Сделай Сам Свою Работу на 5

СОВЕТУЯСЬ С ИСТОРИЕЙ И ВНИМАЯ ПОБЫВАЛЬЩИНАМ 5 глава





Учитывая положение, занимаемое Ярустовским в служебно-музыковедческой иерархии, и его опыт в оформлении партийных документов по вопросам музыкального искусства, руководство Большого театра последовало его совету и воздержалось от принятия "Спартака" к постановке, впредь до премьеры этого балета на сцене Театра им. Кирова в Ленинграде, где над ним уже работал балетмейстер Л. В. Якобсон.

Ленинградская премьера "Спартака" состоялась лишь в 1956 году, а следовательно, к вопросу о постановке его в Москве дирекция Большого театра вернулась уже после моего прихода к руководству театром.

И вот тогда-то мы в результате длительного обсуждения решили поручить постановку этого балета И. А. Моисееву — блистательному руководителю Ансамбля народного танца СССР — после более чем тридцатилетнего перерыва его балетмейстерской деятельности в Большом театре...

Под занавес моего первого директорства события как бы сфокусировались: казалось, каждый новый день приближает срок расплаты по ранее выданным векселям...

Начать с того, что мы не впервой добивались разрешения Министерства культуры поставить на большой сцене оперу Прокофьева "Война и мир". В Москве она несколько сезонов шла в Музыкальном театре им. Станиславского и Немировича-Данченко, но мы доказывали, что масштабы сцены и состав труппы этого театра не обеспечивают достойного воплощения грандиозной героико-патриотической темы Отечественной войны 1812 года.



Наконец, не получая удовлетворяющего нас ответа от министерства, мы решили вынести свои претензии на суд секретаря ЦК КПСС Е. А. Фурцевой. К ней мы пришли втроем, представляя дирекцию и художественное руководство Большого театра: дирижер А. Ш. Мелик-Пашаев, режиссер Б. А. Покровский и я. Фурцева немедленно вызвала министра культуры Н. А. Михайлова, и в его присутствии мы изложили свои соображения о целесообразности постановки оперы Прокофьева на первой оперной сцене страны.

Михайлов сразу же стал начисто отрицать свою позицию в этом вопросе. Он попросту заявил, что никогда не запрещал Большому театру ставить "Войну и мир".

— Но вы же систематически вычеркивали это название из наших репертуарных планов, — полез я в бутылку.



— Это неправильно, — не глядя на нас, картавил Михайлов, — я ничего не запрещал...

— Но ведь вы же вычеркивали...

— Неправильно, — тянул свое министр, забаррикадировавшись спасительной формулой, за которой привык скрывать существо дела.

Так мы безрезультатно пререкались некоторое время, пока Фурцева не остановила нас, сказав, что, хотя "Война и мир" и идет в другом московском театре, ГАБТ по своим художественным возможностям имеет очевидное преимущество и должен включить эту оперу в свой репертуар. (Забегая вперед, я хочу признаться, что очень сожалею, что постановка прокофьевской оперы состоялась в период моего вынужденного "тайм-аута", и потому я мог явиться лишь свидетелем и заинтересованным зрителем успешной премьеры спектакля, подготовленного под руководством А. Ш. Мелик-Пашаева, Б. А. Покровского и художника В. Ф. Рындина.)

А между тем Михайлов продолжал удивлять нас неожиданными эскападами.

Так, он первым решился публично назвать Н. С. Хрущева "великим"!.. В те времена (к началу 60-х годов) нужна была изрядная рискованность, чтобы отважиться на такое возвеличение по отношению к деятелю, недавно выступавшему на XX съезде КПСС с докладом о преодолении культа личности Сталина. Очевидный припадок подхалимства со стороны Михайлова вызвал глухое недовольство в среде подведомственных ему учреждений искусств, и это было услужливо доведено до его сведения, что также не способствовало улучшению отношений между министром и руководством Большого театра... Но вот наступил день премьеры балета "Спартак" — первого ("моисеевского") варианта постановки знаменитого творения А. И. Хачатуряна на сцене Большого театра. Удивительное дело!



В процессе знакомства с отдельными номерами все мы без исключения приходили в восторг, особенно наблюдая поставленные с неистощимой выдумкой и изобретательностью бои гладиаторов или изысканные сцены у Красса, равно как и многие другие блестящие хореографические миниатюры. Но когда все это было собрано в единое зрелище, то спектакль предстал во всей своей громоздкости и клочковатости — его еще надо было "доводить", чистить, уминать и частично перекомпоновывать. Для этого нужно было время, убежденность и настойчивость! (Сам И. А. Моисеев годы спустя утверждал, что у него постепенно зрел план капитальной переработки балета; но было уже поздно, — как говорят, поезд уже ушел!)

