Сделай Сам Свою Работу на 5

ЗАСТРЕВАЮЩИЙ ХАРАКТЕР (ШТИРЛИЦ)





Такие люди характеризуются развитой и конкретно направленной волей. Вследствие того, что воля сильна, у них наблюдается соблазн властвовать, они часто ему поддаются, хотя подавление других не всегда является умышленным. Они могут быть навязчивыми в общении, инертными в выполнении различных дел (таких, как наведение порядка на работе, уборка квартиры и т. д.). Мелочной скрупулезностью в делах они могут терроризировать окружающих — это тоже одно из проявлений инертности и конкретной направленности внимания.

Люди с таким характером злопамятны, но это определяется не их принципами, а тем, что неприятные образы и эмоции легко вспоминаются, и всё переживается так, как будто было вчера. Более того, отрицательные эмоции, возникавшие в прошлом, за счет соответствующей стимуляции воспоминаний могут усиливаться.

Инертностью определяется и взрывчатость эмоций у людей этого типа. Неприятности не забываются, а наслаиваются одна на другую, накапливаются. В результате' любая мелочь может стать последней каплей, которая переполняет чашу терпения.

Логико-понятийное мышление у этого типа личности развивается за счет заимствования от окружающих новых мыслей. Причем из того, что слышно вокруг, воспринимается лишь то, что имеет отношение непосредственно к предмету внимания, остальное отбрасывается как ненужное, заумное. Такой человек любит пересказывать происходящее, не вдумываясь.



Если он поставил себе цель, то эмоционально привяжется к ней, "застрянет" на ней и будет устойчивым в эмоциональном стремлении к ее достижению.

Его цели — внешние, конкретные: власть, авторитет в глазах окружающих, успех в любовных делах, порядок и постоянство деятельности, хорошее отношение со стороны друзей и приятелей, здоровье — всё это похоже на общечеловеческие ценности, но проявляется с внешней, показушной стороны.

ДЖЕК

Завершая главу об акцентуациях подростков, отметим, что "Джек", по-видимому, один из самых психически устойчивых типов, однако изредка встречаются люди этого типа, не могущие отключиться от неприятных эмоций, пережитых ими даже очень давно: они всё время возвращаются к ним и не могут отделаться от воспоминаний. Вероятно, "Джека" тоже можно отнести к застревающему типу личности.



 

ПСИХОЛОГИЧЕСКИЕ ТИПЫ В БИОГРАФИЯХ

ДОН КИХОТ

Константин Эдуардович Циолковский*

* К. Э. Циолковский. Черты моей жизни. — Тула: Приокское кн. изд-во, 1986.

<...> Маленького меня очень любили — родители и гости. Прозвища я получал разные: птица, блаженный, девочка. Однажды стащил медную монету со стола. Оставили без чаю. Долго рыдал и приходил в отчаяние. <...>

Любил мечтать и даже платил младшему брату, чтобы он слушал мои бредни... Потом я мечтал о физической силе. Я, мысленно, высоко прыгал, взбирался, как кошка, на шесты, по веревкам. Мечтал и о полном отсутствии тяжести.

Любил лазить на заборы, крыши и деревья. Прыгал с забора, чтобы полететь. Любил бегать и играть в мяч, в лапту, городки, жмурки и прочее. Запускал <воздушные> змеи и отправлял на высоту по нитке коробочку с тараканом. <...>

К 14-16 годам потребность к строительству у меня проявилась в высшей форме. Я делал самодвижущиеся коляски и локомотивы. Сталь я выдергивал из кринолинов, которые покупал на толкучке. Особенно изумлялась тетка и ставила меня в пример братьям. Я также увлекался фокусами и делал столики и коробки, в которых вещи то появлялись, то исчезали. <...>

Корреспондентку я не видел, но это не мешало мне влюбиться и недолгое время страдать.

Интересно, что в одном из писем к ней я уверял свой предмет, что я такой великий человек, которого еще не было, да и не будет. Даже моя девица в своем письме смеялась над этим. И теперь мне совестно вспомнить об этих словах. Но какова самоуверенность, какова храбрость, имея в виду те жалкие данные, которые я вмещал в себе! Правда, и тогда я уже думал о завоевании Вселенной! <...>



Случилось, что оглобли очков оказались длинны. Я перевернул очки вверх ногами и так носил их. Все смеялись, но я пренебрегал насмешками. Вот черты моего позитивизма, независимости и пренебрежения к общественному мнению.

