Сделай Сам Свою Работу на 5

Приемная мама мальчика Вани 11 лет рассказала такую историю.





Цена тайны

Лhttp://ludmilapsyholog.livejournal.com/profile

Людмила Петрановская

Ludmilapsyholog

Поскольку много вопросов, еще несколько немного ужатых отрывков из главы о тайне (не только тайне усыновления -- любой семейной тайне, связанной с родителями или родными ребенка). Следующим постом размещу про "как сказать, если там ужас-ужас" и " что говорить, если ничего не известно"

То, что кажется очевидным, разумным и самым безопасным с точки зрения взрослого, может выглядеть совсем иначе глазами ребенка. Посмотрите его глазами. И только потом решайте.

Хотел бы я сам, чтобы самые близкие мне люди, зная нечто очень важное обо мне, от меня это скрывали? Что бы я подумал и почувствовал, если бы узнал об этом?

Что бы я чувствовал, подозревая, что моя жизнь не принадлежит мне, и я ничего не могу с этим поделать? Смог бы я потом стать хозяином самого себя, быть ответственным за свои выборы и поступки, сознательно планировать свою жизнь, если она – не моя, и я даже не могу о ней знать? Хорошо бы мне было жить в доме, в котором всегда еле слышно тикает бомба семейной тайны, в семье, где родители не могут быть искренними со мной и часто говорят так, словно идут по минному полю? Смог бы я доверять им, смог бы полностью расслабиться рядом с ними? Сколько сил у меня уходило бы на то, чтобы преодолевать постоянную тревогу, связанную с непонятным напряжением родителей, и откуда мне придется эти силы брать, на чем экономить? На развитии способностей? На увлечениях? На любознательности? Каково бы мне было получать от родителей невысказанное послание: «Мы хотим знать о тебе только хорошее и приятное. Про трагедию, которая была в начале твоей жизни, мы ничего слышать и знать не хотим, и говорить с тобой об этом не будем, разбирайся сам, как знаешь, и уж постарайся нас не расстраивать». Смог бы я потом обратиться к ним за помощью в других трудных и пугающих меня ситуациях?



Наконец, смогу ли я пережить, и какой ценой, если тайна все же вскроется в самый неподходящий момент, в момент кризиса наших отношений с родителями, или в тяжелый период моей жизни, когда все и так будет сложно и плохо, и мне будет казаться, что весь мир рушится, и я один на свете?



И немного подробнее, почему так:

Собственно, сама идея сохранения любой семейной тайны (тайна прихода ребенка в семью не исключение) исходит из желания предотвратить последствия. В истории нашей страны немало примеров, когда семьи были вынуждены что-то скрывать: свое происхождение из «не того» социального класса; свою национальность и религию; свое родство с «не теми людьми» (репрессированными или иностранцами), факты из жизни родных, которые официальной пропагандой подавались как «постыдные» (пребывание в плену или на оккупированных территориях во время войны).

… Лишь через годы были проведены исследования, которые показали чисто статистическими методами, насколько дети, искусственно отрезанные тайной от своих «не тех» родственников, особенно прямых: родителей, бабушек и дедушек, оказывались менее благополучными в жизни. К зрелому возрасту они чаще болели, были в целом более несчастными в семейной жизни, не преуспели в самореализации, имели больше психологических проблем. Напротив, дети, чьи родственники или приемные родители пошли на риск осложнения отношений с репрессивным государством, отказались врать детям об их родных и делать вид, что тех не существовало вовсе, были в конечном итоге, несмотря на некоторые сложности в молодости, более успешны, здоровы и счастливы. Конечно, когда речь шла о простом выживании семьи и детей, выбирать не приходилось, тайна была меньшим злом. А вот когда хранить семейные тайны продолжали «по инерции», или из соображений прагматических: карьера, выезды за рубеж, оказывалось, что последствия – себе дороже[1].



Сейчас мои коллеги семейные терапевты все еще работают с уже третьим-четвертым поколением людей, травмированных семейной тайной, страдающих от чувства «потери корней». Вот их типичные высказывания: «Словно я кого-то потерял и горюю, но не знаю, кого», «С моей семьей что-то не так, она не такая, как надо», «Я не могу быть счастливым со своими детьми, как будто все время смотрю не на них, а назад, в прошлое» и т.п. Очень часто потомки обретают душевный покой, только восстановив воспоминания о прабабушках-прадедушках, вынужденно вычеркнутых из семейной памяти и долгие годы запрещенных к упоминанию, поплакав над их найденными в дальнем углу чердака фотографиями или письмами[2].

