Сделай Сам Свою Работу на 5

Вечера на хуторе близ Диканьки 2 глава





Немного погодя они вместе отправились к писателю, поэту и театральному критику Сергею Тимофеевичу Аксакову,[83] который жил в Афанасьевском переулке, недалеко от Арбата. Придя в гости неожиданно, они застали Аксакова в домашней одежде, с картами в руках в кругу друзей. Все головы повернулись в их сторону. «Вот Николай Васильевич Гоголь!» – провозгласил М. П. Погодин торжественным тоном. Это был момент неловкости. Сын Аксакова, Константин, большой почитатель «Вечеров…», бросился к Гоголю и осыпал его комплиментами, в то время как сам Аксаков, после короткого извинения, отвернулся, чтобы закончить партию. Доиграв, хозяин дома заметил гостю украдкой: «Нынче, – описывал он внешность Гоголя, – внешне он выглядел неавантажно: челка до середины черепа, волосы, стриженные коротко у висков, нет ни бороды, ни усов, воротничок рубашки слишком жесткий и высокий, все это придает ему вид маленького украинского хитреца, пройдохи. Его одежда, манера поведения имеют претензию на элегантность. Я вспоминаю, что он носил полосатый жилет кричащего цвета, перечеркнутый толстой цепью». После ухода Гоголя представленные персоны пришли к согласию и признали, что он произвел на них «впечатление неблагоприятное и антипатическое».



Даже молодой Константин Аксаков, который встретил Гоголя с энтузиазмом, с прискорбием признал «его речи надменны, презрительны и немного неприветливы».[84]

«Несколько дней спустя, рано утром, Гоголь завернул к С. Т. Аксакову, который обещал ему представить его Загоскину, автору исторических романов, очень ценимых в то время. В этот раз, чтобы молодой писатель чувствовал себя непринужденно, Аксаков говорит ему, в свою очередь, все хорошее, что он думает о „Вечерах…“ Но Гоголь остается холоден. „Вообще, – отмечал С. Т. Аксаков, – в нем было что-то отталкивающее, не допускавшее меня до искреннего увлечения и излияния, к которым я способен до излишества“. По просьбе Гоголя они пошли пешком по направлению к дому Загоскина. По дороге Гоголь, вздыхая и еле волоча ноги, жаловался, что стал добычей различных неизлечимых заболеваний. „Смотря на него с изумленными и недоверчивыми глазами, потому что казался здоровым, я спросил его, – пишет С. Т. Аксаков: – Да чем же вы больны?“ Он отвечал неопределенно и сказал, что причина болезни его находится в кишках. Дорогой разговор шел о Загоскине. Гоголь хвалил его за веселость, но сказал, что он не пишет, что следует, особенно для театра. Я легкомысленно возразил, что у нас писать не о чем, что в свете так однообразно, гладко, прилично и пусто, что…



 

…даже глупости смешной

В тебе не встретишь, свет пустой!

 

Но Гоголь посмотрел на меня как-то значительно и произнес, что „это неправда, что комизм кроется везде, что, живя посреди него, мы его не видим; но что если художник перенесет его в искусство, на сцену, то мы сами над собой будем валяться со смеху и будем дивиться, что прежде не замечали его“. Я был озадачен, особенно потому, что никак не ожидал услышать это от Гоголя. Из последующих слов я заметил, что русская комедия его сильно занимала и что у него есть свой оригинальный взгляд на нее».[85]

М. Н. Загоскин встретил Гоголя с лучащейся радостью, трижды заключил его в объятия, отвесил ему несколько дружеских тумаков по спине, подтверждая свое искреннее расположение, свою дружбу; и не переводя дыхания, приступил к рассказам о себе самом, своих исторических изысканиях в архивах, о своих путешествиях, своих проектах, своих лекциях, о своей коллекции табакерок и шкатулок.

Оглушенные гости скоро вынуждены были отступить. Но Гоголь еще не показал своей интеллектуальной значимости во всей полноте. Он видел еще Ивана Ивановича Дмитриева, «патриарха русской поэзии», маленького сухого старичка, элегантного и обходительного, и кроме того, актера М. С. Щепкина, сторонника «антитеатрального театра».



