испражнения, заметивший это офицер начал его ругать, приказывал ему съесть то, что он выносил, бил его по лицу. Тогда тоже все молчали, ограничившись тем, что не позволили ему выйти из камеры одному и вышли с ним вместе, чтобы не дать его бить. Когда я возмущался, очевидец в ответ спросил: „А что было делать? Если мы сказали бы хоть одно слово, нас бы всех убили, выдавая это за бунт“.

В 1907 г., когда я сидел в «Павиаке», солдат ударил одного заключенного, разговаривавшего во время прогулки с другим через окно. В это время по двору гуляли 40 человек. Один из них хотел было броситься на солдата, но другие оттащили его в сторону. Мы потребовали тогда замены этого солдата другим, тюремные власти тоже на этом настаивали, но караульный начальник не дал на это своего согласия и стал угрожать нам. Когда один из заключенных начал против этого протестовать, солдат замахнулся на него штыком, другие заключенные заслонили его от рассвирепевшего солдата, но все вынуждены были уйти с прогулки. Когда вскоре после этого солдат убил выглянувшего в окно Гельвига, вызванный нами прокурор Набоков издевался над нами, заявляя: «Вы ведете себя возмутительно. Следовало бы вас всех расстрелять». Возможны ли при таких условиях какие-либо протесты? Каждый такой протест может вызвать только резню. Каждый чувствует в такой атмосфере только свое бессилие и переносит унижения или в отчаянии бросается сломя голову, сознательно ища смерти.

Я сижу теперь с Дан. Михельманом, приговоренным к ссылке на поселение за принадлежность к социал-демократии. Он был арестован в декабре 1907 г. в Сосковце. Он рассказал мне о следующем случае, очевидцем которого он являлся: в конце декабря приходят утром в тюрьму в Бендзине стражник с солдатом, вызывают в канцелярию одного из заключенных, некоего Страшака – прядильщика с фабрики Шена, внимательно осматривают его с ног до головы и, не говоря ни слова, уходят. После полудня является следователь, выстраивает в ряд шесть заключенных высокого роста, в том числе Страшака, приводят солдата, и следователь приказывает ему признать среди них предполагаемого участника покушения на шпика. Солдат указывает на Страшака. Этот Страшак, рабочий, ни в чем не был замешан, ни с какой партией не имел ничего общего. Солдат был тот самый, который приходил со стражником утром и предварительно подготовился к ответу. Заключенные подали жалобу прокурору. Тюремный стражник боялся, что ему попадет, но все же обещал заключенным подтвердить, что это тот самый солдат, который приходил утром. Впоследствии уже в Петрокове Михельман узнал, что Страшака повесили.

 

Мая

 

Прошел день 1 Мая. Празднования в этом году не было. А у нас ночью с 1-го на 2-е кого-то повесили. Была чудесная лунная ночь, я долго не мог уснуть. Мы не знали, что недавно был суд и что предстоит казнь. Вдруг в час ночи началось движение на лестнице, ведущей в канцелярию, какое обыкновенно бывает в ночь казни. Пришли жандармы, кто-то из начальства, ксендз; потом за окном прошел отряд солдат, четко отбивая шаг. Все, как обыкновенно. Мой сокамерник спал, сосед – тоже. Я спросил жандарма, что это за движение. Он ответил, что это, должно быть, начальник мечется по тюрьме. Я уже знал наверно, что предстоит казнь. Оказалось, что повесили рабочего-портного по имени Арнольд.

Так прошло у нас 1 Мая. Это был день свиданий, и мы узнали, что в городе 1 Мая не праздновали. Массам еще хуже: та же, что и прежде серая, беспросветная жизнь, та же нужда, тот же труд, та же зависимость. Иначе быть не могло. Но такая мысль, такое сознание никого не может утешить, разве только тех, для кого вся борьба была лишь ареной случайных эффектных выступлений. Некоторые рекомендуют теперь приняться исключительно за легальную деятельность, то есть на самом деле отречься от борьбы. Другие не могут перенести теперешнего положения и малодушно лишают себя жизни…

Но я отталкиваю мысль о самоубийстве, я хочу найти в себе силы пережить весь этот ад, благословлять то, что я разделяю страдания с другими; я хочу вернуться и бороться и всегда понимать тех, кто в этом году не откликнулся на наши призывы.

