Сделай Сам Свою Работу на 5

Вечера на хуторе близ Диканьки 3 глава





Спустя несколько дней П. А. Плетнев подтвердил эту новость В. А. Жуковскому: «У Гоголя – все по-прежнему. Его комедия не идет у него из головы. Он хотел бы поместить туда слишком много вещей, столкнулся с продолжающимися трудностями сценического выражения и, с досады, не написал ничего».

В действительности же Гоголь написал несколько сцен «Владимира 3-ей степени» и запрятал их в свои бумаги, среди других проб пера.[102] Также он набросал комедию с «невинным», по первому впечатлению, сюжетом – «Претенденты»; но нашел ее столь бледной, что отложил ее в сторону с намерением переработать ее, когда к нему вернется вдохновение. Затем Гоголь взялся за изложение рассказов «Нос», «Записки сумасшедшего», «Как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», но – без энтузиазма, с ужасным впечатлением, что он повторяется, топчется на месте. Не было ли бы для него лучше отвернуться от театра и от рассказов и посвятить себя истории? Он всегда имел вкус к прошлому. Очертя голову, он всецело отдавался документальным источникам. Временами, однако, его охватывало сожаление о том, что он отказывается от публичных контактов.



«Примусь за Историю, – писал он Погодину, – передо мною движется сцена, шумит аплодисмент, рожи высовываются из лож, из райка, из кресел и оскаливают зубы, и – история к черту».[103]

Но немного позже исторические штудии вновь стали предметом его рассмотрения. Они были безопасны, в то время как все прочие формы литературы были духовной авантюрой. Можно было ошибиться во всем, сочиняя пьесу или рассказ, но никогда – воскрешая эпоху по источникам, заслуживающим доверия. Что же касается славы, то слава историка ни в чем не уступала таковой романиста или драматурга. Впрочем, сам Пушкин – не впрягся ли и он в историческую работу благодаря своей «Капитанской дочке»?

Поначалу Гоголь помышлял просто об истории Украины. Он собирал документы, наводил справки в архивах, снабжал примечаниями труды летописцев. Но такого рода компилятивная работа вскоре стала ему казаться невыносимо скучной. С напечатанных страниц ему в лицо веял запах тлена. Он не мог решиться на то, чтобы всего лишь комментировать события иссушающим методом «варварских профессоров». Его цель была другая: оживить исчезнувшие персонажи со всем тем теплом, которое было у них при жизни. И с этой точки зрения хронология фактов имела меньшее значение, нежели гул повседневного существования. Чтобы воскресить минувшие годы, следовало, таким образом, отойти от официальных документов и черпать вдохновение в легендах и народных песнях. И чем больше их познавать – тем больше шансов с точностью воссоздать прежний мир. 9 ноября 1833 года Гоголь писал Максимовичу:



«Теперь я принялся за историю нашей единственной, бедной Украины. Ничто так не успокаивает, как история. Мои мысли начинают литься тише и стройнее. Мне кажется, что я напишу ее, что я скажу много того, чего до меня не говорили.

Я очень порадовался, услышав от вас о богатом привосокуплении песен и собрании Ходаковского… Да, я прошу, сделайте милость, дайте списать все находящиеся у вас песни, выключая печатных и сообщенных вам мною. Сделайте милость и пришлите этот экземпляр мне. Я не могу жить без песен… Вы не можете представить как мне помогают в истории песни. Даже не исторические, даже похабные: они все дают по новой черте в мою историю, все разоблачают яснее и яснее, увы, прошедших людей…»

Еще яснее Гоголь выразил свою мысль в письме филологу-слависту И. И. Срезневскому:

«И потому-то каждый звук песни мне говорит живее о протекшем, нежели наши вялые и короткие летописи, если можно назвать летописями не современные записки, но поздние выписки, начавшиеся уже тогда, когда память уступила место забвению. Эти летописи похожи на хозяина, прибившего замок к своей конюшне, когда лошади уже были украдены».[104]