Немало времени понадобилось, чтобы стали осознаваться все последствия сохранения тайны усыновления ребенка. На первый взгляд, все просто: пусть он забудет прошлое и «плохих» родителей, как страшный сон, и растет счастливо, уверенный, что у него все как у всех, что он обычный родной и любимый ребенок мамы с папой. Многие семьи шли по этому пути, и все вроде получалось. Ребенок такой маленький, такой доверчивый – разве трудно ему внушить то, что нам нужно? Где-то умолчать, где-то отшутиться, где-то немного приврать, вот и получится славно.

Однако вот что вспоминают сами приемные дети, дети, которые жили, по мнению родителей, «в счастливом неведенье».

*«Вроде бы как нет начала»[3]

«…Мне надоело ощущение точки нуля. Ощущение как будто каждый день заново. Ну, вроде бы как нет начала.»

«Я не помню детства, но испытываю боль и помню стойкое ощущение одиночества, похожего на мрак, как замороженность, и оцепенение, и желание убежать от этого, либо спрятаться и замереть. Сейчас я могу это описать, а в детстве я не понимала, что со мной не так.»

«Наркоз очень похож на то, что я ощущаю из детства. Пришлось пережить пару операций под общим наркозом. Приходишь в себя и сразу накрывает боль тела. Ты еще не сообразил: где? как? что? Организм тебе сигнализирует, что с ним и как было. А я не помню, я же под наркозом была. Потихоньку идет выздоровление, а недели через 3-4 после операции накрывает сильная депрессия. Теперь я знаю, что это последствие пережитого во время операции. Клетки и тело помнят, и мозг где-то там помнит, только я не помню, лишь чувствую последствия того, что происходило. Так было, видимо, и тогда, когда био-мама меня оставила.»

Попытка сохранить от ребенка тайну его происхождения больше всего похожа именно на наркоз, искусственное отключение сознания с целью избавить от боли. Как всякий наркоз, этот тоже небезвреден и небезопасен, и, избавляя от ощущения боли, не избавляет от самой травмы, но при этом мешает человеку понять, почему ему плохо, и мешает получить помощь, ведь само осознание боли из его памяти вытеснено.

Очень многие приемные дети, оставленные матерями с рождения, даже те, кому никто ничего не говорил и не намекал, вспоминают об этом чувстве «пустоты вначале». Они говорят, что «не понимали, откуда взялись», ощущали себя «нецелыми», «словно с дырой внутри», «как будто внутри, в глубине что-то очень болит, хотя непонятно, что и почему». Многие из них уже во взрослом возрасте отмечают у себя «синдром годовщины» – резкое ухудшение самочувствия и настроения в первые дни и недели после дня рождения, никак не связанные с реальными обстоятельствами жизни чувство тоски, страха, одиночества, депрессию, нежелание жить. Облегчение приносит только осознание того, что это эмоциональная память пережитого давным-давно ужаса оставленного матерью ребенка, и это дает возможность утешить себя или обратиться за помощью.

Дети, которые осиротели позже, тоже сохраняют в глубине памяти воспоминания ранних лет, до взрослого возраста не осознавая их смысла.

*«Помню, но не знаю»

«В 21 год я случайно, из найденного дома старого письма, узнала, что я приемная.

Помню, что дня три я не могла в это поверить. Я перерыла весь дом, достала все фотографии и старые открытки. Получалось, что до пяти лет обо мне ничего не было. Пересмотрела по-новому свои детские воспоминания. А я помню очень много, с двух с половиной лет или раньше. Помню мать, отца (какого-то дядю Юру) и братика, больницу, детский дом, как мне меняли имя в пять лет, и много других не очень веселых вещей. Например, как отец за матерью с ножом носился, и мы с братом Колей прятались под столом, как мать в ванной смывала кровь с руки, как она плакала, а мы с Колей ее с двух сторон утешали, как мы опять-таки с Колей полезли за игрушкой и выпали из окна второго этажа, я при этом сломала ногу. Мне было два с половиной года, брату полтора.»

Теперь, конечно, странно, что со всеми этими воспоминаниями я НЕ ЗНАЛА, что я приемная. Но в детстве мои приемные родители на все вопросы находили подходящие ответы, например: «Ты была в круглосуточном детском саду, а мы уезжали в командировку».