Зато Михайлов действовал оперативно и объявил мне выговор, но не за неудачный спектакль, а за перерасход средств против сметы. Тем самым вопрос о постановке Большим театром балета "Спартак" был как бы сам собой снят с повестки дня. Спектакль еще шел некоторое время, а затем (уже в мое отсутствие) дирекция пригласила Л. В. Якобсона перенести на московскую сцену постановку, осуществленную им в Ленинградском театре оперы и балета им. Кирова. Это второй ("якобсоновский") вариант "Спартака" был вывезен в гастрольную поездку по США в 1962 году, но успеха он не имел и вскоре выпал из показываемого там репертуара.

А тут, как на зло, подоспела и книга, запущенная в работу в год моего пришествия к руководству Большим театром. Наконец-то и у нашего театра появилось подарочное издание, которое не стыдно было поставить в ряд лучших сувениров этого рода, распространяемых крупнейшими театрами других стран! Книга была издана сравнительно небольшим тиражом (10 000 экз.) и была распродана в первые же дни после ее выхода в свет.

По-иному отреагировал на нее музыковед Ярустовский. Он выступил на страницах "Правды" с разгромной статьей, где главный удар был направлен против высокой продажной цены на книгу (125 дореформенных рублей, что в современном исчислении составляет 12 рублей 50 копеек), а это, по его мнению, делало книгу недоступной для широких масс трудящихся. В статье также упоминалось о недостаточно высоком уровне музыковедческой мысли в этом подарочном издании.

Так как статьи Ярустовского в центральной печати неизменно рассматривались как написанные "от имени и по поручению" и, как правило, выражали так называемые "мнения", то и это его выступление послужило основанием для привлечения к ответственности всех причастных к выходу в свет порочного альбома. Комитет партийного контроля на своем специальном заседании под председательством своего главы т. Енютина, известного своим злобным формализмом, не желавшего знать настоящую жизнь, а судившего лишь по параграфам инструкций, постановил сделать денежный начет на членов редколлегии в размере по 6000 рублей на каждого! Лишь я был помилован, ибо первый заместитель министра культуры С. В. Кафтанов вдруг объявил, что приказом министра я освобожден от должности директора Большого театра!

Вот в такой суматошной обстановке, неожиданно для себя узнал я о своем увольнении.

Впрочем, неожиданно ли? Я давно предчувствовал, что ухудшающиеся взаимоотношения с министром ни к чему доброму не приведут и рано или поздно встанет вопрос: он или я, и тогда предпочтут его — высокономенклатурного, хотя и непригодного занимать столь высокий пост. Тем более что и раньше до меня доходили сигналы, свидетельствовавшие о том, что над головой директора Большого театра сгущаются тучи... Не придал я должного значения и тому, что редакция театральной многотиражки "Советский артист" получила указания пореже упоминать мою фамилию в связи с многочисленными внутри-театральными инициативами, к которым я неизменно бывал причастен...

А быть может, бдительность мою несколько притупила та казенная благодарность, которую в 1958 году министр подмахнул (явно не глядя) по случаю моего пятидесятилетия?..

Так или иначе, я не ожидал столь поспешной расправы, при которой даже преемник мне не был назначен и я не знал, кому сдавать дела, с какого числа получу расчет, — и поэтому некоторое время еще функционировал в театре, отдавал какие-то распоряжения, выслушивал просьбы и т. д.

В этот период междувластия, как курьез, случилось продолжение все той же истории с подарочным альбомом.

Н. С. Хрущев посетил Большой театр и привел с собой некоего почетного гостя. Тот попросил подарить ему на память что-нибудь в напоминание о виденном спектакле. Бросились искать "подарочный альбом" — единственное, что не стыдно было бы главе правительства вручить в качестве презента на таком уровне представительства. А альбома нигде не нашли: в магазинах все экземпляры давно разошлись; в библиотеках от них постарались сразу же избавиться (от греха подальше!); даже в Музее театра как бы и не было такой книги! Одна надежда на меня — не сохранилось ли в моем личном архиве хоть одного экземплярчика?

Пришлось посылать за ним домой, и через пятнадцать минут Н. С. Хрущев уже вручал гостю этот злосчастный, хотя и роскошный альбом... [Я так бы и остался без этой книги; но когда в 1970 году скончался Ю. Ф. Файер, я упросил его сестру подарить мне на память экземпляр, принадлежавший почитаемому мной другу и превосходному дирижеру.]