Но, полагая священным свое решение написать живую историю Украины, Гоголь уже спрашивал себя, прав ли он, ограничивая себя такой узкой областью? Он опасался быть включенным в число «местечковых» писателей после публикации «Вечеров…» – не примут ли его теперь, после его работ по Малороссии, за историка, специализирующегося на вопросах казачества? Однако значение такой работы не сможет быть мировым. Чтобы быть верным своему предназначению, он должен составить, в дополнение к истории Украины, всемирную историю. Этот довольно-таки грандиозный проект вызывал у Гоголя некоторое головокружение. Он пошатывался, но – не сомневался в своих силах. Весь вопрос был в конструкции. Ему виделись восемь или девять томов. Возликовав, он изложил министру народного просвещения С. С. Уварову «План преподавания всемирной истории»:

«Всемирная история – такая, какой она должна быть на самом деле, – не есть собрание отдельных историй всех стран и народов: бессвязное, не имеющее ни общего плана, ни совместной цели. Она также не есть нагромождение фактов – сухих и инертных, как это обыкновенно представляется. Ее предмет необъятен: она должна охватывать одним взглядом все человечество и показывать при этом, как оно развивалось и совершенствовалось – начиная со времен своего убогого детства и до наших дней».[105]

И 23 декабря 1833 года он писал А. С. Пушкину:

«Там кончу я историю Украйны и юга России и напишу Всеобщую историю, которой, в настоящем виде ее, до сих пор, к сожалению, не только на Руси, но даже и в Европе, нет. А сколько соберу там преданий, поверьев, песен и проч.!»

Намерение Гоголя стать великим историком было столь сильным, что, по совету Максимовича, он внезапно решил добиваться кафедры всемирной истории в Университете Святого Владимира, недавно основанном в Киеве. Конечно, у него не было никакого диплома, познания его были ограниченными, а педагогический опыт – близким к нулю; но в России не хватало преподавателей, и министр народного просвещения закрывал глаза на степени соискателей. Максимович, который преподавал ботанику в Москве, – не возьмет ли он на себя по его, Гоголя, просьбе, преподавание литературы в Киеве? Обосновавшись в «колыбели русских городов», Гоголь вновь его встретит. Вместе они предпримут поиски в архивах, будут упиваться народными песнями и преданиями, придумают новую концепцию истории.

«Туда, туда! в Киев! В древний, в прекрасный Киев! – писал Гоголь Максимовичу. – Он наш, он не их, не правда? Там или вокруг него деялись дела старины нашей… Мне надоел Петербург, или, лучше, не он, но проклятый климат его: он меня допекает. Да, это славно будет, если мы займем с тобой киевские кафедры. Много можно будет наделать добра».[106]

Дело оставалось за решением министра. Донесение о преподавании всемирной истории, которое Гоголь ему направил, могло настроить С. С. Уварова только в его пользу. Чтобы снять последние сомнения, следовало подключить к делу всех друзей. Во главе колонны – добрый В. А. Жуковский, наставник наследного великого князя Александра II. Но не стоило пренебрегать и Пушкиным. Он был в доверии у некоторых высших должностных лиц и, кроме того, был лично знаком с C. C. Уваровым. Гоголь послал ему письмо в искусно подобранных выражениях, в надежде, что тот покажет его министру:

«Если бы был из тех, каких немало у нас на первых местах, я бы не решился просить и представлять ему мои мысли. Как и поступил я назад тому три года, когда мог бы занять место в Московском Университете, которое мне предлагали,[107] но тогда был Ливен, человек ума недалекого. Грустно, когда некому оценить нашей работы. Но Уваров собаку съел. Я понял его еще более по тем беглым, исполненным ума замечаниям и глубоким мыслям во взгляде на жизнь Гёте. Не говорю уже о мыслях его по случаю экзаметров, где столько философического познания языка и ума быстрого. – Я уверен, что у нас он более сделает, нежели Гизо во Франции. Во мне живет уверенность, что если я дождусь прочитать план мой, то в глазах Уварова он меня отличит от толпы вялых профессоров, которыми набиты университеты».[108]

Если Уваров не отдаст предпочтение после подобного умащивания – это приведет в отчаяние всю дипломатию! Но нужно было не торопиться. В сферах высшей администрации решения вызревали всегда медленно. В канун наступления нового года экзальтация Гоголя приняла мистическую окраску. Раз с ним не совершилось ничего великого в 1833 году, значит, Господь приберег ему славу на год 1834-й. Как-то, морозной ночью, согнувшись над своим пюпитром, при слабом свете свечи, он подвел итог двенадцати истекших месяцев: ни одной значительной публикации, отсутствие денег, долги; мать, вынужденная переоборудовать кожевенный завод и отослать обратно «австрийского специалиста», который ее обобрал. В очередной раз заложили Васильевку. И, однако, все это не имело никакого значения перед чувством безмерной надежды, которое возрождалось в нем.