В пять и в семь лет ребенок верит всему, что слышит от родителей, какой бы натянутой ни была их версия. Однако позже он вполне может задуматься и сформулировать более точно: что за важные командировки были у вас, что вы оставляли меня в странных местах, где дети выпадают из окон и кто-то бегает за кем-то с ножом? Где вы были, когда мне было плохо, страшно и одиноко? И не значит ли это, что я и теперь не могу положиться на вас, и мне следует ждать, что вы «уедете в командировку», как только мне станет по-настоящему трудно? Конечно, ребенок может и не пустить эти вопросы в сознание, но останется со смутным ощущением «что-то не то, не так».

… Дети могут «и знать, и не знать», все время полудогадываясь и «зная в глубине души», что не мешает им испытать потрясение при первом же откровенном разговоре.

*«Все паззлы сошлись»

«Сказать, что был шок – ничего не сказать. Я читала, читала (письмо от матери, в котором раскрывалась тайна), и краем сознания думала, что читаю книгу, смотрю очередной слезливый сериал. Что угодно мне думалось, но только не то, что все написанное касается меня. Но потом, потом, я стала думать и наконец все, все, что казалось мне в моей жизни непонятным, странным, чему я не находила ответа, все нестыковки, все встало на свои места – все паззлы сошлись.»

У многих народов есть сказки о том, как тайное становится явным. Как душа убитой злодеем девушки прорастает из ее крови тростником, из тростника пастух делает дудочку, и эта дудочка всем вокруг сообщает, что произошло. Это образ, метафора того, как из подсознания человека наверх, к свету прорастает правда, иногда в другом обличии, но она хочет быть осознанной и пробивается мощно, как тростник. Вот рассказ мамы восьмилетнего мальчика, который был усыновлен совсем маленьким, в две недели, и ничего не знал о своей приемности, но истина прорывалась в его снах.

«Меня у тебя забирают»

«В последнее время он часто просыпается по ночам в слезах, а вечером долго не засыпает, вцепляется в меня, просит не выходить из комнаты, держать его за руку. Мы думали, он испугался чего-то, может быть, на даче, или что-то страшное увидел по телевизору. А недавно он мне вдруг утром говорит: «Мама, мне все время снится, что меня у тебя забирают, а потом – вроде это ты и забрала, и я хочу к той тебе, а сам на руках у этой тебя, просыпаюсь и плачу».

Мальчик очень привязан к маме, но при этом часто бывает на нее зол, дерется, грубит, и тут же вцепляется в нее и говорит, что любит. Маме иногда кажется, будто он говорит не с ней, а с кем-то другим, что как будто видит в ней сразу двух мам: ту, которая оставила, и ту, к которой он прижимается в поиске защиты.

Фантазии, игры и сны про «украденного ребенка» часто встречаются у детей, растущих с тайной. Есть даже психологическая теория, объясняющая склонность приемных детей к вранью и воровству: так они отыгрывают свои фантазии о том, что приемные родители украли их у «настоящих», и теперь им врут. Может быть, это и не всегда так, с враньем и воровством, к сожалению, приходится сталкиваться и приемным родителям, никогда не скрывавшим от ребенка правду. Однако я давно заметила: если приходит приемный родитель, которого от детского вранья просто трясет, и отношения с «ребенком, который мне лжет» кажутся невозможными, вплоть до мыслей о возврате, который с пафосом цитирует заповедь «Не лжесвидетельствуй» и рассуждает о лжи как непростительном грехе, можно с большой вероятностью предполагать, что в данной семье хранят тайну усыновления или утаивают часть правды. Просто наблюдение.

Есть еще одна проблема. Настаивая на том, что «мы и есть твои настоящие родители», приемные родители часто не отдают себе отчета, что тем самым берут на себя ОТВЕТСТВЕННОСТЬ ЗА ВСЕ воспоминания ребенка. За то, как его отдали и ушли, или не приходили, когда ему было очень плохо, за то, как с ним плохо обращались. Маленький ребенок не в состоянии разобраться, где кто, он смешивает родителей тех и этих в единый образ, и порой злится на людей, которые ничего плохого ему не сделали, или отказывается верить тем, кто его никогда не бросал. В результате страдают его отношения с новыми родителями – и это тоже цена тайны.