Михаил Семенович Щепкин, ранее домашний крепостной слуга князей Волькенштейнов, которому позволили его хозяева сделать несколько этюдов, спектаклей, затем поставить их на сцене в Курске и Полтаве. После спектакля он переодевался в свою ливрею и подавал на стол своим хозяевам. Однако благодаря своим успехам, в качестве комедийного актера, он, в возрасте тридцати лет, благодаря открытому ручательству генерал-губернатора Репнина, смог выкупить свою свободу за 10 тысяч рублей.

С тех пор он снискал успех на самых крупных сценах России. Гоголь имел возможность посмотреть его игру и поаплодировать ему в Санкт-Петербурге.

Какая удача, если этот человек, всеми обожаемый, согласится представить одну из его пьес! Естественно, Гоголь пока не написал ни одной, но это может произойти на днях. Именно сейчас он приступает ко всем приготовлениям. К тому же, счастливое совпадение, Щепкин – малоросс, как и он!

Однажды вечером актер, который давал обед на 25 персон, заметил возле оставленной открытой двери в обеденный зал тщедушного молодого человека, который вел перепалку с лакеями в передней. Внезапно неизвестный перескочил через порог и воодушевленно пропел первый куплет украинской песни. Затем он представился. Это был его земляк – Николай Гоголь. М. С. Щепкин, который читал «Вечера на хуторе…», развеселился и пригласил своего нового знакомого присесть. Между ними состоялась шумная и веселая беседа. Тут же за столом, угощая вином, хозяин дома посоветовал своему гостю написать что-нибудь для театра. Гоголь не возражал. Без сомнения, его, всегда такого робкого, и самого удивила та смелость, которая внезапно проявилась в нем, в этом доме, куда он не был заранее приглашен. Не явилось ли все это становлением его репутации, которая придала ему подобный апломб? Иногда создавалось впечатление, что кто-то другой находится на его месте. Во всяком случае, он не зря потерял время в Москве. Сколько новых друзей всего за десять дней!

Он отправился в Васильевку с ощущением благодарности по отношению к древней столице царей, которая его так хорошо встретила. По сравнению с Санкт-Петербургом, современным городом, жестоким, холодным, европейским, разрезанным широкими прямоугольными проспектами, набитым чиновниками всех рангов, которым покровительствовал вездесущий царь, Москва врезалась в его память как город древней старины, зажиточных купцов, добродушных баринов, пестрого незнатного люда, патриархальных традиций и замечательной кухни.

Дождь сопровождал его всю первую половину его путешествия. От раза к разу почтовики, почтмейстеры ворчали, говоря одни и те же слова: «Лошадей нет. Нужно подождать!» Чтобы провести время, убить время, он распекал Якима или читал «Клариссу Гарлоу» Ричардсона, сидя на лавке в общем зале. Наконец запрягают! И он вновь устремлялся в грязь, к толчкам, тряске и позвякиваниям колокольчиков.

Время от времени путешественник высовывал голову из-за занавеси в карете и глядел на небо сквозь лорнет. «Мне надоело, – пишет он И. И. Дмитриеву, – это серое небо, почти зеленое северное небо, так же, как и те однообразно печальные сосны и ели, которые гнались за мной по пятам от самого Петербурга до Москвы».[86] Низкорослые деревянные города следуют друг за другом на протяжении всей дороги: Подольск, Тула, Орел, Курск. Температура постепенно смягчается, небо становится более синим, предвещая приближение Украины.

17 июля Гоголь, почувствовав недомогание в области желудка, остановился в Полтаве, чтобы проконсультироваться у тамошних врачей, которые, однако, высказали ему противоположные мнения о причине этих недомоганий. Окончательно убедившись в их некомпетентности относительно своих недомоганий, он решает лечиться собственными средствами, как сам считает нужным. Последний этап путешествия пролегал посреди необъятной степи, затем через городок Миргород, с его маленькими белеными домиками, немощеными улицами, кучами соломы, палисадниками и лужами. На следующий день он оказался в Васильевке, среди своих.

Встреча была, как он того и ожидал, трогательной до слез. Его мать, которая располнела, нисколько не потеряв при этом своей живости, не сводила с него любящего взгляда. Его бабушка многократно осеняла себя и его крестным знамением, чтобы возблагодарить Господа, вернувшего ей ее внука целым и невредимым. Его старшая сестра, вышедшая замуж в апреле, сияя от счастья, висла на руке своего молодого супруга Трушковского, красивого и милого, но не очень смелого молодого человека, который работал в Полтаве, а квартировался в Васильевке в целях экономии. Другие его сестры – Анна (одиннадцать лет), Елизавета (девять лет) и Ольга (семь лет) – так выросли, что он их с трудом узнал. В остальном ничего не изменилось. Двери в старом доме все так же скрипели, тот же запах сушеных яблок доносился из шкафов, стол ломился под теми же соленьями и вареньями, те же мухи и те же пчелы гудели над едой, те же слуги суетились безо всякого дела, в саду те же деревья гнулись под весом своих плодов, а во дворе важно прохаживались те же куры и те же гуси.