Раньше была некоторая хлыщеватость и чем больше назад, тем ее было больше. Там, в Москве, я ходил в пальто старшего брата, перешитом из теткиного бурнуса. Оно мне было велико, и я, чтобы скрыть это, носил его внакидку, несмотря на адский иногда холод. Пальто было из очень прочного драпа, хотя без подкладки и без воротника. Но и его я скоро лишился: проходя однажды близ Апраксина рынка. Выскакивают молодцы и почти насильно ведут меня в магазин! Соблазнили: дали предрян-ное пальто, а мое взяли. Прибавил я еще рублей 10. <...>

Пора было жениться и я женился на ней без любви, надеясь, что такая жена не будет мною вертеть, будет работать и не помешает мне делать то же. Венчаться мы ходили за четыре версты, пешком, не наряжались, в церковь никого не пускали. До брака и после него я не знал ни одной женщины, кроме жены. Браку я придавал только практическое значением...>

Когда же не был занят, особенно во время прогулок, всегда пел. И пел не песни, а как птица, без слов. Слова бы дали понятие о моих мыслях, а я этого не хотел. Пел и утром, и ночью. Это было отдыхом для ума. Мотивы зависели от настроения... Я это делаю сам для себя. <...>

Однажды одной слабой девице, по ошибке, я поставил пять, но не стал ее огорчать и не зачеркивал балл. Спрашиваю урок в другой раз. Отвечает на пять. Заметил, что дурные баллы уменьшают силу учащихся и вредны во всех отношениях. <.„>

Преподавал я всегда стоя. Делал попытку ставить балл по согласованию с отвечающей, но это мне ввести не удалось. Спрашиваешь: "Сколько вам поставить?" Самолюбие и стыдливость мешали ей прибавить себе балл, а хотелось бы. Поэтому ответ был такой: "Ставьте, сколько заслуживаю". Сказывалась полная надежда на снисходительность учителя. <...>

Зажженный водород у меня свистел и дудел на разные голоса. В пятом классе всегда показывал монгольфьер. Он летал по классу на ниточке, и я давал эту ниточку желающим. Большой летающий шар, особенно с легкой куклой, производил всеобщее оживление и радость. Склеенный мною бумажный шар, весь в ранах и заплатах, служил более 15 лет. <...>

Человечество не может жить в таких шорах, как живет, двигать своею мыслью по указке, ибо человек не машина, и это надо запомнить: человек настраивается природой в определенном тоне, это, безусловно, мажорный тон, а не мольба о помиловании... Вступление в космическую эру человечества — это поважнее, чем восшествие на престол Наполеона Бонапарта. Это грандиозное событие, касающееся всего земного шара, это робкое начало расселения человечества по космосу.

ДЮМА

Никита Владимирович Богословский*

* "Уцелел, потому что смеялся". — Огонек, 1990, № 45. 238

В моей биографии есть один "стыдный факт: я не сидел... За всю жизнь не написал ни одной героической песни. Про партию не писал. Даже про Сталина не писал — что по тем временам трудно было назвать распространенным явлением. При этом меня не только не сажали, но и не сняли ни одного моего сочинения. <...>

Однажды я дирижировал на радио, и вдруг какой-то музыкант обращается ко мне с вопросом и называет меня Никитой Сергеевичем... Я ответил: "Между мной и Никитой Сергеевичем есть разница, он пишет ноты, а я — музыку". Кто-то "стукнул" в Союз композиторов. Меня вызвали и сказали: ты что, с ума сошел, что ты себе позволяешь? Неуместны твои дурацкие шутки с главой государства..." Я говорю: "А пошел ты на...". "Как?! Завтра же ставим вопрос на секретариате". И я почему-то брякнул: "А ты, вообще, газеты читаешь? Сегодняшнюю прочитал?" Хотел на испуг его взять, а оказалось — попал в точку. Там было правительственное сообщение, которое начиналось словами: "В связи с состоянием здоровья Никиты Сергеевича Хрущева..." Через час я зашел в кабинет этого функционера от искусства, так он уже успел портрет со стены снять. Колоссальное совпадение... Должен был схлопотать очень сильно... И из-за своего языка... И из-за того, что никогда не придерживался того жанрового направления, к которому призывала наша родная коммунистическая партия. <...>

Еще когда мне было шестнадцать лет, я ушел из дому, потому что уже в том возрасте не хотел ни от кого зависеть, даже от родителей. Я жил на чердаке, зарабатывал тем, что давал уроки французского нэпманским детям. Зимой на этом чердаке было довольно холодно, но я не хотел расставаться со свободой и возвращаться домой. Один носок у меня был красный, другой — зеленый. Спал я, прячась в полярном спальном мешке, который мне когда-то подарил Отто Юльевич Шмидт. А я любил и сейчас люблю "красивую жизнь". Я пижон. И эту жизнь можно было иметь гораздо раньше, чем досталась она мне. <...>