[1] Подробнее можно прочитать здесь: К. Бейкер, Ю. Б. Гиппенрейтер «Влияние сталинских репрессий конца 30-х годов на жизнь семей в трех поколениях». «Вопросы психологии», № 2, 1995 или http://www.voppsy.ru/ issues/1995/952/952066.htm.

[2] См. например, об этом в книге Е.Михайловой «Веретено Василисы, или Я у себя одна».

[3] Здесь и далее звездочкой (*) отмечены отрывки из текстов, написанные выросшими приемными детьми, участниками Интернет-сообщества http://usynovlen.livejournal.com. Иногда в текстах изменены или опущены указания на конкретные факты, которые могли бы нарушить конфиденциальность.

…Бывает, что тайна хранится так, что комар носа не подточит, никто ни слова не говорил, а ребенок все равно чувствует. Потому что дети, как тонкие антенны, настроены на своих родителей. Мы часто говорим, что знаем своих детей «как облупленных», хотя на самом деле они-то знают нас гораздо лучше. По одной простой причине: они зависят от нас больше, чем мы от них. От нас зависят их безопасность и благополучие, вся их жизнь: отругаем мы или похвалим, накормим вкусно или запретим сладкое, разрешим гулять или оставим дома. Они зависят от отношений между родителями, от конфликтов между родителями и бабушками-дедушками, от отношения к ним старших братьев или сестер. Они зависят от того, как и с кем мы, взрослые, решим жить, как надумаем изменить свою жизнь – ведь детям придется менять ее вместе с нами. Зависят от нашего настроения и самочувствия, от наших страхов, от того, что мы считаем хорошим и правильным, а что нет. Чтобы «уметь обращаться» с нами, чтобы хоть как-то прогнозировать последствия для себя наших реакций, дети вынуждены нас очень хорошо изучать. И они это делают, совершенно незаметно для себя.

Так вот, очень большую часть информации о родителях – самую большую – дети получают вовсе не из слов. Первые годы жизни они вообще не очень-то владеют речью, к тому же слишком неопытны, чтобы точно понимать смысл слов и оценивать сказанное. Поэтому они гораздо больше верят другим каналам информации, чутко и точно считывая позы, мимику, интонации, даже запах взрослого.

Представим себе родителей, которые растят малыша, скрывая от него правду о том, что он приемный. Они далеко убрали все документы, поменяли квартиру, они не сказали ни друзьям, ни знакомым, позаботились о версии про первые фотографии (потеряли, не было тогда фотоаппарата), а может быть, взяли ребенка таким маленьким, что и фото у них есть. Но сами-то они помнят, знают. И поэтому когда заглядывает соседка и, умиляясь на малыша, говорит: «Ой, какой рыженький! Это он у вас в кого?» мама, конечно, произносит заранее заготовленный ответ: «У нас папа в детстве тоже был рыжеватым», но сама при этом едва заметно напрягается. Легкая пауза, едва напрягшиеся плечи, чуть-чуть вспотевшие ладони. Они и сама не заметила. А ребенок – заметил.

Маленький ребенок – детектор лжи получше любого полиграфа, потому что его природные инстинкты еще живы и остры, он все видит, слышит, чувствует. Но не осознает. Поэтому он не может сформулировать вопрос: «Мам, а почему ты всегда так нервничаешь, когда кто-то спрашивает, на кого я похож?». Он просто смутно чувствует, что маму что-то пугает и расстраивает, когда речь идет о нем. А поводы для этого родителям жизнь подбрасывает постоянно: сюжет про усыновление по телевизору, вопрос ничего не подозревающей невестки за семейным столом: «А у тебя с Васькой токсикоз сильный был?», забытая по неосторожности на столе медицинская карта, да мало ли что еще. Какие-то родители очень сильно нервничают, живут буквально «как на иголках». Другие уже сами так поверили в свою версию, что лишь едва заметно меняют голос в некоторые моменты. Но ребенок считывает эти знаки и растет со смутным ощущением «что-то со мной не так», «я не такой, как надо». Это неосознаваемое чувство своей «нелегитимности» в сочетании с неосознанными же ранними воспоминаниями одиночества и тоски часто становится основой низкой самооценки вплоть до непонятно откуда берущейся мысли «я не имею права здесь быть».

