Сделай Сам Свою Работу на 5

НЕКОТОРЫЕ ЧЕРТЫ ПЕРВОБЫТНОЙ КУЛЬТУРЫ.





Теперь остается точнее формулировать различие между формами мышления первобытного и цивилизованного человека независимо от его расового происхождения.

Даже поверхностное наблюдение показывает, что группы людей, принадлежащих к различным социальным слоям, ведут себя не одинаковым образом. Русский крестьянин реагирует па свои чувственные опыты не так, как туземец-австралиец, реакции же образованного китайца и образованного американца оказываются совершенно иными. Во всех этих случаях форма реакции может в незначительной степени зависеть от наследственных, индивидуальных и расовых способностей, но в гораздо большей степени она определяется обычными реакциями того общества, к которому принадлежит рассматриваемый индивидуум.

Поэтому в конце нашего исследования необходимо определить и выяснить умственные реакции, отличающие первобытного человека от цивилизованного человека всех рас.

Мы должны ограничить наше рассмотрение весьма немногими примерами основных психологических фактов.

Одной из наиболее характерных черт мыслей первобытных нолей является особый способ разграничения понятий, представляющихся нам сходными и находящимися во взаимной связи, и приведения их в иной порядок. По нашим воззрениям все элементы неба и факторы погоды являются неодушевленными предметами, но уму первобытного человека кажется, что они принадлежат к органическому миру. Между человеком и животным не проведено резкой разграничительной черты. То, что мы считаем состояниями объекта, например, здоровье и болезнь, рассматриваются первобытным человеком как независимые реальности. Словом, у людей, живущих в разных формах общества, вся классификация производится в совершенно различных направлениях.



Я пояснил необходимость классификации в предыдущей главе, говоря об отношении между языком и культурным развитием.

[111]

При этом я указал также и на несогласованность принципов классификации, обнаруживаемых в различных языках.

Образ действий первобытного человека вполне выясняет, что все эти лингвистические классы никогда не сознавались, и, следовательно, происхождение их следует искать не в рациональных, а в совершенно бессознательных умственных процессах. Они должны возникать, благодаря группировке чувственных впечатлений и понятий, которая не оказывается произвольной ни в каком смысле этого слова, но развивается под влиянием совершенно различных психологических причин. Характерной чертой лингвистических классификаций является то, что они никогда не устанавливаются сознательно; между тем как другие классификации часто производятся сознательно, хотя и среди них преобладает такое же бессознательное происхождение. Весьма вероятно, что, например, такие основные религиозные понятия, как понятие воли, присущей неодушевленным предметам, или антропоморфный характер животных, вначале столь же мало сознательны, как и основные идеи языка. Но между тем как языком пользуются столь автоматично, что никогда не представляется повода к тому, чтобы основные понятия применялись сознательно, это очень часто бывает во всех явлениях, относящихся к религии.



Эти замечания применимы и к другим группам понятий. В этих исследованиях следует прежде всего определить основные категории, под которые явления подводятся человеком на разных ступенях культуры. Различия этого рода обнаруживаются весьма ясно в области известных простых чувственных ощущений. Наблюдалось, например, что цвета классифицировались по их сходствам в совершенно различные группы, при чем не оказывалось никакого различия в способности различать оттенки цвета. То, что мы называем зеленым и голубым цветами, часто объединяется каким-либо термином, вроде «цвет желчи», или желтый и зеленый цвета соединяются в одно понятие, которое можно назвать «цвет молодых листьев». Вряд ли можно преувеличить важность того факта, что в мысли и в языке эти названия цветов производят впечатление совершенно различных групп ощущений.