«Великая, торжественная минута… У ног моих шумит мое прошедшее; надо мною сквозь туман светлеет неразгаданное будущее. Молю тебя, жизнь души моей, мой Гений! О, не скрывайся от меня! Пободрствуй надо мною в эту минуту и не отходи от меня весь этот, так заманчиво наступающий для меня, год. Какое же будешь ты, мое будущее? Блистательное ли, широкое ли, будь деятельно, все предано труду и спокойствию! Что же ты так таинственно стоишь передо мною, 1834-й? Будь и ты моим ангелом. Если лень и бесчувственность хотя на время осмелятся коснуться меня, о, разбуди меня тогда! Не дай им овладеть мною!

Таинственный, неизъяснимый 1834-й! Где означу я тебя великими трудами? Среди ли этой кучи набросанных один на другой домов, гремящих улиц, кипящей меркантильности, – этой безобразной кучи мод, парадов, чиновников, диких северных ночей, блеску и низкой бесцветности? В моем ли прекрасном, древнем, обетованном Киеве, увенчанном многоплодными садами, опоясанном моим южным, прекрасным чудным небом, упоительными ночами, где гора обсыпана кустарниками, со своими как бы гармоническими обрывами, и подмывающий ее мой чистый и быстрый, мой Днепр. – Там ли? – О!.. Я не знаю, как назвать тебя, мой Гений! Ты, от колыбели еще пролетавший со своими гармоническими песнями мимо моих ушей, такие чудные, необъяснимые доныне зарождавший во мне думы, такие необъятные и упоительные лелеявший во мне мечты! О, взгляни! Прекрасный, низведи на меня свои небесные очи! Я на коленях. Я у ног твоих! О, не разлучайся со мною! Живи на земле со мною хоть два часа каждый день, как прекрасный брат мой! Я совершу… Я совершу. Жизнь кипит во мне. Труды мои будут вдохновенны. Над ними будет веять недоступное земле божество! Я совершу! О, поцелуй и благослови меня!..»

Этот торжественный призыв, брошенный в ночь с 31 декабря 1833 года на 1 января года 1834, был искренним, несмотря на его высокопарный тон. Будучи во власти сильных эмоций, Гоголь не умел выразить их просто. Как другие проливают слезы, так он проливал слова.

В начале нового года он был настолько уверен в том, что получит страстно желаемую кафедру, что писал Максимовичу:

«В одном письме ты пишешь за Киев. Я думаю ехать. Дела, кажется, мои идут на лад…»[109]

И, хотя история Украины была еще в состоянии замысла плана лекций, 30 января 1834 года в «Северной пчеле» Гоголь издал объявление, изложенное следующим образом:

«Новые книги. Издание „Истории малороссийских казаков“ Н. Гоголя, автора „Вечеров на хуторе близ Диканьки“. До настоящего времени еще не существовало полной и удовлетворительной истории Малороссии и ее народа… Я решил взять эту задачу на себя… В течение примерно пяти лет я собирал – с большим прилежанием – материалы, имеющие отношение к этому краю… Половина моей книги почти готова, но я откладываю публикацию первых томов, предполагая, что существуют многочисленные источники и документы, мною упущенные, которые должны находиться где-либо во владении частных лиц. И поэтому, обращаясь ко всем, я настоятельно прошу тех, кто имеет у себя какие бы то ни было материалы: хроники, воспоминания, песни, рассказы „бандуристов“, деловые бумаги…, переправить их мне – если не оригиналы, то хотя бы копии… по следующему адресу…»

Он не должен был получить никакого ответа. Но вот весомая компенсация за его чистую любовь – министр С. С. Уваров опубликовал его «План преподавания всемирной истории» в журнале «Министерства народного просвещения», и императрица пожаловала ему кольцо, украшенное бриллиантами, «в награду за его выдающиеся труды». На этот раз он более не сомневался, что выиграет дело. Он уже готовился с помощью Якима к своему грядущему отъезду. Однако новость сразила его как молния: несмотря на все обещания, некий Владимир Цых, личный кандидат попечителя Киевского Университета, был назначен на кафедру, о которой он, Гоголь, так настойчиво просил. Оглушенный известием, он реагировал на него проклятиями, вопросами, мольбами, обращая их на все четыре стороны света.