Вот обедаем мы с друзьями в кабинете ресторана "Арагви". Выпили, начались вольные разговоры. Я сделал круглые глаза и прошептал, - что здесь, небось, полно микрофонов. После этого тихо договорился с официантом, что ровно через пять минут он принесет пиво, а еще через пять минут спички. За несколько секунд до назначенного срока я сказал: "Поскольку нас всё равно слушают, то пусть по крайней мере не зря. Пожалуйста, принесите пиво". Тут же открылась дверь, и официант принес пиво. Ровно через пять минут я попросил спички. И, естественно, вошел официант. Все жутко перепугались и стали говорить только о погоде. <...>

Бывали шуточки довольно злые. Однажды в Тунисе — пустыня, едем в автобусе. За нами бегут нищие мальчишки — просят милостыню. Я знал, что, если им кинуть монетку, то тут же набегут еще сто-двести таких же пацанов и пока не обдерут тебя, как липку, не отстанут. Меня такая перспектива совершенно не радовала. Я им объяснил: если хотите, чтобы русские туристы подавали вам милостыню, вы должны говорить им следующую фразу: "N — говно!" (N — покойный ныне писатель). Потом мне рассказывали наши, что, приехав в Тунис, никак не могли понять, почему за автобусами бегут толпы пацанов и кричат: "N — ..." и далее по тексту. Может, они до сих пор так кричат? <...>

Для официальных учреждений я работать, возможно, больше не буду. Песни исполнять почти некому. Что касается симфонической музыки, то при почти полном отсутствии квалифицированных оркестров — заниматься ей тоже нелепо. Спасибо, хоть за границей играют. В кинематографе такое творится, что страшно становится! Каждый месяц отсылаю сценарий обратно — не хочу позориться вместе с остальными членами съемочных групп. А уж про налоги вообще не говорю... Очевидно, теперь я буду работать только для себя и своих друзей.

РОБЕСПЬЕР

Сергей Васильевич Рахманинов *

А. Ф. Гедике

* Воспоминания о Рахманинове, т. 2. — м.: Музыка, 1974.

... Сергей Васильевич был человеком исключительно цельным, правдивым, скромным. Он никогда не хвастал ничем, был на редкость аккуратным и точным. Обещав быть в таком-то часу, никогда не опаздывал и в других тоже весьма ценил точность и аккуратность. Он любил заранее составлять план и расписание своих работ и очень страдал, если ему почему-либо приходилось этот план нарушать.

В кабинете Сергея Васильевича всегда царил порядок совершенно исключительный. Он много курил, но никогда у него не валялись окурки, спички. Он сам тщательно всё это убирал. Письменный стол был чист и ничем не заставлен. На рояле также не лежало никаких нот, всё это сейчас же после игры убиралось.

После обеда, немного отдохнув, Сергей Васильевич повел меня осматривать его хозяйство... Их дом был старый, но все прилегающие к нему помещения: амбары, сараи, коровник и конюшни — весьма солидной постройки, каменные, с железными крышами. Сергей Васильевич имел прекрасных лошадей, как рабочих, так и выездных, большое количество коров, овец, свиней. Словом, хозяйство в 1913 году отнюдь не выглядело запущенным... Сергей Васильевич, конечно, и в Ивановке был прежде всего композитор, но всё же много сил и внимания он уделял заботам' по имению. Не жалел он сил и средств на содержание имения в порядке и показывал мне свое хозяйство с увлечением и не без гордости.

3. А. Прибыткова. Как внутренне, так и внешне в нем жило два человека. Один — какой он был с теми, кого не любил и с кем ему не было хорошо. Тут он был сухой, необщительный и не очень приятный. Сергей Васильевич органически не выносил двусмысленностей, не переваривал ломанья и лжи, особенно лжи. Однажды, когда я была совсем еще маленькой девочкой, со мной произошел нехороший случай: я заупрямилась и ни за что не хотела сказать моей маме правду о чём-то. А Сергей Васильевич сидел тут же и слушал наши пререкания. Случайно я взглянула на него и увидела его глаза: колючие, суровые, жесткие. Таких глаз я у него прежде никоща не видала. Мне стало стыдно и очень страшно, — я как сейчас помню тогдашнее мое состояние, тяжелое самочувствие. Я расплакалась и сквозь слезы созналась, что солгала. Когда Рахманинов говорил с неприятным ему человеком, он был холодный, скованный и резкий, у него даже цвет глаз менялся, делался каким-то темным, стальным. Недоумевающий сухой взгляд, натянутая улыбка, как будто он замкнулся в непроницаемую броню холодности и почти оскорбительного презрения. Голос, обычно ласковый, мягко рокочущий на низких басовитых нотах, делался грубоватым и бестембровым. <...>

... После обеда, если никого и1 гостей нет, начиналось веселье; Сергей Васильевич играл нам, детям, всякую всячину, и мы это обожали. А иногда мы втроем <...> играли на тему "собачьего вальса" — коллективные вариации композиторов: Бородина, Римского-Корсакова, Лядова, Кюи и Щербачева. Основную музыку играл Рахманинов, а мы только подыгрывали тему "собачьего вальса". И как красиво выходило!.. Сергей Васильевич любил эту вещь, ему нравилось тонкое музыкальное остроумие вариаций.