Другую группу категорий, относительно которой возможны плодотворные исследования, составляют категории объекта и атрибута. При рассмотрении понятий первобытного человека выясняется, что классы идей, в которых мы усматриваем атрибуты, часто признаются независимыми объектами. Наиболее известным примером этого рода, о котором мне уже пришлось упомянуть, является случай болезни. Между тем как мы считаем болезнь состоянием организма, по мнению первобытного человека и даже многих членов нашего общества, она является объектом, который может входить в тело и который мажет быть удален из него. Примером этого могут служить многочисленные случаи, когда недуг извлекается ил тела высасыванием или иными способами, верование, что его можно пустить и народ или заклю-

[112]

чить в дерево, во избежание его возвращения. Относительно других качеств придерживаются такою же образа действий. Так, состояние голода, истощения и тому подобные телесные ощущения рассматриваются известными первобытными племенами как независимые объекты, действующие на тело. Даже жизнь принимается за материальный объект, могущий отделяться от тела, блеск солнца рассматривается как объект, который само солнце может низложить на себя или отбросить.

Я указал выше, что понятие антропоморфизма представляется одной из важных основных категорий первобытной мысли. По-видимому, способность двигаться и способность приводить в движение объект вызвала включение человека и способных двигаться объектов в одну и ту же категорию, при чем движущемуся объектному миру приписываются человеческие качества.

Между тем как во многих случаях можно в достаточной степени выяснить понятия, лежащие в основе этих категорий, они вовсе неясны в других случаях. Так, понятие групп, по отношению к которым может быть речь о кровосмешении, тех групп, в которых строго воспрещено вступление в брак, — универсально; но еще не было дано удовлетворительного объяснения тенденции подводить известные степени кровного родства под эту точку зрения.

Другое основное различие между умственною жизнью первобытного и умственною жизнью цивилизованного человека заключается в том факте, что нам удалось, исходя из этих невыработанных, бессознательных классификаций итогов нашего знания, развить путем применения сознательного мышления лучшие системы, между тем как первобытный человек не сделал этого. Первое впечатление, получающееся при изучении верований первобытного человека, таково, что, между тем как его чувственные восприятия превосходны, его способность к логическому истолкованию восприятий кажется недостаточною. По моему мнению, можно показать, что этот факт обусловливается не какою-либо основною особенностью ума первобытного человека, а скорее характером традиционных идей, при посредстве которых истолковывается всякое новое восприятие; иными словами, характером традиционных идей, с которыми ассоциируется всякое новое восприятие. В нашем обществе ребенку передается масса наблюдений и мыслей. Эти мысли являются результатом тщательного наблюдения и умозрения нашего нынешнего и прежних поколений; но они передаются большинству индивидуумов как традиционный материал, во многих отношениях имеющий такой же характер, как фольклор. Ребенок ассоциирует новые восприятия со всею массою этого традиционного материала и истолковывает свои наблюдения при его посредстве. По моему мнению, предположение, согласно которому истолкование, производимое каждым цивилизованным индивидуумом, является полным логическим процессом, ошибочно. Мы ассоциируем явление с несколькими известными фактами, истолкования которых предполагаются извест-

[113]

ными, и удовлетворяемся сведением нового факта к этим заранее известным фактам. Например, если средний индивидуум слышит о взрыве прежде неизвестного химического препарата, он рассуждает так: о некоторых веществах известно, что они обладают свойством взрываться при соответственных условиях, и, следовательно, неизвестное вещество обладает тем же свойством, и удовлетворяется этим рассуждением. В общем я не думаю, что нам приходится прибегать к дальнейшим рассуждениям и в самом деле пытаться дать полное объяснение причин взрыва.

Различие между образом мыслей первобытного и образом мыслей цивилизованного человека, по-видимому, в значительной степени заключается в различном характере того традиционного материала, с которым ассоциируется новое восприятие. Образование, даваемое ребенку первобытного человека, не основано на вековом систематическом опыте, но заключается в необработанном опыте ряда поколений. Когда ум первобытного человека усваивает новый опыт, такой же процесс, какой мы наблюдаем у цивилизованных людей, вызывает совершенно иной ряд ассоциаций, и поэтому получается иной тип объяснения. Внезапный взрыв, может быть, ассоциируется в его уме с рассказами, которые он слышал относительно мифической истории мира, и поэтому он вызовет суеверный ужас. Признавая, что ни у цивилизованных, ни у первобытных людей средний индивидуум не доводит попытки причинного объяснения явлений до конца, но доводит ее лишь до амальгамации с другими, предварительно известными фактами, мы признаем, что результат всего процесса вполне зависит от характера традиционного материала. В этом заключается огромная важность фольклора при определении образа мыслей. В этом, главным образом, заключается огромное влияние ходячих философских мнений на массы народа, и влияние господствующей научной теории на характер научной работы.