Несмотря на все очарование этих семейных декораций, Гоголь с трудом приходил в себя после путешествия. Первые трапезы, очень, согласно обычаю, обильные, только усилили его недомогание. Он был гурманом и не мог устоять перед оладьями со сметаной или маринованными белыми грибами. Внимательный при малейшем урчании в животе, он затем без колебаний комментировал своим близким стадии своего пищеварения, и даже в свежих письмах друзьям.

«Верите ли, что теперь один вид проезжающего экипажа производит во мне дурноту? – писал он Погодину 20 июля 1832 года. – Что значит хилое здоровье!.. Теперешнее состояние моего здоровья совершенно таково, в каком он меня видел. Понос только прекратился, бывает даже запор; иногда мне кажется, будто чувствую небольшую боль в печенке и в спине; иногда болит голова, немного грудь. Вот все мои припадки. Дни начались здесь хорошие. Фруктов бездна, но я есть их боюсь…»

И позднее, тому же Погодину:

«…здоровье мое, кажется, немного лучше, хотя я чувствую слегка боль в груди и тяжесть в желудке, может быть, оттого, что никак не могу здесь соблюсть диеты… Проклятая, как нарочно, в этот год, плодовитость Украины соблазняет меня беспрестанно, и бедный мой желудок беспрерывно занимается варением то груш, то яблок».[87]

Жалея своего сына, который потерял в столице аппетит, Мария Ивановна тем не менее очень быстро привлекла его к поддержке своих финансовых забот. Она не уплатила налоги и была должна деньги за половину своей земли. Она не знала, чем платить за образование дочерей. Гоголь выслушивал ее сетования со смешанным чувством грусти и раздражения. Может быть, настанет день, когда он будет зарабатывать достаточно, чтобы финансово поддерживать всю свою семью. Но что делать здесь и сейчас? Обязательно нужно было убедить книготорговцев купить второе издание «Вечеров на хуторе…»

«Много из местных помещиков посылало в Москву и в Петербург, нигде не могли достать ни одного экземпляра! – сообщает он Погодину. Что это за глупый народ книгопродавцы! Неужели они не видят всеобщих требований? Я готов уступить за 3000 р., если не будут давать более. Ведь это приходится менее по три рубли за экземпляр, а продавать по 15 р., итого 12 р. барыша на книжке. Пусть они вдруг продадут только 200 экземпляров, то вырученная сумма за эти экземпляры уже вдруг окупит издержки. Остальное 1000 экземпл. В течение года или двух, верно, разойдутся, особливо когда еще выйдет новое детище. Теперь я бы взял от них только 15 000 р., потому что мне они очень нужны, а остальных я бы мог подождать месяца два или три…»[88]

 