Еще мы любили в детстве, когда дядя Сережа играл нам польку своего отца, из которой сделал труднейшую концертную транскрипцию. Сам же Сергей Васильевич обожал, когда его отец играл эту польку. А играл Василий Аркадьевич ее ярко, весело, темпераментно, немного корявыми, негнущимися пальцами. Но выходило ловко, и Сергей Васильевич, получая полное удовольствие, захлебывался смехом. А потом сам садился за рояль и тоже играл польку, но это уж было совсем другое! И теперь веселились оба: отец и сын — отец от того, что из его простенькой музыки сделал сын, а сын от того, как отец воспринимает метаморфозу со своей полькой. И мы все смеялись, на них глядя. <...>

... Праздники я провела у Рахманиновых в Москве. На этот раз Сергей Васильевич встретил меня на вокзале, и все две недели, что я у них прогостила, развлекал меня и доставлял мне всевозможные удовольствия... Пели, плясали, вокруг елки хороводы водили. И первым заводилой всех развлечений был Сергей Васильевич. Как заправский тапёр он играл танцы, а потом ходил и просил:

"Бедному тапёру заплатите что-нибудь за труды".

... Деревню, простую русскую природу Рахманинов любил нежно, сам был кусочком этой природы и, пожалуй, внутри был больше деревенским человеком, чем городским. В эти годы Сергей Васильевич зачем-то решил сам заняться хозяйством и ко всяким треволнениям, которых у него было через край, самовольно прибавил себе целую армию ужасов. Ясное небо, когда дозарезу нужен дождь, — ужас; туча на небе, когда должно быть вёдро, — ужас; ветры, засухи, грозы — ужас! <...>

А. Херст

После посещения одного из первых концертов Рахманинова в Лондоне Эрнест Ньюмен писал приблизительно следующее:

"Медленно и понуро он вышел на эстраду, печальным взором окинул переполненный зал, поклонился со сдержанным достоинством, повернулся к роялю с видом осужденного на пытку, сел и... полилась такая музыка, что по сравнению с ней все остальные пианисты показались второстепенными. Ни теперь, ни прежде никто никогда не играл так прекрасно..."

Вероятно, все, слушавшие и видевшие Рахманинова впервые, получали подобное впечатление. <...>

... Выдающейся чертой характера Рахманинова была его артистическая совесть... После того, как его имя завоевало мир, он легко мог бы писать "доходные" произведения, но это .для него было немыслимо. Его музыкальная совесть была так высока, что это могло бы показаться обычным исполнителям невероятным и даже — увы — забавным. Мне очень памятен один случай: придя после концерта в артистическую, я увидел совершенно растерянного импрессарио, который сказал мне, что Рахманинов в ужасном состоянии; не мог ли бы я отвести его в отель. Конечно, я с готовностью согласился; когда мы сели в автомобиль, нервы его совсем сдали; в таком состоянии я его еще не видел. И почему? Потому что в последней части сонаты Апассионата он пропустил полтакта. Пытаясь его утешить, я говорил, что вряд ли кто из публики мог это заметить, но все мои утешения бьши напрасны. <...>

Его нежная привязанность к семье проявлялась всегда и во всём — ив массе очаровательных мелочей, о двух из которых я здесь упомяну. Построив свой дом в Гертенштейне, в Швейцарии, он назвал его "Сенар", составив это слово из начальных букв имени Сергей и имени своей жены Наталья и закончив буквой "Р" — начальной буквой фамилии. Точно так же, когда в Париже он напечатал некоторые свои новые сочинения, он назвал это издание "Таир", составив это слово из начальных букв имен своих дочерей — Татьяна и Ирина. <...>

Само собой понятно, что натура, обладающая столь сильными чувствами и переживаниями, должна была по временам "метать гром и молнии". Мне ни разу не приходилось вызывать грозу, но я хорошо знал, что есть вещи, которых лучше не касаться. Его воздержанности в пище соответствовало пуританское отношение ко многим вещам; очень любя забавные анекдоты и шутки, он терпеть не мог анекдотов "для некурящих ".-Противны ему были и непристойности на сцене. Его лондонский импрессарио как-то сделал большую ошибку, выбрав для его развлечения один из очень популярных спектаклей. С возмущением он передавал мне на следующий день свои впечатления... зрелища подобного рода ему были отвратительны. Вероятно, его отношение к такого типа вещам объяснялось чувством глубокого уважения к женщине. <...>

Россия не может не покрыть посмертными почестями одного из своих величайших и преданнейших сынов. Творчество Рахманинова с его чисто музыкальной красотой и глубиной чувства будет жить на Земле до тех пор, пока уши человеческие сохранят способность слышать, пока сердце будет чувствовать.