Тщетно было бы пытаться понять развитие современной науки без разумного понимания современной философии; тщетно было бы пытаться понять историю средневековой науки без знания средневековой теологии; так же тщетно пытаться понять первобытную науку без разумного знания первобытной мифологии. «Мифология», «теология» и «философия» являются разными терминами, служащими для обозначения одних и тех же влияний, обусловливающих направление человеческой мысли и определяющих характер попыток человека объяснить явления природы. Первобытному человеку, приученному считать небесные чела одушевленными существами, признающему всякое животное существом более могущественным, чем человек, принимающему горы, деревья и камни за живые существа, представятся совершенно иные объяснения, чем те, к которым мы привыкли, так как мы основываем свои выводы на существовании материи и силы, производящих наблюдаемые результаты. Если бы мы не считали возможным объяснить целый ряд явлений исключительно как

[114]

результат материи и силы, то все наши объяснения явлений природы приняли бы иной вид.

В научных исследованиях нам следовало бы всегда ясно иметь в виду тот факт, что в наших объяснениях всегда заключаются некоторые гипотезы и теории, и что мы не доводим анализа нового данного явления до конца. В самом деле, если бы нам приходилось сделать это, вряд ли был бы возможен прогресс, потому что для полного рассмотрения явления требовалось бы бесконечное количество времени. Однако мы слишком склонны вполне забывать общую и чисто традиционную для большинства из нас теоретическую основу, составляющую фундамент нашего мышления, и предполагать, что результатом нашего мышления является абсолютная истина. При этом мы впадаем в ту же самую ошибку, в которую впадают и впадали все менее цивилизованные пароды. Они легче удовлетворяются, чем мы в настоящее время, по они также считают истинным традиционный элемент, входящий в их объяснения, и поэтому принимают за абсолютную истину все основанные на нем выводы. Очевидно, что чем меньшее количество традиционных элементов входит в наше мышление, и чем более мы стараемся выяснить себе гипотетическую часть нашего мышления, тем логичнее будут наши выводы. В прогрессе цивилизации заключается несомненная тенденция к устранению традиционных элементов и к все большему и большему выяснению гипотетической основы нашего мышления. Поэтому неудивительно, что по мере развития цивилизации мышление становится все более и более логичным, не потому, что каждый индивидуум логичнее проводит свою мысль, а потому, что традиционный материал, передаваемый каждому индивидууму, полнее и тщательнее продуман и разработан. Между тем как в первобытной цивилизации традиционный материал вызывает сомнения лишь у очень немногих индивидуумов и подвергается исследованию лишь очень немногими, число мыслителей, старающихся освободиться от оков традиции, возрастает по мере того, как прогрессирует цивилизация.

Примером, поясняющим как этот прогресс, так и его медленность, могут служить отношения между индивидуумами, принадлежащими к различным племенам. Существуют такие первобытные орды, для которых каждый посторонний человек, не состоящий членом орды, является неприятелем, и где считается справедливым вредить неприятелю по мере сил и, если возможно, умертвить его. Этот обычай в значительной степени основывается на идее солидарности орды и на чувстве, в силу которого обязанностью каждого члена орды является истребление всех возможных неприятелей. Поэтому всякое лицо, не являющееся членом орды, должно быть рассматриваемо как принадлежащее к совершенно иному классу, чем тот, в состав которого входят члены орды, и с ним поступают соответственно этому. Мы можем проследить постепенно расширений чувства товарищества в течение прогресса цивилизации. Чувство товарищества в орде переходит

[115]