Обращаясь к Погодину с просьбой довести эту сделку до благополучного конца, Гоголь не питал особых надежд к тому, чтобы увидеть ее завершенной в ближайшие дни. Он займется этим вплотную, вернувшись в Санкт-Петербург. А сейчас единственное, чего он хочет, – это отдохнуть и развеяться в кругу семьи. Он вставал поздно, читал, прогуливался по саду, потом, охваченный внезапной энергией, надевал белый фартук, хватал кисть и горшочки с красками, перекрашивал столовую, гостиную, украшал цоколи и дверные рамы маленькими букетиками и другими безделками.[89] Он также виделся с соседями, расспрашивал крестьян, искал новые сюжеты для рассказов, в духе «Страшной мести» или «Ивана Федоровича Шпонки и его тетушки». Дорожный блокнот его полнился заметками, новыми впечатлениями, схемами, планами… Он доверялся и важничал перед матерью, которая была очень горда его первыми успехами. Она знала наизусть рассказы из «Вечеров на хуторе…» Он же улыбался с чувством превосходства, говорил, что это, мол, ничего особенного, что в скором времени можно будет видеть, на что он способен. Он охотно говорил о своих дружеских связях с наиболее выдающимися именами русской литературы – Пушкиным, Жуковским, Крыловым, но также с князьями, генералами, знатными дамами, министрами. Например, он ручался, что определит своих сестер, Анну и Елизавету, воспитанницами в Смольный институт и что это ничего не будет ему стоить. Прекрасное образование и ощутимая экономия. Мария Ивановна едва не подпрыгнула от радости. Было решено, что обе девочки уедут в Санкт-Петербург вместе с братом. Но детям нужна горничная. Какая жалость, что Яким не женат! Однако еще не поздно устранить это положение вещей. Спросив мнения сына, Мария Ивановна позвала Якима и без обиняков предложила ему жениться на одной из своих служанок, Матрене, которую она выбрала намеренно – за ее трудолюбие, любовь к порядку и чистоте. Конечно, она не хочет принуждать его к этой женитьбе, сказала она тоном, не допускающим возражений; она только хочет знать его мнение на этот счет. Под сверлящим взглядом хозяйки Яким, смущенно улыбаясь и переминаясь с ноги на ногу, пробормотал: «Мне это все равно-с, а это как вам угодно…»[90] Придя в восторг от такого взаимопонимания, Мария Ивановна приказала подготовить все к свадьбе. Яким обрел нежеланную супругу, а девочки – заплаканную горничную.

Однако вскоре дети слегли, заболев корью. Отъезд пришлось отложить. Потянулся август с его жаркими, сухими, зудящими от комаров днями.

«Я в полном удовольствии, – писал Гоголь И. И. Дмитриеву. – Может быть, нет в мире другого, влюбленного с таким исступлением в природу, как я. Я боюсь выпустить ее на минуту, ловлю все движения ее, и чем далее, тем более открываю в ней неуловимых прелестей».[91]

И в другом письме к тому же адресату:

«Чего бы, казалось, недоставало этому краю? Полное, роскошное лето! Хлеба, фруктов, всего растительного гибель! А народ беден, имения разорены и недоимки неоплатные. Всему виною недостаток сообщения. Он усыпил и обленивил жителей. Помещики видят теперь сами, что с одним хлебом и винокурением нельзя значительно возвысить свои доходы. Начинают понимать, что пора приниматься за мануфактуры и фабрики».[92]

Это было в точности мнение Марьи Ивановны, которая уже пробовала, но безуспешно, преуспеть в выращивании табака. Ее зять, Павел Трушковский, подтолкнул ее теперь к тому, чтобы открыть кожевенный завод. Некий специалист австрийского происхождения вызвался поднять завод на ноги и управлять им. Он гарантировал, начиная с первого года, доход в восемь тысяч рублей. Но для этого нужно было нанять двадцать пять рабочих. Гоголь высказал по этому поводу свое мнение, предложив, чтобы начало было более скромным. Его мать, муж сестры и австрийский специалист упрекали его за малодушие. Он уступал им с неохотой. О чем, мол, можно с ними разговаривать? В любом случае, после его отъезда они будут действовать только в своей голове. Анна и Елизавета начали выздоравливать – бледные и исхудавшие после долгих недель в постели. Их усердно кормили, чтобы к ним вернулись силы.

Наконец, 29 сентября, они, плача и всхлипывая, сели со своим братом в старый желтый фамильный экипаж. Яким и Матрена устроились на козлах, рядом с кучером. Марья Ивановна и ее старшая дочь, в легкой коляске, сопровождали путешественников до Полтавы. Там было место окончательной разлуки. После сорока восьми часов, проведенных на постоялом дворе, Гоголь, две его младшие сестры, Яким и Матрена снова отправляются в путь по дороге, ведущей на север, в той же коляске, запряженной взятыми напрокат лошадьми, в то время как Мария и ее мать возвратились в Васильевку.