ГЮГО

Николай Георгиевич Гарин (Михайловский) *

* К. Чуковский. Люди и книги.// Собр. соч., т. 5. — М.: Худ. лит., 1967.

Гарин был невысокого роста, очень подвижный, щеголеватый, красивый: в волосах седина, глаза молодые и быстрые.

Всю жизнь он работал инженером-путейцем, но и в его шевелюре, в его порывистой нервной походке и в его необузданных торопливых, горячих речах всегда чувствовалось то, что называется широкой натурой — художник, поэт, чуждый скаредных, корыстных и мелочных мыслей.

Под открытым небом зимою в лесу он выбрал однажды высокую ель и приказал, не срубая ее, разукрасить от вершины до нижних ветвей золочеными орешками, флагами, свечками, окружил веселыми кострами и, созвав из деревни крестьян, всю новогоднюю ночь пировал вместе с ними под этим деревом на морозе, в снегах.

В другой раз он устроил новогоднюю елку у себя в усадьбе для деревенских ребят, увесил ее игрушками, лакомствами, а когда ребята вдоволь натешились ею, повалил ее на пол и скомандовал: грабьте!

Ему постоянно мерещилось, будто у него есть какие-то лишние деньги, ненужные, даже мешающие, — скорее бы избавиться от них.

— Кто здесь бедный? — как-то спросил он, очутившись в деревне, и пошел по крестьянским избам, наделяя своими "ненужными" деньгами одичавших от нужды мужиков.

Щедрость его нередко была безрассудной. Ему, например, говорили о каком-то Сикорском: "Не давайте ему денег: он плут!" Но он дал ему сто, потом двести и снова двести, покуда благодарный Сикорский не украл у него остальных.

Его обманывали часто и со смаком. Вспомним, как он покупал живую свинью на вес, не подозревая, что хитрый крестьянин, заранее накормив ее солью, дал ей выпить несколько ведер воды, специально для того, чтобы она стала тяжелей. Хитреца уличили в обмане, но барин заплатил ему сполна: "Нужно же платить за науку!"

Эта простодушная доверчивость не была последствием неопытности. Жизнь он знал превосходно, недаром исколесил всю Россию, — практик-инженер, строитель железных дорог, всегда вращавшийся в самой гуще народа.

Бывали в нашей литературе такие же щедрые люди, например, Глеб Успенский. Но Глеб Успенский, отдавая другим и пальто, и чемодан, и последние остатки белья, совершенно забывал о себе, обрекая себя на голод и холод.

Гарину это было не свойственно. Натура жизнелюбивая, умевшая ценить комфорт и довольство, он с одинаковой щедростью тратил деньги на других — и на себя. Бедность была бы ему не к лицу; аскетическое самоотречение — тоже. Но ничего скопидомного, ни малейшей заботы о будущем не было в этой кипучей душе.

Его огненный темперамент нередко раскрывался в его творчестве. Характерно, что чуть не во всех его книгах люди влюбляются с первого взгляда, мгновенно, безоглядно, порывисто — в вагоне, на пароходе, на станции. Психология внезапной, вспыхивающей, как порох, влюбленности изображается в его произведениях постоянно. <...>

Нет сомнения, что в своем "Детстве Темы" он изобразил себя. <...> В повести маленький Тема вскакивает ночью с постели, крадется к колодцу, куда брошена Жучка, спускается туда по вожжам и с опасностью для жизни спасает собаку, от чего его болезнь становится чуть не смертельной...

Проходят десятки лет. Гарин — седой инженер, писатель, общественный деятель, но в душе он всё тот же Тема.

На Кавказе он увидел со скалы утопающих турок и бросился в бушующее море...

На пятом десятке уехал к хунхузам, в дебри, где не ступала нога европейца, и там, среди хищных зверей, изведал романтику приключений и подвигов. <...> Хунхузы подожгли ту - фанзу, где он спал, открыли стрельбу из орудий, а он мужественно сражался с ними — один против многих.