в чувство единства племени, в признание уз, устанавливающихся благодаря соседству, а затем в чувство товарищества между членами нации. Таков, по-видимому, достигнутый нами в настоящее время предел этического понятия человеческого товарищества. Когда мы анализируем столь могущественное в настоящее время сильное национальное чувство, мы признаем, что оно в значительной степени заключается в идее превосходства того общества, членами которого мы состоим, в предпочтении его языка, его обычаев и его традиций и в вере, что оно право, сохраняя свои особенности и навязывая их остальному миру. Национальное чувство в том виде, как оно здесь выражено, и чувство солидарности орды суть явления одного и того же порядка, хотя и видоизмененные, благодаря постепенному расширению идеи товарищества; но этическая точка зрения, оправдывающая в настоящее время увеличение благосостояния одной нации на счет другой, тенденции ставить свою собственную цивилизацию выше, чем цивилизацию остального человечества, таковы же, как и те тенденции, которыми руководится в своих поступках первобытный человек, считающий всякого постороннего человека неприятелем и не удовлетворяющийся до тех пор, пока неприятель не убит. Нам нелегко признать, что ценность, приписываемая нами нашей собственной цивилизации, обусловливается тем фактом, что мы принимаем участие в этой цивилизации, и что все наши поступки с нашего рождения находились под ее влиянием. Однако вполне мыслимо, что могут существовать другие формы цивилизации, основанные, может быть, на иных традициях и на ином равновесии между чувством и рассудком, и что эти формы не менее ценны, чем наша, хотя мы, может быть, и не в состоянии ценить их, не выросши под их влиянием. Общая теория оценки человеческих действий, вытекающая из антропологических исследований, учит нас более возвышенной терпимости, чем ныне признаваемая нами.

Убедившись таким образом в том, что значительное число традиционных элементов входит в мышление как первобытного, так и цивилизованного человека, мы оказываемся лучше подготовленными к пониманию некоторых да более специальных типических различий в мысли первобытного и цивилизованного человека.

Черта первобытной жизни, рано обратившая на себя внимание исследователей, заключается в существовании тесных ассоциаций между родами умственной деятельности, представляющимися нам совершенно разнородными. В первобытной жизни религия и наука, музыка, поэзия и танец, миф и история, обычай и этика представляются неразрывно связанными между собою. Иными словами, первобытный человек смотрит на всякое действие не только как на предназначенное для достижения его главной цели, на всякую мысль не только как на находящуюся и связи с главным выводом из нее, как мы понимали бы их, но он и ассоциирует их с дру-

[116]

гими идеями, часто имеющими религиозный или, по крайней мере, символический характер. Таким образом, он придает им более высокое значение, чем то, которого они, как вам кажется, заслуживают. Всякое табу является примером таких ассоциаций, по-видимому, маловажных поступков с идеями, представляющимися столь священными, что отклонение от обычного образа действий производит сильнейшее впечатление ужаса. Истолкование орнаментов, как талисманов, символизм декоративного искусства также могут служить примерами ассоциации идей, в общем чуждой нашему образу мыслей.

Для выяснения той точки зрения, с которой эти явления, по-видимому, могут быть объяснены, мы рассмотрим, исчезли ли псе следы подобных форм мысли из нашей цивилизации. В нашей напряженной жизни, посвященной родам деятельности, требующим полного применения наших умственных способностей и подавления эмоциональной жизни, мы привыкли к холодному деловому взгляду на свои поступки, на вызывающие их побуждения и на их последствия. Однако можно наблюдать душевные настроения, характеризующиеся иным взглядом на жизнь. Если у тех из нас, которые увлечены потоком нашей быстро пульсирующей жизни, кругозор ограничен их рациональными мотивами и целями, то другие, стоящие в стороне, предающиеся спокойному созерцанию, признают в жизни отражение того идеального мира, который они построили в своем сознании. Для художника внешний мир является символом красоты, которую он чувствует; для религиозно настроенной души внешний мир является символом трансцендентной истины, дающей форму ее мысли. Инструментальная музыка, которою один человек наслаждается, как произведением чисто музыкального искусства, вызывает в уме другого человека группу определенных понятий, связанных с музыкальными темами и с их исполнением лишь сходством вызываемых ими эмоциональных состояний. B самом деле, различия в реакциях индивидуумов на один и тот же стимул и разнообразие ассоциаций, вызываемых одним и тем же чувственным впечатлением, у разных индивидуумов настолько самоочевидны, что они вряд ли требуют особых замечаний.