Багаж покачивался, оси скрипели, как будто они вот-вот сломаются; Гоголь старался развлечь девочек, которые начинали плакать из-за каждого пустяка. Но переезды были длинными; лошадей на станциях не хватало; коляска претерпела множество аварий, после чего, по прибытии в Курск, развалилась окончательно. Нужно было задержаться в этом городке на неделю для того, чтобы ее починить. Гоголь, проявляя свое нетерпение, писал Плетневу:

«Вы счастливы, Петр Алексеевич! Вы не испытали, что значит дальняя дорога. Оборони вас и испытывать ее. А еще хуже браниться с этими бестиями станционными смотрителями, которые, если путешественник не генерал, а наш брат мастеровой, то всеми силами стараются делать более прижимок и берут с нас, бедняков, немилосердно штраф за оплеухи, которые навешает им генеральская рука».[93]

Тем временем девочки, похныкав, начали входить во вкус своей новой жизни. «Дети и не думают о доме, – писал Гоголь своей матери. – Я удивляюсь, как они так скоро могли забыть. Одна Анна иногда вспоминает, особливо когда иной раз долго придется дожидать лошадей».[94]

Как только коляска была кое-как починена и смазана, путешествие вновь возобновилось на фоне осеннего пейзажа, под безразлично равнодушным небом.

18 октября прибыли в Москву. Желтые листья устилали тротуары. На крестах и куполах церквей восседали сотни ворон. Небо, тяжелое и серое, давило на крыши. Гоголь распорядился закрепить большой зонтик над коляской, для того, чтобы восполнить нехватку откидного верха, совершенно дырявого. Для него не могло быть вопросов относительно того, чтобы покинуть город, не повидавшись с друзьями. Оставив сестер в гостинице с Якимом и Матреной, он помчался к С. Т. Аксакову, М. Н. Загоскину. Он также успел свести знакомство с Михаилом Максимовичем, профессором ботаники в Университете и собирателем украинских преданий, и с Осипом Бодянским, профессором-славистом и страстным украинофилом. Четыре дня разъездов туда-сюда, визитов, волнующих разговоров, и – в путь, в Санкт-Петербург.

Едва приехав в столицу, Гоголь отправляется в Институт – с тем, чтобы внести своих сестер в список воспитанниц. Но директриса, г-жа Л. Ф. Вистенгаузен, маленькая старая горбунья и педантка, принимает его холодно и упрекает в том, что он не подавал признаков жизни в течение четырех месяцев своего отсутствия. К тому же состав учениц уже полон, утверждала она, да и принимают в Институт только офицерских дочерей. После извинений и смущенных объяснений просителя она все же согласилась передать его ходатайство императрице. В этом ходатайстве, датированном 13 ноября 1832 года, в частности отмечалось, что господин Гоголь отказывается получать свой преподавательский гонорар в размере тысяча двести рублей в год, в случае если его сестры смогут быть приняты в учебное заведение.

В ожидании высочайшей резолюции Гоголь, всерьез принимавший свою роль старшего брата, составлял сестрам план чтения, водил их на прогулки, в театр, в зверинец, задаривал их игрушками и лакомствами. Матрена тоже была с ними очень ласкова. Но Яким неожиданно начал пить. Его хозяин заметил это и побил его. «Я Якима больно (недописано )», – признавался он в письме к матери.[95] Он становился раздражительным. Все чаще и чаще он поднимал руку на своего слугу и грозился его наказать.

Когда он потерял уже всякую надежду пристроить сестер, императрица уважила его прошение. Он смог препроводить девочек в Институт, где уже начались занятия. Предварительно Матрена завила им локоны и заставила их надеть форменные платья воспитанниц, из «дамского сукна», шоколадного цвета. Самой же ей было в ту пору тридцать один год. Согласно обычаю, она должна была оставаться около девушек, чтобы прислуживать им. Ночуя и питаясь в заведении, Якима она видела теперь очень редко, на что ни один, ни другая не сетовали сверх меры: господская воля – святое.

Анне и Елизавете казалось очень странным наблюдать своего собственного брата в качестве преподавателя. Когда они видели его важно говорящим с высоты кафедры, у них складывалось впечатление, что он играет роль, в которую сам не верит. А если б он надумал их спросить об этом, они умерли бы от стыда перед шушукающим, ухмыляющимся классом и – в большинстве случаев – избегали отвечать. Он же оставался с ними после занятий, разделяя с ними их полдники и доедая их баночки с вареньем, так как был из них наибольшим сластеной. Однако мало-помалу его посещения Института стали нерегулярными. Один день из двух он сказывался больным. В любом случае, ему не платили. Великодушная директриса оставила девочек, несмотря на отсутствие их брата.