Часто бывает, что родители вроде бы и не хотели ничего от ребенка скрывать, но очень боятся, что этот разговор принесет ему боль, а они не смогут помочь. Особенно переживают родители детей чувствительных, ранимых, или детей, у которых начало жизни связано с особенно болезненными травмами: насилием, долгим одиночеством в доме ребенка, опытом голодной жизни на улице. Сейчас он в безопасности, весел и счастлив, ну зачем его расстраивать? Лучше потом, а потом еще потом, а потом скоро подростковый возраст, первые конфликты – а ну как скажет: «Вы мне никто, чтобы мной командовать», а потом уже подростковый, и так все сложно, а потом поступать в институт – куда уж стресс добавлять, и так далее. Так и живут год за годом, откладывая, не решаясь, оберегая – и на самом деле лишая своего ребенка очень важного ресурса.

«Это – мой сын»

Семейная пара, приемные папа и мама мальчика-подростка, непростого, но очень любимого. Много проблем со здоровьем, хотя благодаря заботе родителей сейчас все намного лучше, чем могло бы быть. Мальчик одаренный, интересный, но неуверен в себе, тревожно привязан к родителям, хотя знает, что любим.

Взяли его около двух лет, о своей приемности он «не знает, но, возможно, догадывается». Задавал наводящие вопросы, но родители смущались, терялись и переводили разговор. Сомневаются: сказать – не сказать, как сказать, не разрушит ли это отношения, не начнется ли у мальчика депрессия (он очень впечатлительный, ранимый). Или, может, еще подождать, когда вырастет.

Я прошу рассказать, как они познакомились с мальчиком. И слышу вот что: супруги и не думали ни о каких приемных детях, просто попали с шефским концертом (они музыканты) в дом ребенка. И увидели мальчика – тщедушного, слабенького, неходячего, не говорящего, едва держащего большую голову на тонкой шейке. Рассказывает папа: «Я просто увидел, что это – мой сын. Не знаю, почему, просто сразу. Потом мне заведующая долго рассказывала, какой он больной, что он обречен на глубокую инвалидность, перечисляла диагнозы, объясняла, что никаких сил и денег не хватит его лечить, намекала, что ребенок другой национальности и будут трудности, что-то говорила про наследственность. Мы были вообще не в теме, никогда не думали об этом, все это звучало страшно, мы всему верили. Но при этом я слушал ее как сквозь стену, вроде все ясно осознавал, уточнял, переспрашивал, а внутри себя точно знал: этого ребенка я отсюда заберу как можно скорее, потому что он – мой сын и должен быть с нами.»

Этот спокойный рассказ невозможно было слушать без слез. Не потому, что кого-то жалко, просто так бывает иногда – прикасаешься вдруг к самой сути, самой глубокой истине жизни, и слезы текут сами. Я только сказала: «Просто подумайте, чего вы его лишаете, какой силы и какой правды, когда скрываете от него приемность, а значит, не можете рассказать ему эту потрясающую историю».

В самом деле, какое лекарство может быть лучше для чувствительного, тревожного ребенка, чем такая история родительской любви, история, которая сама по себе – мощнейший ресурс? Какой смысл, имея сосуд с живой водой в руках, хранить ее в тайне до каких-то там лучших дней, когда ребенку она нужна прямо сегодня?

Для многих приемных детей рассказ о первой встрече с новыми родителями становится любимой «сказкой на ночь». Они бесконечно уточняют и переспрашивают, впитывая в себя эти мельчайшие, такие важные для них подробности: как хотели, как узнали, как увидели, какой был маленький, что сказал, как посмотрел, как впервые взял за руку, как сразу понравился, как хотели скорее забрать домой, как покупали кровать и обещали бабушке, что «скоро-скоро». Каждая деталь этого рассказа для них лекарство от «пустоты вначале», потому что это история нового начала, «перезагрузки», и история хорошая. Справедливо ли лишать ребенка такого лекарства?

Откладывать разговор, отшучиваться, менять тему после того, как ребенок уже дал понять, что догадывается, и начал задавать наводящие вопросы – хуже не придумаешь. Родительская неуверенность, полуложь и утайки вызывают у ребенка тревогу и протест. Что слышит ребенок за полуправдивыми ответами? Примерно вот что: «С тобой, с твоим происхождением связано нечто настолько ужасное, что мы не в силах этого вынести, мы просто не выдержим, расстроимся, расплачемся, с нами что-то плохое случится, если об этом зайдет речь. Пожалуйста, не настаивай».