«Что ты пишешь про Цыха? – писал он Максимовичу 29 марта 1834 года. – Разве есть какое-нибудь официальное об этом известие? Министр мне обещал непременно это место и требовал даже, чтоб я сейчас подавал просьбу, но я останавливаюсь затем, что мне дают только адъюнкта…»

Спустя несколько дней, Гоголь побудил того же Максимовича написать Е. Ф. Брадке, попечителю Киевского Университета, чтобы попробовать уладить дела:

«Да кстати обо мне: знаешь ли, что представления Брадке чуть ли не больше значат, нежели наших здешних ходатаев. Когда будешь писать к Брадке, намекни ему обо мне вот каким образом: что вы бы, дескать, хорошо сделали, если бы залучили в университет Гоголя, что ты не знаешь никого, кто бы владел языком преподавания, и тому подобные скромные похвалы, как будто вскользь…»

И А. С. Пушкину:

«Теперь же я буду вас беспокоить вот какою просьбою: если зайдет обо мне речь с Уваровым, скажите, что вы были у меня и застали меня еле жи́ва. При этом случае выбраните меня хорошенько за то, что живу здесь и не убираюсь сей же час вон из города; что доктора велели ехать сей же час и стараться захватить там это время. И сказавши, что я могу весьма легко через месяц протянуть свои ножки, завесть речь о другом, как-то о погоде или о чем-нибудь подобном. Мне кажется, что это не совсем будет бесполезно…»[110]

«Совершенно с вами согласен, – ответил в тот же день Пушкин. – Я тотчас же пойду увещевать Уварова, и я поговорю с ним о Вашей смерти. Потом, искусно и незаметно переменив тему, я перейду к бессмертию, которое ожидает его. Кто знает? Может быть, мы и достигнем результата!»

Демарш А. С. Пушкина не возымел немедленных последствий. Министр обещал подумать, изучить досье, вновь рассмотреть вопрос, когда представится новая возможность. Погодин, со своей стороны, предложил Гоголю место ассистента профессора в Московском Университете. Категорический отказ: ассистент кого? ассистент чего? Они полагают, что он может преподавать всемирную историю иначе, чем с высоты настоящей профессорской кафедры? К тому же московский климат годился ему не более, чем климат Санкт-Петербурга. Киев – вот что ему было нужно, Киев с его солнцем и с его студентами. Почему Господь не помогает ему в этом предприятии? В последнее время он писал матери:

«Правили ли вы молебен об успешном ходе фабрики? Если нет, то поручите отцу Ивану отправить молебен, чтобы все дела ваши шли хорошо, а равным образом, чтоб и мои пошли таким чередом, как я думаю!»[111]

Молебен не возымел немедленного действия – ни в том, что касалось кожевенного завода, чья доходность стала практически нулевой, ни в том, что касалось его самого и его удалявшейся мечты о профессорском месте. Должен ли он был заказать его лично, вместо того, чтобы перепоручать это матери? Он был набожен и благочестив, но не особенно посещал церковь. Бог не мог на него сердиться за недостаток усердия.

Отношения Гоголя со Всемогущим были очень свободными. Он был для него неким консультантом по любому поводу, в любое время и в любом месте. Матери, которая упрекала его в нерегулярном посещении церкви, он отвечал резко:

«Я уважаю очень угодников Божиих, но молиться Богу все равно, в каком бы месте вы ни молились. Он вездесущ, стало быть, Он везде слышит молитву, и Ему столько молитва нужна, сколько нужны дела наши».[112]

Уязвленный, он продолжал – весьма нерегулярно – преподавать элементарные начала истории девочкам в Институте. Этим проказницам в светло-коричневой форме; всем этим воробьиным мозгам; и к тому же своим сестрам! Какая насмешка по сравнению с обширной аудиторией, которую он надеялся покорить в Киеве! По его просьбе ему вернули его жалованье в размере тысячи двухсот рублей с 1 января, оставляя при этом сестер Гоголь воспитанницами в учреждении в качестве «особого вознаграждения». Наконец, министр предложил ему читать курс по средневековой истории в Санкт-Петербурге. К сожалению, он и там будет записан как профессор-ассистент, а не как штатный преподаватель. Но могло ли это сбить с него спесь? Им повезло, что он нуждается в деньгах! Проглотив досаду, он согласился и был введен в должность указом от 24 июля 1834 года. Однако он не признался своим друзьям, каково его настоящее звание. Когда он смирился с необходимостью сообщить им эту новость, слово «ассистент» осталось в чернильнице, тогда как слово «кафедра» естественным образом вышло из-под пера.