Примерно в это время Гоголь сменил место жительства и обосновался в квартире на Малой Морской улице. Из соображений вкуса и экономии он брал на себя всякие хлопоты по дому, отделывая двери, прибивая полки, перекраивая шторы, с помощью Якима. Крутая и темная лестница, крошечная прихожая и две комнатки с окнами, выходящими во двор. Одна из этих комнат служила одновременно спальней, столовой и гостиной. Другая была рабочим кабинетом, где из мебели стояли диван, один стул, стол, заваленный книгами, и высокий пюпитр. Стены были украшены английскими резцовыми гравюрами – виды Греции, Индии, Персии, которыми Гоголь очень гордился. В этом скромном жилище он принимал, как прежде, своих друзей по Нежинской гимназии, а также и А. С. Пушкина, П. А. Плетнева и некоторых новых знакомых, среди которых был П. В. Анненков, молодой человек, с живым умом и большой любитель литературы. Обыкновенно Гоголь угощал своих друзей крепко заваренным чаем, плюшками и баранками. Но время от времени он устраивал ужины, расходы на которые делились между всеми приглашенными. В этом случае он сам готовил ватрушки, фрикадельки со сметаной или другие украинские блюда, густой запах которых распространялся на всю комнату. Взлохмаченный чуб, пестрый галстук вокруг шеи и фартук на животе – среди своих друзей он выглядел петухом, который хорохорится на пороге своей кухни.

Шутя, он всем своим друзьям дал прозвища, украсив их именами знаменитых французских писателей. Там были Виктор Гюго, Александр Дюма, Оноре де Бальзак. Один скромный приятель звался София Ге. Что касается П. В. Анненкова, то он был наречен (так никогда и не узнав, почему!) Жюлем Жанненом. Однако Гоголь не особенно жаловал французскую литературу. В целом, французы казались ему людьми легкомысленными, всегда занятыми тем, чтобы сбросить одну политическую власть и сменить ее на другую. Они продемонстрировали это еще раз в июле 1830 года, охотясь на бедного Карла Х. Писатели этого народа, полагал Гоголь, не могут быть серьезными. С особым пренебрежением он относился к Мольеру, которого упрекал в слабости интриг и в банальности развязок. Услышав, как Гоголь критикует автора «Мизантропа», А. С. Пушкин, возмущенный, возразил ему, заявив, что гений творца проявляется не в используемых драматических средствах, а в совокупности человечности, вложенной в произведение. В продолжение этого разговора, Гоголь вернулся к Мольеру и открыл для себя его величие. У него было абсолютное доверие к суждению Пушкина. Перед ним одним он ощущал себя порой управляемым и ведомым. Однако что отдаляло его от этого пылкого, смелого и благородного человека, то это пристрастие до карт и до женщин, его сопряженная с риском жизнь. Как мог такой великий поэт до такой степени быть привязанным к земным благам? Каким чудом ясность слога сочеталась у него с такой беспорядочностью жизни? Почему столько людей понимали его и любили? В противоположность Пушкину, Гоголь никогда не доверял порывам своей натуры. Будучи всегда настороже, он пристально всматривался в свое окружение, не открывая себя.

«Можно было бы сказать, что он никогда не открывает душу, – писал П. В. Анненков, – и было бы невозможным найти его разоруженным. Его зоркий глаз постоянно следует за движениями души и характерными реакциями других; он хотел видеть даже то, что он мог бы легко разгадать».

Когда кто-нибудь излагал при нем интересный факт, он застывал с небывалым вниманием. Он становился как всасывающий насос. Так, П. В. Анненков видел у него это выражение интеллектуального аппетита, когда один из приглашенных (без сомнения, врач), говорил о поведении сумасшедших, подчеркивая ту непреклонную логику, с которой они развивают свои наиболее абсурдные идеи. Позже другой приглашенный рассказывал историю скромного служащего канцелярии: этому человеку удалось, ценой жесткой экономии преподнести самому себе подарок в виде английского охотничьего ружья, о котором он мечтал; однако при первом же своем выезде он его потерял в камышах Финского залива, и это последнее обстоятельство сделало его таким больным, что его коллеги в складчину купили ему новое. П. В. Анненков писал, что все присутствующие посмеялись над этой забавной историей, извлеченной из реального факта; один лишь Гоголь слушал, задумавшись и поникнув головой.