Чрезвычайно важен для нашего исследования тот факт, что существуют известные стимулы, на которые все мы, живущие в одном и том же обществе, реагируем одинаково, не будучи в состоянии мотивировать свои поступки. Хорошим примером того, что я имею в виду, служат нарушения социального этикета. Поведение, не сообразующееся с обычными манерами, но резко отличающееся от них, вызывает, в общем, неприятные эмоции; и с нашей стороны требуется определенное усилие для того, чтобы мы выяснили себе, что такое поведение не противоречит требованиям морали. Среди лиц, не приученных к смелому и строгому мышлению, часто встречается смешение между традиционным этикетом, так называемыми хорошими манерами, и нравственным пове-

[117]

дением. В известных чертах поведения между традиционным этикетом и нравственным чувством существует столь тесная ассоциация, что даже сильному мыслителю трудно от нее отрешиться. Это применимо, например, к таким актам, которые можно считать нарушениями благопристойности. Самый беглый обзор истории костюмов показывает, что то, что считалось скромным в одно время, являлось нескромным в другие времена. Привычка обыкновенно покрывать части тела всегда влекла за собой сильно развитое чувство того, что неприкрытость таких частей непристойна. Это чувство приличия является столь колеблющимся, что костюм, приличный в одном случае, может считаться непристойным в других случаях, как, например, парадное платье в уличном экипаже в деловые часы. Какого рода неприкрытость производит впечатление нескромности, всегда зависит от моды. Совершенно очевидно, что мода не диктуется скромностью, но что историческое развитие костюма определяется разнообразными причинами. Тем не менее, моды типически связаны с чувством скромности, так что необычная неприкрытость вызывает неприятное чувство непристойности. Не рассуждают сознательно о том, почему одна форма является приличной, а другая неприличной, но вышеупомянутое чувство прямо вызывается контрастом с общепринятыми формами. Всякий инстинктивно чувствует, какое сильное сопротивление ему пришлось бы преодолеть даже в ином обществе, если бы от него потребовали, чтобы он совершил поступок, который мы привыкли считать нескромным, и какие эмоции он испытывал бы, если бы он очутился в обществе, в котором представления о скромности отличаются от наших.

Даже оставляя в стороне сильные эмоции, связанные со скромностью, мы видим, что существуют разные причины, в силу которых известные роды одежды кажутся неуместными. Появиться одетым по моде наших предков, живших два века тому назад, было бы совершенно неуместно и вызвало бы насмешки. Нас раздражает, когда мы видим, что кто-нибудь не снимает шляпы в обществе внутри дома: это считается грубым. Ношение шляпы в церкви или на похоронах вызвало бы более сильное недовольство, вследствие большего эмоционального значения затрагиваемых чувств. Если бы даже известное наклонение шляпы было весьма удобно для носящего ее, оно сразу заклеймило бы его, как неблаговоспитанного невежу. Иные новшества в костюме могут задевать наши эстетические чувства, как бы ни был дурен вкус, проявляющийся в господствующих модах.

Другой пример выяснит, что я имею в виду. Легко признан,, что наши манеры держать себя за столом большею частью чисто традиционны и не могут быть сколько-нибудь удовлетворительно объяснены. Причмокивать губами считается проявлением дурного вкуса и может вызывать чувство отвращения; между тем как у индейцев считалось бы проявлением дурного вкуса не чмокнуть

[118]