Сегодня я снова один. Моего товарища сегодня утром увезли в пересыльную для отправки на поселение. Он почти мальчик, исключен из училища за школьный бойкот; с 1905 г. его арестовывали три раза. В последний раз он просидел 17 месяцев, два месяца ему пришлось уже после суда ожидать отправки на поселение. Павильон теперь переполнен. Вчера был суд над 13-ю из Домбровского бассейна, обвиненными в принадлежности к ППС и в налетах. Три смертных приговора. Несколько дней тому назад привезли из Петрокова 14 человек, обвиняемых в том, что они знали и не донесли о готовившемся убийстве фабриканта Зильберштейна в Лодзи (по этому делу Казнаковым[78]расстреляны без суда восемь человек). Военный суд в Лодзи приговорил совершенно невиновных людей к каторге от восьми до 15 лет; теперь это же дело будет рассматриваться вторично. Все закованы, сидят с сентября 1907 г.

 

Мая

 

Сегодня должны казнить двоих: Грабовского и Потасинского. Последний сидит под нами и еще ничего не знает; говорил только, что ему сегодня утром предложили прислать священника для исповеди. Он ни о чем не догадывается и просил, чтобы пришел защитник; он предполагает, что кассация отправлена в Петербург. Через час их возьмут. Час тому назад Френдзель узнала, что ей заменили четыре года каторги восемью месяцами тюрьмы, а В. Чекайской, М. Чекайской и Лясковской каторга заменена ссылкой на поселение. Она не знает, что сегодня будут вешать, и, обрадовавшись, смеялась и болтала в коридоре. Судили их в субботу, несколько дней тому назад, и приговорили всех четырех к четырем годам каторги за принадлежность к «Певице ППС». Единственной виной Френдзель было то, что, она жила в одной квартире, хотя и в отдельной комнате, с Грицендлер, которая была сослана и бежала из Сибири. У последней найдена нелегальная литература. Сегодня был суд не то над восемью, не то над девятью из Люблина; все, кроме одной женщины, приговорены к смертной казни; женщина к 15 годам каторги.

 

Июня

 

Среди наших жандармов вот уже несколько дней паника. Прошел слух, что на воле перехвачено письмо отсюда, в котором кто-то говорит о симпатиях, проявляемых к нам жандармами. Один из жандармов арестован; сюда прислан шпик из охранки в мундире жандармского вахмистра. Он следит специально за жандармами и ищет «виновных».: Всем грозят судом за всякую мелочь; за продление прогулки заключенному угрожают арестом. Вахмистр-шпик все время шляется по X павильону, подслушивает, подсматривает с целью поймать па месте преступления жандарма в момент его разговора с заключенным. Уже несколько недель тому назад отняли у них табуретки, чтобы внимательнее наблюдали за нами. Они страшно устали. Им приходится стоять по 4 час, а часто и по 12 час. в сутки.

С Ватерлосом опять какая-то история. Несколько дней тому назад он в окно показывал руки в наручных кандалах. А две недели тому назад начальник подглядывал в его камеру через «глазок» и заметил, что он спрятал за рукав письмо. Он позвал вахмистра и дежурного и приказал взять письмо. Ватерлос вырвался из их рук, прыгнул на кровать и проглотил письмо; вахмистр и дежурный бросились за ним на кровать, сжали ему горло, но письма им не удалось добыть. Теперь он сидит в этой же камере, изолированный от других заключенных, за ним установили строжайший надзор, по слухам, по распоряжению Утгофа, якобы ввиду того, что он строил планы побега. Лясковский заболел, он в течение всей недели ничего не брал в рот из опасения, чтобы его не отравили. Его перевели в больницу. Я опять сижу с другим. Теперь я уже не могу сидеть один, необходимо рассеивать неотвязные думы. Необходимо механически искать забвения и отгонять мысли, необходимо принуждать себя следить за течением не своих мыслей и добиваться того, чтобы самому включиться в них. И вот мой сокамерник рассказывает мне о своих охотничьих приключениях в Сибири, мы совместно строим планы, как будем бродяжничать пешком с граммофоном по деревням, лесам и горам Галиции.[79]Мы все возвращаемся к этому проекту, всякий раз прибавляя новые подробности, новые комбинации.