Как потом ребенку оставаться ребенком при столь слабых духом взрослых, как чувствовать себя защищенным? Что же, ему придется взять на себя и нести ответственность за их душевное равновесие, чтобы они, не дай бог, не расстроились чрезмерно. Тогда какой резон ему их слушаться, если в их отношениях реально старший – он?

«Близким нельзя врать? Вот как?»

Приемная мама мальчика Вани 11 лет рассказала такую историю.

Ваня дома с раннего младенчества, с 10 месяцев. Тайну не то, чтобы строго блюли, родные знали, но с сыном не говорили о приемности. Просто речь не заходила, как-то все было не вовремя. На вопрос Вани, где его фотографии совсем маленьким, сказали, что потеряли при переезде, и он больше не спрашивал.

Когда Ваня был маленьким, он был милым ребенком, без особых проблем. Класса с третьего начались трудности: грубил, не приходил вовремя из школы, дружил с «не теми» ребятами. И главное – все время врал. Смотрит в глаза, обещает, что придет вовремя – и загуляет по дороге из школы, родители бегают, ищут. Нахватал «двоек» – врет, что не спрашивали. Курить пробовал, запах явный – врет, что не было этого. И так во всем. Ругали, стыдили, выводили на чистую воду, все без толку. Жизнь в семье стала невеселой.

Однажды вечером мама решила: хватит на ребенка давить, надо по душам поговорить попробовать. Села рядом, обняла, начала говорить о том, как важно близким людям друг другу верить, как без этого тяжело, как обидно бывает, когда самые близкие люди тебя обманывают. Хорошо так говорила, душевно. Ваня слушал, а потом вдруг с такой взрослой горечью спрашивает: «Значит, близким нельзя врать? Вот как? А фотографии вы потеряли, да?». Сбросил ее руку с плеча и вышел из комнаты.

Непросто им было объясниться. Потом все плакали, и обнимались, и просили друг у друга прощения. И очень долго разговаривали про то, про что столько лет молчали. Хорошо, что Ване было только 11, в 14 лет все могло быть гораздо сложнее. Он мог выйти не из комнаты, а из дома, и – поди догони. Или выйти в окно, не дай Господь. И плакать, и обниматься в этом возрасте ему было бы гораздо сложнее.

Нередко дети в ситуации «полузнания» додумывают историю, которую от них скрывают. Либо сочиняют красивую сказку о кровной маме-кинозвезде, у которой он был украден и которая с тех самых пор страдает и ищет его, а однажды найдет и уж точно не будет запрещать есть шоколад или заставлять пылесосить. Как такие фантазии отражаются на отношениях с приемными родителями, легко догадаться.

Другой вариант – наоборот, самые ужасные фантазии, намного более ужасные, чем действительность. Ребенок может найти самое невероятное объяснение своему чувству «со мной что-то не то»: родители хотели девочку, а я мальчик; они вообще не рады, что я у них есть; я плохой и им не нравлюсь; я должен был умереть, но почему-то (пока) не умер; меня подменили в роддоме и они мечтают найти того, «своего», ребенка и т.п. Причем эти фантазии пугают ребенка так сильно, что обычно он не может никому о них рассказать и мучается в одиночестве. Лишь иногда – в играх, снах, рисунках, на приеме у психолога – они находят свое выражение в словах и образах.

Как ни странно, но довольно часто семьи приходят на консультацию, начиная разговор со слов: «Он не знает. Но, кажется, догадывается». Иногда выясняется, что это зависание между правдой и тайной длится уже несколько месяцев, а то и годы. В каком состоянии все это время живет ребенок, у которого уже отнято безмятежное неведение, но и правды ему не сказали, трудно даже представить. Сколько душевных сил он тратит на то, чтобы справиться с тревогой «полузнания»? Как много часов проводит, мысленно прокручивая в голове слова и факты, продумывая, как спросить и что? У каких задач роста и развития отбираются жизненные силы, которые он тратит на фантазии о возможной приемности или, наоборот, пытаясь придумать приемлемые объяснения и заглушить тревожные вопросы?

Пожалуйста, не мучайте детей. Если уж процесс пошел и есть основания думать, что он задался вопросом и догадывается, если ребенок начал «закидывать удочку», спрашивать про фотографии, документы, историю рождения и т.п., поздно думать, говорить или нет. Не тяните, не откладывайте разговор

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.