губами, будучи приглашенным на обед, потому что это внушало бы мысль о том, что гость недоволен своим обедом. Как для индейца, так и для нас, благодаря постоянному выполнению таких действий, в которых выражаются хорошие манеры, принятые за столом, на самом деле невозможно держать себя за столом иначе. Попытка поступать иначе была бы трудна, не только вследствие неприспособленности мускульных движений, но и вследствие сильного эмоционального сопротивления, которое нам приходилось бы преодолевать. Эмоциональное неудовольствие вызывается также, когда мы видим, что другие действуют вопреки обычаю. Когда приходится есть с людьми, манеры которых держать себя за столом отличаются от наших, это возбуждает чувство неудовольствия, могущее дойти до такой интенсивности, что оно вызывает тошноту. И по поводу этого часто даются объяснения, которые, вероятно, вытекают лишь из попыток объяснить существующие манеры, но не выясняют их истори ческого развития. Мы часто слышим, что неприлично есть с помощью ножа, потому что он может порезать рот, но я очень сомневаюсь в том, что это соображение находится в какой-либо связи с развитием вышеуказанного обычая, потому что вилки старого типа из остроконечной стали так же легко могли вызывать поранения рта, как и лезвие ножа.

Следует пояснить характеристику нашего отрицательного отношения к непривычным действиям еще несколькими примерами, способствующими выяснению умственных процессов, побуждающих нас формулировать основания нашего консерватизма.

Одним из случаев, в которых всего лучше прослежено развитие таких мотивов, которыми, как утверждают, объясняется поведение, является табу. Хотя у нас вряд ли существуют какие-либо определенные табу, однако, посторонний наблюдатель легко мог бы взглянуть с этой точки зрения на наше воздержание от употребления в пищу известных животных. Если бы индивидуум, привыкший есть собак, спросил нас, почему мы не едим собак, то мы могли бы только ответить, что это неприятно, и он так же был бы вправе сказать, что на собак у нас наложено табу, как мы вправе говорить о табу у первобытных людей. Если бы от нас настойчиво потребовали объяснения причин, мы, вероятно, обосновали бы наше отвращение к употреблению в пищу собак или лошадей тем, что кажется непристойным есть животных, живущих с нами в качестве наших друзей. С другой стороны, мы не привыкли есть гусениц, и, вероятно, мы отказались бы есть их из чувства отвращения. Каннибализм внушает такой ужас, что нам трудно убедить себя в том, что этот ужас принадлежит к числу того же рода чувств отвращения, как и вышеупомянутое. Основное понятие святости человеческой жизни и тот факт, что большая часть животных не станет есть других особей, принадлежащих к тому же виду, побуждают выделять каннибализм, как обычай, признаваемый одним из ужаснейших извращений челове-

[119]

ческой природы. Из этих трех групп чувств отвращения, вероятно, прежде всего у нас вызывается отвращение, когда мы реагируем на искушение отведать этого рода пищу. Мы объясняем свое омерзение различными причинами, смотря по группе идей, с которыми в наших умах ассоциирован тот акт, к которому нас побуждают. В первом случае нет специальной ассоциации, и мы довольствуемся простым выражением чувства отвращения. Во втором случае важнейшее основание, по-видимому, эмоционально, хотя, когда нас спрашивают, на чем основана наша антипатия, мы можем чувствовать склонность так же указывать на при вычки вышеупомянутых животных, по-видимому, оправдывающие наше отвращение. В третьем случае одна безнравственность каннибализма представляется достаточным основанием.

Другими примерами могут служить многочисленные, все еще существующие обычаи, первоначально имевшие религиозный и полурелигиозный характер и объясняемые более или менее достоверными утилитарными теориями. Такова целая группа обычаев, относящихся к бракам в группе, охватываемой понятием кровосмешения. Между тем как объем группы, охватываемой понятием кровосмешения, подвергался материальным изменениям, браки внутри существующей группы внушают такое же отвращение, как и всегда; но вместо религиозных законов в качестве основания для наших чувств приводятся этические соображения, часто объясняемые утилитарными понятиями. Некогда людей, страдающих противными болезнями, избегали, веря, что их покарал бог, а теперь их избегают потому, что боятся заразиться. В Англии стали отвыкать от нечестия сперва под влиянием религиозной реакции, а впоследствии это стало просто вопросом благовоспитанности.