Всегда занятый тем, чтобы найти новые идеи, «могущие быть полезными», он не довольствовался теми, которые ему «доставляли на дом». Он много выходил, посещал гостиные, искал и находил случайные встречи. Его настороженный взгляд, ушки на макушке, интересный галстук видели у Карамзиных, у Жуковского, у Плетнева, у Пушкиных, в ложе актера Сосницкого, у изголовья Александры Осиповны Смирновой, которая с трудом поправлялась. По вечерам, возвращаясь, он устраивался перед своим пюпитром и беспорядочно отмечал все мысли, крутившиеся в его голове. Охотнее всего он использовал большую конторскую книгу записей. Его почерк, мелкий, частый, похожий на женский, перебегал с одного края страницы до другого, не оставляя ни полей, ни пустот. Начертанные бледными чернилами, буквы запутывались; слова сливались; строчки вздымались волнами; микроскопические поправки перегружали и без того с трудом читаемые фразы. План статьи о «скульптуре, живописи и музыке» соседствовал с наброском новеллы о таинственной улице Васильевского острова, освещенной единственным фонарем; первая фраза рассказа – «Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере в Петербурге»[96] – была продолжена очерком по Гердеру; собственные мысли сталкивались с заметками из лекций по истории: варяги, союзы европейских королей с российскими императорами, эпоха Людовика XIV, норманнские завоевания.

Это разнообразие и эта путаница свидетельствовали о крайнем смятении Гоголя. Он больше не имел четкого представления о том, в каком направлении работать. Успех «Вечеров на хуторе…», вначале доставивший радость, теперь вызывал у него страх. Он видел недостатки этого первого сборника и не мог больше выносить, когда ему его расхваливали. Ему даже казалось, что, упорно восхищаясь вполне посредственным произведением, читатели неявным образом обесценивают то, что он напишет впоследствии. Он имел слишком высокое представление о себе, чтобы принять роль всего лишь развлекателя публики. Рожденный, чтобы нести свет человечеству, он чувствовал, что должен с каждой книгой взбираться еще на одну ступень, пока не достигнет желаемого Богом совершенства.

«Вы спрашиваете об Вечерах Диканских, – писал он Погодину. Чорт с ними! Я не издаю их. И хотя денежные приобретения были бы не лишние для меня, но писать для этого, прибавлять сказки не могу… Я даже забыл, что я творец этих Вечеров, и вы только напомнили мне об этом… Да обрекутся они неизвестности! Покамест что-нибудь увесистое, великое, художественное не изыдет из меня.

Но я стою в бездействии, в неподвижности. Мелкого не хочется! Великое не выдумывается! Одним словом, умственный запор».[97]

Эта невозможность задумать произведение, достойное той участи, какую он ему определил, становилась все более тревожащей. Его письма к друзьям были не чем иным, как одной длинной жалобой: «Досада только, что творческая сила меня не посещает до сих пор…»[98]«Не делаю совершено ничего; может быть, из дому вывез с собою лень».[99]«Я так теперь остыл, очерствел, сделался такою прозой, что больше не узнаю себя. Вот скоро будет год, как я ни строчки. Как ни принуждаю себя, нет да и только…»[100]«Пошлет ли всемогущий бог мне вдохновение – не знаю…»[101]

В конце 1832 года, однако, он поверил в то, что нашел свой путь: это была комедия, «Владимир 3-ей степени». Темой, о которой он поведал нескольким друзьям, была мания величия. Чиновник высокого ранга, охваченный желанием получить награду – орден Святого Владимира, который жаловал дворянское достоинство, – подчинил всю свою жизнь этой идее-фикс, сошел с ума и, в конце концов, принял самого себя за крест Владимира третьей степени.

«У Гоголя в голове – замысел комедии, – писал Плетнев Жуковскому в письме от 8 декабря 1832 года. – Я не знаю, разродится ли он этой зимой, но я жду от него в этом жанре незаурядного совершенства. Я всегда бываю поражен в его рассказах тем, как написаны диалоги».

Гоголь же, со своей стороны, писал Погодину в письме от 20 февраля 1833 года:

«Я не писал тебе: я помешался на комедии. Она, когда я был в Москве, в дороге, не выходила из головы моей, но до сих пор я ничего не написал. Уже сюжет было на днях начал составляться, уже и заглавие написалось на белой толстой тетради: Владимир 3-ей степени, и сколько злости! смеху! соли!.. Но вдруг остановился, увидивши, что перо так и толкается об такие места, которые цензура ни за что не пропустит. А что из того, когда пиеса не будет играться? Драма живет только на сцене. Без этого она как душа без тела… Мне больше ничего не остается, как выдумать сюжет невинный, которым даже квартальный не мог обидеться. Но что комедия без правды и злости!»

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.