«Я на время решился занять здесь кафедру истории, и именно средних веков, – писал он Погодину».[113]

И в письме матери:

«Я теперь только профессор здешнего университета и больше никакой не имею должности, потому что и не имею желания занять и не имею времени…»[114]

Тем не менее Гоголь не отказался от мечты о Киеве. Его перевод туда казался ему даже обеспеченным. Когда министр ознакомится с его успехом у столичных студентов, он не сможет отказать ему в кафедре в университете по его выбору. «Итак, я решился принять предложение остаться на год в здешнем университете, получая тем более прав к занятию в Киеве»,[115] – сообщал он Максимовичу.

Он даже поручил последнему, едва обосновавшемуся в Киеве, найти ему дом для покупки, «если можно, с садиком, где-нибудь на горе, чтобы хоть кусочек Днепра был виден из него». Однако М. А. Максимович, выбитый из колеи своим новым местом жительства и своей новой должностью, спрашивал себя, будет ли он способен преподавать историю литературы – он, который до сих пор занимался ею лишь время от времени, да и то – для собственного удовольствия. Имеет ли он моральное право взять на себя роль учителя перед такой доверчивой юностью? Не лучше ли будет оставаться в пределах своей специальности – ботаники? Эти муки совести, повторявшиеся из письма в письмо, поражали Гоголя, который, со своей стороны, ничего подобного не ощущал.

«Ради бога, не предавайся грустным мыслям, будь весел, как весел теперь я, решивший, что все на свете трын-трава. Терпением и хладнокровием все достанешь. Еще просьба: ради всего нашего, ради нашей Украйны, ради отцовских могил, не сиди над книгами. Черт возми, если они не служат теперь для тебя к тому только, чтобы отемнить свои мысли. Будь таков, как ты есть, говори свое, и то как можно поменьше. Студенты твои такой глупый будет народ, особливо сначала, что, право, совестно будет для них слишком много трудиться. Но, впрочем, лучше всего ты делай эстетические с ними разборы. Это для них полезнее всего, скорее разовьет их ум, и тебе будет приятно. Так делают все благоразумные люди. Таким образом поступает и Плетнев, который нашел – и весьма справедливо, – что все теории – совершенный вздор и ни к чему не ведут. Он теперь бросил все прежде читанные лекции и делает с ними в классе эстетические разборы, толкует и наталкивает их морду на хорошее. Он очень удивляется тому, что ты затрудняешься, и советует, со своей стороны, тебе работать прямо с плеча, что придется. Вкус у тебя хорош. Словесность русскую ты знаешь лучше всех педагогов-толмачей; итак, чего тебе больше. Послушай: ради бога, занимайся поменьше этой гнилью…»[116]

Эта «дребедень» – нужно было, однако, чтобы он и сам ею занимался, так как в начале сентября должен был начаться новый учебный год в Университете. Он боялся этих будущих слушателей, тоска в ожидании будущей работы сжимала ему грудь, – совершенно подобная той, которую испытывал Максимович. Сколь захватывающим ему казалось прокладывать широкие дороги сквозь массивы исторических событий, столь же скучным он расценивал опускаться до мелких деталей хронологии. Он чувствовал себя королем в области прожектов и рабом – в исполнении. И поскольку ни его история Украины, ни его всемирная история не вышли еще из фазы зарождения, это его должно было утомлять и в истории Средних веков. И эта обязанность, как нарочно, свалилась ему на голову именно тогда, когда он вновь почувствовал вкус к романной литературе. На протяжении последней весны он закончил несколько рассказов, в числе которых – «Портрет», «Вий», «Тарас Бульба»… Другие сюжеты вертелись у него голове. Но двое или трое римских пап, Чингисхан, Фредерик Барбрусс, Александр Невский преграждали путь воображаемым персонажам.