Можно привести еще и другой пример, относящийся к недавнему прошлому. Еще немного лет тому назад разногласие с принятыми религиозными догматами считалось преступлением. Нетерпимость к иным религиозным взглядам и энергия, проявлявшаяся в преследованиях за ересь, становятся понятными лишь тогда, когда мы принимаем в расчет сильное чувство негодования по поводу посягательства на этические принципы, вызываемое этим уклонением от привычного направления мысли. Вопрос шел вовсе не о логической состоятельности новой идеи. Ум непосредственно возмущался оппозицией обычной форме мысли, столь глубоко укоренившейся в каждом индивидууме, что она стала существенной частью его умственной жизни.

Важно отметить, что во всех вышеупомянутых случаях рационалистическое объяснение оппозиции, вызываемой переменою, основано на той группе понятий, в тесной связи с которой находятся возбуждаемые эмоции. Если дело касается костюма, приводятся основания, указывающие, почему новый фасон неуместен; в случае ереси доказывается, что новая доктрина является нападением на вечную истину; точно так же бывает и во всех других случаях.

[120]

Однако, я думаю, что глубокий, точный анализ показывает, что эти основания являются лишь попытками истолковать наши чувства неудовольствия. По моему мнению, наша оппозиция диктуется вовсе не сознательным мышлением, а главным образом эмоциональным эффектом, производимым новой идеей и вызывающим диссонанс с тем, к чему мы привыкли.

Во всех этих случаях обычай соблюдается столь часто и столь регулярно, что привычное действие становится автоматическим, т.-е. его выполнение, обыкновенно, не сопровождается какой-либо степенью сознательности. Следовательно, эмоциональное значение этих действий также весьма невелико. Однако, замечательно, что чем автоматичнее какое-либо действие, тем труднее оказывается совершить противоположное действие; для последнего требуется весьма значительное усилие, и обыкновенно оно сопровождается сильными чувствами неудовольствия. Можно также заметить, что, когда непривычное действие открыто совершается другим лицом, это в сильнейшей степени обращает на себя внимание и вызывает чувство неудовольствия. Таким образом, когда происходит нарушение обычая, пробуждается сознание всех тех групп идей, с которыми ассоциировано действие. Блюдо, изготовленное из собачьего мяса, вызвало бы протест, вытекающий из всех идей общежития; каннибальское пиршество возмутило бы нарушением всех социальных принципов, ставших нашей второй натурой. Чем автоматичнее стал какой-либо ряд действий или известная форма мысли, тем значительнее сознательное усилие, требуемое для того, чтобы отказаться от привычного образа действий и мыслей, и тем значительнее бывает неудовольствие или, по крайней мере, изумление, вызываемое нововведением. Антагонизм против него является рефлективным действием, сопровождаемым эмоциями, не вызываемыми сознательным размышлением. Когда мы сознаем эту эмоциональную реакцию, мы стараемся истолковать ее процессом размышления. Это объяснение непременно должно быть основано на идеях, сознаваемых при нарушении установившегося обычая; иными словами, наше рационалистическое объяснение будет зависеть от характера ассоциировавшихся идей.

Поэтому очень важно знать, откуда произошли ассоциировавшиеся идеи, в особенности же, в какой мере мы можем предполагать, что эти ассоциации устойчивы. Не очень легко указать определенные примеры изменений таких ассоциаций в нашей цивилизации, потому что, в общем, рационалистические тенденции нашего времени устранили многие виды ассоциаций даже и там, где остается эмоциональный эффект, так что, в общем, изменение таково, что от существования ассоциаций происходит переход к их исчезновению.

Мы можем резюмировать эти замечания, сказав, что, между тем как всякая привычка является результатом исторических причин, она может с течением времени ассоциироваться с раз-

[121]

ными идеями. Коль скоро мы сознаем ассоциацию между привычкой и известною группою идей, это приводит нас к объяснению привычки ее нынешними ассоциациями, вероятно, отличающимися от ассоциаций, существовавших в то время, когда привычка сложилась.