 

Июня

 

Сегодня совершенно не могу уснуть. Уже час тому назад убрали от нас лампу: совсем уже светло, птицы громко поют, время от времени каркает ворона. Мой товарищ по камере спит неспокойно. Мы узнали, что утверждены два смертных приговора; сегодня ночью приговоренных не увели, значит, уведут завтра. У каждого из них, вероятно, есть родители, друзья, невеста. Последние минуты… Они здоровы, полны сил и бессильны. Придут и возьмут их, свяжут и повезут на место казни. Вокруг – лица врагов или трусов; прикосновение палача, последний взгляд на мир, саван и конец… Лишь бы скорее, лишь бы меньше думать, меньше чувствовать; блеснет мысль: да здравствует революция, прощайте навеки, навсегда.

А для оставшихся завтра начнется такой же день, как и раньше. Столько уже людей прошло этот путь. И кажется, что люди уже не чувствуют, уже привыкли, и это не производит на них никакого впечатления. Люди? Но ведь и я к ним принадлежу. Я не судья им: сужу о них по себе. Я спокоен, не поднимаю бунта, душа моя не терзается, как еще так недавно. На поверхности ее тишина. Получаю известие – что-то дрогнуло… еще одна капля – и наступает спокойствие. А за пределами сознания душа переживает целый процесс, столько раз уже происходивший, и накопляется яд, и, когда наступит время, он загорится местью и не позволит теперешним победителям-палачам испытать радость победы. А под этим мнимым равнодушием людей, быть может, скрывается страшная борьба за жизнь и геройство. Жить – разве это не значит питать несокрушимую веру в победу? Теперь утке и те, которые мечтали об убийстве, как возмездии за преступление, чувствуют, что эти мечтания не могут быть ответом на преступления, совершаемые постоянно, что уже ничто не уничтожит в душе позорных пятен этих преступлений. Мечтания эти говорят только о непогасшей вере в победу народа, о страшном возмездии, которое подготовляют себе теперешние палачи. А в душах современников нагромождаются и все усиливаются боль и ужас, с которыми связано наружное равнодушие, пока не вспыхнет бешеный пожар за тех, у кого не было сил быть равнодушным и кто лишил себя жизни, за покушение шакалов на высший инстинкт человека – инстинкт жизни, за тот ужас, который люди должны были пережить.

 

Июня

 

Ночь. Уже повесили Пекарского и Рогова из Радома: воинский отряд уже пошел обратно.

То, что я писал вчера о героизме жизни, возможно, и неправда. Мы живем потому, что хотим жить, несмотря ни на что. Бессилие убивает и опошляет души. Человек держится за жизнь, потому что он связан с нею тысячью нитей, печалей, надежд и привязанностей.

 

Июня

 

Весна уже минула. Жара. В камере душно. До сих пор у нас не сняли с окон зимних рам и после долгих ходатайств обещают их снять только на этой неделе. Окна заколочены гвоздями. Форточки закрыты густой сеткой, чтобы даже спички нельзя было выбросить за окна. В камере не хватает воздуха. В течение нескольких дней прогулка продолжалась 20 мин., через несколько дней опять снизят прогулку до 15 мин., так как привезут много новых. Недавно увезли отсюда в Ломжу многих кандальщиков и всех приговоренных к ссылке на поселение. Френдзель и Ванду Чекайскую перевели в «Сербию». Из старых жандармов остались очень немногие. Их заменили новыми; на вид они трусы и черносотенцы. Они то и дело стучат крышками «глазков», подглядывая, что делается в камере. Жалобу Ватерлоса на то, что его избили, прокурор оставил «без последствий».

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.