 

Глава VII

Профессор-ассистент

 

Было два часа пополудни, когда Гоголь прошел в аудиторию. Битком набитый зал. Узнав, что автору «Вечеров на хуторе…» было поручено чтение лекций по средневековой истории, студенты других факультетов примкнули к студентам филологического отделения, чтобы послушать вводную лекцию. Все встали в едином порыве, с шумом. Очень бледный, Гоголь неловко приветствовал собравшихся и направился к кафедре. В руках он вертел свою шляпу. От панического страха у него сводило желудок. Он медленно поднялся по ступенькам. Чуть позже вошел ректор, поприветствовал нового профессора-ассистента с началом занятий и затем грузно сел в приготовленное для него кресло.

Гоголь был один перед незнакомыми лицами публики. Юный возраст его аудитории приводил его в смущение. Сотни взглядов были устремлены на него с требовательным любопытством. Кашель стих, ноги перестали двигаться – тишина стала более глубокой. Для большей уверенности Гоголь выучил свою первую лекцию наизусть. После внутренней молитвы он приступил к лекции. Тембр его собственного голоса, звучащего громко и ясно, тотчас его успокоил. Студенты сразу же оказались завоеваны этим бледным человеком невысокого роста и болезненного вида, с пронзительным взглядом. С ними говорил не преподаватель, но – визионер, поэт. Он воскрешал для них смутные времена средневековья, вооруженные толпы Крестовых походов, священную гордость рыцарского сословия, ужасы инквизиции, загадочный труд алхимиков. Ни одного имени, ни одной даты. Зато в изобилии – общие идеи. Своего рода мираж, местами искрометного, а местами – туманного.[117]

По истечении сорока пяти минут оратор умолк перед пораженной аудиторией. Раздался взрыв аплодисментов. Сходя с помоста, он оказался окружен восторженными студентами. В восторге от своего успеха, он сказал им:

«На первый раз я старался, господа, показать вам только главный характер истории средних веков; в следующий же раз мы примемся за самые факты и должны будем вооружиться для этого анатомическим ножом…»

Раззадоренные студенты с нетерпением ждали следующей лекции. В назначенный день Гоголь прибыл с опозданием, поднялся на кафедру и начал говорить о великом переселении народов. Но на этот раз он не выучил свой текст наизусть и подыскивал фразы, спотыкался о слова с видом замешательства и вялости. «…поговорил немного о великом переселении народов, но так вяло, безжизненно и сбивчиво, что скучно было слушать, и мы не верили самим себе, тот ли это Гоголь, который на прошлой неделе прочел такую блестящую лекцию?»[118] После получасового изложения он внезапно смутился, как будто не находя более что сказать, объявил, что должен сократить лекцию, потому что его родители только что вернулись из путешествия и ожидают его дома, и посоветовал молодым людям – если они хотят знать больше деталей – обратиться к некоторым произведениям, чьи названия он им сообщит позже. Во время своего третьего появления, когда они попросили его уточнить некоторые исторические даты, он был не в состоянии им ответить, но пообещал принести в следующий раз полную хронологию. Эту хронологию он попросту переписал в одной из книг, что не укрылось от внимания студентов. Их увлечение новым профессором-ассистентом угасало раз от разу. Они все в меньшем количестве приходили на его лекции. И Гоголь – перед лицом этой малочисленной аудитории – был все менее и менее склонен всерьез готовить свои выступления. Он израсходовал свое знание и свой порыв во вступительной лекции. Теперь он занимался только тем, что перефразировал других историков и разбавлял их соусом. По своей привычке, он часто сказывался больным, иногда – чтобы вообще не приходить, иногда – чтобы сократить свое выступление. «Голова его, по случаю ли боли зубов или по другой причине, постоянно была подвязана белым платком; самый вид его был болезненный и даже жалкий, но студенты относились к нему с большим сочувствием, что было, разумеется, последствием его талантливых сочинений. Но, боже мой, что за длинный, острый, птичий нос был у него! Я не мог на него прямо смотреть, особенно вблизи, думая: вот клюнет, и глаз вон…»[119]

В октябре 1834 года, однако, у Гоголя внезапно возник повод для рвения, потому что А. С. Пушкин и В. А. Жуковский пообещали ему поприсутствовать на одной из его лекций. Для них он составил блестящий обзор по халифу Ал-Мамуну и его времени. Прибыв в Университет, он обнаружил обоих поэтов, смешавшихся с толпой студентов, в зале ожидания. Вместе они зашли в аудиторию. Почетные гости заняли место сбоку, студенты – немногочисленные – опустились на свои скамьи; а профессор-ассистент в расстроенных чувствах взошел на кафедру, как если бы он поднялся на эшафот.