Такой это был человек. Не боялся же маленький Тема вскарабкаться на огромную лошадь и, замирая от восторга и ужаса, скомандовать Иоське: "Бей!"

И в творчестве он был такой же. Всякую тему брал с бою. Долго обрабатывать роман или повесть было ему не по нраву. Он писал второпях, без оглядки и, сдав рукопись в редакцию журнала, несся в курьерском поезде куда-нибудь в Сибирь или на Урал по неотложному делу... "А потом, — вспоминает Елпатьевский, — со станций летели телеграммы, где он просил изменить фразу, переделывались или вставлялись целые сцены, иногда чуть не полглавы... Насколько мне известно, это был единственный русский писатель, по телеграфу писавший свои произведения".

ЕСЕНИН

Николай Иванович Бухарин*

* Анна Ларина (Бухарина). Незабываемое. — М.: АПН, 1989.

На Алтае много времени Н. И. отдавал живописи... Когда мы пришли на выставку, у своих полотен Н. И. встретил художника Юона. Работы Юону понравились. "Бросьте заниматься политикой, — сказал Константин Федорович Н. И., — политика ничего хорошего не сулит, занимайтесь живописью. Живопись — ваше призвание!" Запоздалый совет. <...>

Он заплыл в запретную зону и его заставили подняться на судно для выяснения личности, а когда Н. И. объяснил, кто он, Отказались верить, что он — Бухарин. Кто-то из команды судна попросил предъявить документы. Такое требование в данной ситуации было более, чем смешным. Н. И. шутя заметил, что, если это удостоверит его личность, он имеет возможность только снять трусы. Поднялся дружный смех. <...>

Сели на скамейку позади памятника Пушкину, стоявшего в то время по другую сторону площади, и Н. И., наконец, решился на серьезный разговор со мной. Он сказал, что наши отношения зашли в тупик и ему надо выбирать одно из двух: или соединить со мной жизнь, или отойти в сторону и долгое время меня не видеть, дать мне право строить свою жизнь независимо от него. "Есть еще одна возможность, — заметил он полушутя, — это сойти с ума", но эту третью возможность он сам отвергает, а из первых двух изберет ту, которая больше привлекает меня. <...>

Утром отец, который, как я уже упоминала, никогда не вмешивался в наши отношения, неожиданно заговорил со мной: "Ты должна хорошо подумать, — сказал он, — насколько серьезно твое чувство. Н. И. тебя очень любит, человек он тонкий, эмоциональный, и если твое чувство несерьезно, надо отойти, иначе это может плохо для него кончиться". Его слова меня насторожили, даже напугали. "Что это значит — может для него плохо кончиться? Не самоубийством же?" "Не обязательно самоубийством, но излишние мучения ему тоже не нужны". <...>

Н. И. стоял возле меня взволнованный, покрасневший, в кожаной куртке и сапогах, пощипывая свою тогда еще ярко-рыжую, солнечную бородку. Тот миг был решающим.

— Ты хочешь, чтобы я зашел к тебе сейчас же? — спросил он.

— Хочу, — уверенно ответила я.

— Но в таком случае я никогда не уйду от тебя!

— Уходить не придется.

От Дома Союзов до "Метрополя" рукой подать... Больше мы не расставались до ареста Н. И. <.„>

Как-то поздним вечером мы поехали, опять-таки с Аросьевым, на Монмартр. Оттуда открывалась панорама огромного города, светящегося мириадами огней. По Монмартру прогуливались влюбленные и целовались на виду у прохожих. Н. И. пожимал плечами, даже возмущался: "Ну и нравы! Самое сокровенное — на глазах публики!" Однако конец нашей прогулки был неожиданным. Он повернулся ко мне и сказал: "А разве я хуже других?" Ошеломленный Аросьев не знал, куда направить свой взгляд. Неожиданно Н. И. встал на руки и, привлекая внимание прохожих, прошелся на руках. Это был апогей его озорства... <...>

Машина уже стояла у крыльца. Возле нее суетился шофер, Николай Николаевич Клыков, как называл его Н. И. — Клычини. <...> Н. И. никогда не садился к столу, не пригласив пообедать шофера. <...>

В пути они часто пели русские народные песни, к которым Н. И. имел особое пристрастие, и слышался дуэт:

"Хороша я, хороша, да плохо одета, никто замуж не берет девушку за это..." Или же: "Над серебряной рекой, на чистом песочке, долго девы молодой я искал следочки..."