Мы перейдем теперь к рассмотрению аналогичных явлений в первобытной жизни. Там нерасположение к уклонениям от обычая страны выражено даже еще сильнее, чем в нашей цивилизации. Не принято спать в доме с повернутыми к огню ногами. Нарушать этот обычай боятся и избегают. В известном обществе члены одного и того же клана не вступают в брак между собою; такие браки вызывали бы против себя сильнейшее отвращение. Нет надобности приводить дальнейшие примеры, так как хорошо известен тот факт, что, чем народ первобытнее, тем более он связан обычаями, регулирующими поведение в повседневной жизни во всех его деталях. По моему мнению, мы вправе делать из личного опыта тот вывод, что как у нас, так и у первобытных племен сопротивление уклонению от прочно установившихся обычаев вызывается эмоциональной реакцией, а не сознательным размышлением. Это не исключает возможности того, что первый специальный акт, ставший с течением времени привычным, мог быть вызван сознательным умственным процессом; но мне кажется вероятным, что многие обычаи возникли без какой-либо сознательной деятельности. Их развитие должно было иметь такой же характер, как развитие тех категорий, которые отражаются в морфологии языков и которые могли навсегда оставаться неизвестными говорившим на этих языках. Например, если мы примем теорию Кунова относительно происхождения австралийских социальных систем[148], то мы, конечно, можем сказать, что первоначально всякое поколение держалось изолированно, а поэтому браки между членами двух следующих одно

[122]

за другим поколений были невозможны, потому что лишь могущие вступить в брак мужчины и женщины одного поколения вступали в сношения друг с другом. Позднее, когда два следующих одно за другим поколения не настолько различались по возрасту и прекратилось их социальное разделение, обычай установился и не исчез при изменении условий.

Существуют случаи, в которых, по крайней мере, можно предположить, что под влиянием новой окружающей среды старинные обычаи развиваются в табу. Например, по моему мнению, весьма вероятно, что эскимосское табу, воспрещающее употребление в пищу канадского северного оленя и тюленя в один и тот же день, может соответствовать чередованию жизни народа внутри страны и на берегах. Когда эскимосы охотятся внутри страны, у них не бывает тюленей, а следовательно, они могут есть лишь канадских северных оленей. Когда они охотятся на берегу, у них не бывает оленей, а следовательно, они могут есть лишь тюленей. Тот простой факт, что в одно время года можно есть лишь канадских северных оленей, а в другое время года можно есть лишь тюленей, легко мог вызвать сопротивление изменению этого обычая; так что из того факта, что в течение долгого периода было невозможно есть в одно и то же время два рода мяса, развился закон, гласящий, что нельзя есть два рода мяса в одно и то же время. По моему мнению, вероятно также, что табу, наложенное на рыбу у некоторых из юго-западных индейских племен, может быть вызвано тем фактом, что эти племена долго жили в такой местности, где рыбы не оказывалось, и что благодаря невозможности достать рыбу развился обычай не есть рыбы. Эти гипотетические случаи выясняют, что бессознательное происхождение обычаев вполне возможно, хотя, конечно, оно не оказывается необходимым. Однако представляется достоверным, что, даже когда к установлению обычая повело сознательное размышление, он скоро перестал быть сознательным, а вместо этого мы находим непосредственное эмоциональное сопротивление нарушению обычая.

Другие поступки, признаваемые приличными или неприличными, продолжают совершаться лишь в силу привычки, при чем для их совершения не указывается никаких оснований, хотя нарушение обычая может вызывать сильную реакцию. У индейцев, живущих на острове Ванкувере, для молодой женщины, принадлежащей к знати, считается неприличным широко раскрывать рот и скоро есть, и уклонение от этого обычая произвело бы такое сильное впечатление, как неприличный поступок, который вредно отозвался бы на общественном положении виновной. Та же самая группа чувств затрагивается, когда член знати, даже в Европе, вступает в брак с лицом, стоящим ниже его. В других, менее важных, случаях нарушитель обычая, выхода из установленных им границ, лишь делает себя смешным вследствие неуместности поступка. Психологически все эти случаи принадлежат к одной

[123]

и той же группе эмоциональных реакций против нарушении установившихся автоматических привычек.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.