Начиная с какого-то времени, дисциплина среди слушателей ослабла. Во время лекции болтали, охотно посмеивались. Только бы на этот раз они вели себя спокойно! В противном случае – какой позор перед Пушкиным, перед Жуковским!.. Чудесным образом все прошло хорошо. Текст – документированный и поэтический – свободно лился из уст Гоголя. Великая личность Ал-Мамуна пленяла молодых людей. В конце лекции Пушкин и Жуковский поздравили оратора, который не мог произнести более ни слова и еле держался на ногах.

Но это была единственная вспышка. Начиная со следующего занятия удрученные студенты вновь увидели привычного Гоголя, с его нерешительностью, туманным взглядом, неуверенными жестами и бесконечными возвращениями к «великому переселению народов». Другие преподаватели не питали к нему никакой симпатии и даже считали его самозванцем в этом университете, куда он был принят, говорили они, только по протекции.

Профессор русской словесности А. В. Никитенко отмечал: «Гоголь, Николай Васильевич… Сделался известен публике повестями под названием „Вечера на хуторе…“ Они замечательны по характеристическому, истинно малороссийскому очерку иных характеров и живому, иногда очень забавному рассказу… Талант его чисто Теньеровский… Но там, где он переходит от материальной жизни к идеальной, он становится надутым и педантичным… Лишь только начинает он трактовать о предметах возвышенных, его ум, чувство и язык утрачивают всякую оригинальность. Но он этого не замечает и метит прямо в гении… Гоголь вообразил себе, что его гений дает ему право на высшие притязания… Что же вышло?.. Гоголь так дурно читает лекции в университете, что сделался посмешищем для студентов. Начальство боится, чтоб они не выкинули над ним какой-нибудь шалости, обыкновенной в таких случаях, но неприятной по последствиям. Надобно было приступить к решительной мере. Попечитель призвал его к себе и очень деликатно объявил ему о неприятной молве, распространившейся о его лекциях. На минуту гордость его уступила место горькому сознанию своей неопытности и бессилия. Он был у меня и признался, что для университетских чтений надо больше опытности».

Отвергнутый преподавателями, брошенный студентами, Гоголь продолжал свое преподавание неохотно, как если бы он отбывал наказание. В письме от 14 декабря 1834 года он писал М. П. Погодину:

«Я читаю один, решительно один в здешнем университете. Никто меня не слушает, ни на одном ни разу не встретил я, чтобы поразила его яркая истина. И оттого я решительно бросаю теперь всякую художескую отделку, а тем более желание будить сонных слушателей. Я выражаюсь отрывками и только смотрю в даль и вижу его в той системе, в какой оно явится у меня вылитою через год. Хоть бы одно студентское существо понимало меня. Это народ бесцветный, как Петербург».

Среди этого «бесцветного отродья» было, по правде сказать, несколько молодых людей больших достоинств – таких, как будущий историк Т. Н. Грановский и будущий писатель И. С. Тургенев. Последний будет потом вспоминать, с меланхоличным любопытством, усилия, которые предпринимал Гоголь, чтобы заинтересовать свою публику.

«Я был одним из слушателей Гоголя в 1835 году, когда он преподавал историю в Санкт-Петербургском университете. Это преподавание, правду сказать, происходило оригинальным образом. Во-первых, Гоголь из трех лекций непременно пропускал две; во-вторых, даже когда он появлялся на кафедре, он не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывал нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран, – и все время ужасно конфузился. Мы все были убеждены (и едва ли мы ошибались), что он ничего не смыслит в истории и что г. Гоголь-Яновский, наш профессор (он так именовался в расписании наших лекций), не имеет ничего общего с писателем Гоголем, уже известным нам как автор „Вечеров на хуторе близ Диканьки“. На выпускном экзамене из своего предмета он сидел, повязанный платком, якобы от зубной боли, – с совершенно убитой физиономией, – и не разевал рта. Спрашивал студентов за него профессор И. П. Шульгин. Как теперь, вижу его худую, длинноносую фигуру с двумя высоко торчавшими – в виде ушей – концами черного шелкового платка».[120]

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.