У Н. И. нередко эмоции брали верх над разумом. Вот этого взрыва, уже наверняка обреченного на неуспех, опасался Рыков. Алексей Иванович был человеком практического склада ума, у него было больше трезвого благоразумия. Они очень любили друг друга — Рыков и Бухарин, хотя бывало, что Н. И. доставалось от старшего товарища, потому что никогда нельзя было с точностью предсказать, чего можно ожидать от Н. И., ибо политический расчет в конечном итоге был ему чужд. <...> На необоснованные выпады Бухарин мог ответить резко и зло... В то же время его душевная организация была удивительно тонкой, я бы сказала, болезненно истонченной. Даже в будни той бурной эпохи, которая призвала его на первые роли, его натуре — чрезвычайно деятельной и восприимчивой — невероятно тяжко давались эмоциональные перегрузки, ибо "допуск" был крайне мал, и душевные силы обрывались. <...>

Однажды я совершила невероятную глупость: я тихо спросила Н. И. — тихо, на случай, если стены нас слушают, — неужто он думает, что Зиновьев и Каменев могли быть причастны к убийству Кирова? Н. И. изменился в лице — побледнел и посмотрел на меня глазами, полными отчаяния... Он прятал в глубину сознания подозрение, быть может даже уверенность, что без направляющей руки Сталина не свершилось бы преступление. <...>

Но уже там, на даче, он снова к концу первой половины сентября 1936 года откровенно говорил мне о преступной роли Сталина в организации террора. Однако опять-таки, в тот же самый день или на следующий, он мог отдать предпочтение мысли о болезненной подозрительности Сталина, оберегая себя от осознания безысходности своего положения. <...>

Я заглянула в кабинет и увидела: сидит он перед письменным столом, в правой руке револьвер, левым кулаком поддерживает голову. Я вскрикнула. Н. И. вздрогнул, обернулся и стал меня успокаивать: "Не волнуйся, не волнуйся, я уже не смог! Как подумал, что ты увидишь меня бездыханного... и кровь из виска, как подумал... лучше пусть это произойдет не у тебя на глазах". Мое состояние в тот момент невозможно передать. А теперь я думаю, легче было бы для Н. И., если бы в тот миг оборвалась его жизнь.

ЖУКОВ

Владимир Ильич Ленин*

* Виктор Чернов. Ленин глазами соперника. — Огонек, 1991, № 17.

Ленин обладал мощным, но холодным интеллектом. Интеллектом ироничным, саркастичным, циничным. Для него ничего не было хуже сентиментальности. Это слово всегда оказывалось у него наготове по отношению к любым моральным и этическим соображениям в политике. Для него это было чем-то несерьезным — лицемерием, "поповской болтовней". Политика означала стратегию и больше ничего. Стремление к победе — единственная заповедь. Воля к власти и бескомпромиссной реализации политической программы — вот единственная добродетель. Колебание — вот единственное преступление. <...>

Защитник пролетариата должен отбросить всякую щепетильность в отношении врагов. Обманывать врага сознательно, клеветать на него, очернять его имя — всё . это Ленин рассматривал как нормальные вещи. Он провозглашал их с жестокой циничностью. Совесть Ленина заключалась в том, что он ставил себя вне рамок человеческой совести по отношению к своим врагам. Таким образом, отказываясь от всяких принципов честности, он оставался честным по отношению к самому себе. <...>

Вся его жизнь прошла в расколах и фракционной борьбе внутри партии. В результате в нем сформировались качества непревзойденного гладиатора, профессионального борца — в каждодневной тренировке, в постоянном придумывании новых уловок для того, чтобы обвести противника или выбить его из игры. Именно эта продолжавшаяся всю жизнь тренировка давала ему потрясающее хладнокровие, присутствие духа в любой мыслимой ситуации, непоколебимую веру в то, что он всегда так или иначе "выкрутится"... После каждого провала, сколь бы позорным и унизительным он ни был, Ленин немедленно поднимался и вновь принимался за дело. Его можно уподобить стальной пружине, которая распрямляется с тем большей силой, чем сильнее ее сжали. <...>

Есть некий высший здравый смысл в человеке, который тратит последние капли своей энергии, несмотря на то, что всё против него — логика, судьба, обстоятельства. Этим "иррациональным здравым смыслом" природа наделила Ленина в избытке. Благодаря такому упорству он неоднократно спасал партию в ситуациях, которые казались безнадежными. Массы воспринимали это как чудо и приписывали его особому ленинскому таланту прорицания. Однако как раз именно способности к предвидению ему не хватало. Прежде всего он был мастером фехтования, а фехтовальщику нужно совсем немного способности к предвидению и совсем не нужны сложные идеи. <...>

Аграрная программа, разработанная им в девяностые годы для социал-демократической партии, провалилась полностью, что, однако, вовсе не помешало ему поспешно заимствовать аграрные лозунги социал-революционеров, с которыми он ранее с большим усердием боролся. Его конкретные планы атак были чрезвычайно практичны; однако его грандиозные планы действий после победы, которые должны были охватить целые исторические периоды, распадались при первом соприкосновении с реальностью. Его "ближнее политическое зрение" было непревзойденным, "дальнее политическое зрение" всегда подводило. <...>

Идеи формулировались предельно просто и конкретно. •Это наиболее очевидная черта ленинской риторики. Он никогда не был блестящим оратором. Часто был грубым и неуклюжим, особенно в полемике, где он постоянно повторялся. <...>

Многие критики обвиняли Ленина в сильной жажде власти и почестей. На самом же деле он просто органически был создан для управления и буквально не мог удержаться от того, чтобы не навязывать свою волю другим, не потому, что жаждал этого, а потому, что это было столь же естественно для него, как для крупного небесного тела естественно влиять на планеты. Что касается почестей, то он их не любил. Плебей по своим вкусам, он остался столь же простым в своих привычках после Октябрьской революции, как и до нее.

Его часто изображали бессердечным, сухим фанатиком. Однако его бессердечность была чисто интеллектуальной и, следовательно, направлена против его врагов, то есть против врагов партии. По отношению к друзьям он был любезен, добродушен, жизнерадостен и вежлив, каким и полагается быть хорошему другу; поэтому эмоционально-фамильярное "Ильич" стало среди его последователей общепринятым именем.

Да, Ленин был добродушным, однако добродушие не означает милосердие. Известно, что физически сильные люди обычно добродушны, и добродушие Ленина имело ту же природу, что и добродушие огромного сенбернара по отношению к окружающим щенкам и дворняжкам. Настоящее же милосердие, насколько мы можем судить, он рассматривал как ничтожнейшую из человеческих слабостей. По крайней мере фактом является то, что когда он хотел уничтожить какого-либо социалиста-оппонента, он награждал его эпитетом "хороший парень". <...>

Любил ли он рабочих людей? Очевидно, да, хотя его любовь к реальным живым рабочим, несомненно, была слабее, чем ненависть к угнетателям рабочих. <...> Его любовь к пролетариату была той же деспотической, суровой беспощадной любовью, во имя которой столетия назад Торквемада сжигал людей ради их спасения. <...>

Следует отметить еще одну черту: Ленин по-своему любил тех, кого ценил как полезных помощников. Он легко прощал им ошибки, даже неверность, время от времени строго призывая их к выполнению задач. Злобность и мстительность были ему чужды. Даже враги воспринимались им скорее как какие-то абстрактные факты. Вероятно, они не могли возбудить в нем чисто человеческий интерес, будучи просто математически определенными точками для приложения деструктивных сил. Чисто пассивная оппозиция его партии в критический момент являлась для него достаточным основанием для того, чтобы расстрелять сотни людей без тени колебаний. И при всём этом он любил, искренне веселясь, играть с детьми, собаками, котятами.

В. Солоухин

* Владимир Солоухин, Олег Мороз. Расставание с богом. — Огонек, 1990, №51.

Все мы знаем деда Мазая и то, как он спасал зайцев, застигнутых половодьем, как он собирал их в лодку, а потом выпускал на сухом месте. Но вот женщина в своих воспоминаниях рассказывает, как охотился ее муж. На маленьком островке спасались застигнутые, шугой, ледяным крошевом, зайцы. Охотник сумел в лодке добраться до островка и вместе с другими стрелками набил столько зайцев, что лодка наполнилась тушками по самые борта. Способность испытывать охотничье удовольствие от убийства попавших в беду зверьков не удивила автора воспоминаний. Женщина эта — Крупская, а дело происходило в Шушенском. <...>

МАКСИМ

Валерий Яковлевич Брюсов

И. А. Бунин*

* И. А. Бунин. О Валерии Брюсове.// Собр. соч., т. 9. — М.: Худ. лит., 1967.

Всё это было в его словах крайне революционно (в смысле искусства), — да здравствует только новое и долой всё старое! Он даже предлагал все старые книги дотла сжечь на кострах, "вот как Омар сжег Александрийскую библиотеку!" — воскликнул он. Но вместе с тем для всего нового у него были жесточайшие, непоколебимые правила, уставы, узаконения, за малейшие отступления от которых он, видимо, готов был тоже жечь на кострах. И аккуратность у него, в его низкой комнате на антресолях, была удивительная. Я попросил у него на несколько дней какую-то книгу. Он странно сверкнул на меня из своих твердых скул своими раскосыми, бессмысленно блестящими, как у птицы, черными глазами и с чрезвычайной галантностью, но и весьма резко отчеканил: "Никогда и никому не даю ни одной из своих книг даже на час!"

В. Ф. Ходасевич**

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.