"ТАЙМ-АУТ"

Когда после круговерти повседневных забот вдруг появляется возможность перевести дыхание, то нет лучше занятия, чем итоговая статистика. И я воспользовался своим вынужденным "тайм-аутом", чтобы подвести итоги пяти лет, проведенных у руля Большого театра.

За пять полных сезонов (с 1955 по 1960 год) при мне было поставлено: полнометражных опер — 10 (из них 4 современных авторов), короткометражных опер — 3 (все из классического наследия), полнометражных балетов — 6 (все современных авторов), короткометражных балетов — 4 (из них 2 современных авторов). Это цифры для статистики.

Был ли я удовлетворен своей деятельностью на столь ответственном посту? И да, и нет.

Да — потому что я мог с чистым сердцем утверждать, что театру я отдавал все свои силы и что все мои помыслы были устремлены к его благу. (В интересах театра я даже поступился своим творчеством, ничего не требуя взамен и не стремясь извлечь для себя какой-либо выгоды.)

Нет — потому что среди более чем двадцати опер и балетов, поставленных за пятилетний срок моего директорства, не оказалось таких, которые с полным правом претендовали бы на место в ряду спектаклей "золотого фонда" в репертуаре первого музыкального театра нашей страны.

И теперь, воспользовавшись перерывом в бешеной скачке длиною в пять лет, когда, фигурально выражаясь, мне выпало придержать своего скакуна "под уздцы", я готов ответить на вопрос, часто задаваемый средствами массовой информации в рубрике "если бы директором был я?.."

Так вот, если бы я был директором (Большого театра!), то повседневно участвовал бы в работе художественного руководства, чтобы иметь возможность лично влиять на качество исполнения текущего репертуара, памятуя, что работа театра оценивается зрителями не только по средоточию в отдельных спектаклях наиболее выдающихся артистов (что случается не так уж часто), но в еще большей мере по качеству составов так называемых рядовых спектаклей, коих в театре большинство.

И еще я постарался бы наиболее тщательно — я бы сказал, придирчиво — отбирать новые произведения, предлагаемые кем бы то ни было к постановке, всесторонне обсуждая их на художественном совете и организуя знакомство с ними всего коллектива.

Само собой разумеется, что я расширял бы поиск перспективных талантливых исполнителей, которые могли бы стать достойной сменой прославленным ветеранам.

По части зарубежных контактов я всемерно поощрял бы крупные обменные гастроли, и наоборот, всячески старался препятствовать дроблению коллектива на небольшие группы, выступающие на неподходящих сценах с облегченным репертуаром.

Вот какие задачи я в первую очередь ставил бы перед собой, если бы был директором...

Но есть одно обстоятельство, о котором не могу умолчать, — это некоторая "ершистость" моего характера, нетерпимая в обращении с непосредственным начальством. Я неуступчив, недипломатичен и слишком широко понимаю свою самостоятельность, особенно тогда, когда считаю себя более компетентным, чем те, кто по своему положению вправе отдавать мне приказания. Во всяком случае, меньше всего я пригоден играть роль "козла отпущения". (Правда, мне иногда приходит в голову, что даже такой министр, как Михайлов, вправе был рассчитывать на более уважительное отношение с моей стороны!..)

Но что было — то было. Боюсь, что мне себя уже не переделать.

Я был бы неискренен, в первую очередь перед самим собой, если бы утверждал, что отлучение от театра не причинило мне сильных огорчений, — наоборот, я убежден, что лишь решительное переключение на творчество сохранило мне бодрость духа и предотвратило непоправимые физические издержки...

Большую роль в том, что "остановка на всем скаку" не привела к нежелательным последствиям, сыграл Д. Д. Шостакович — наш замечательный композитор, перед тактом которого и человечностью я не перестаю преклоняться. Избранный к тому времени первым секретарем Союза композиторов РСФСР, он предложил мне войти в возглавляемый им секретариат и участвовать в подготовке очередного творческого пленума под девизом "Ленин — Партия — Народ".

Дух товарищества и творческая атмосфера, царившая в руководстве Российского Союза композиторов, столь благотворно подействовали на меня, что я после долгого перерыва, отданного руководящей деятельности в организациях искусств, в короткий срок создал два крупных симфонических произведения: Третью симфонию ("Симфонию-концерт") и девятичастный цикл "Песни и танцы старой Франции. [Поневоле вспоминается опасливое изречение бывшего моего патрона Н. Н. Беспалова: "Тебе-то что, ты композитор, а что я буду делать?" — сказанное им однажды при обстоятельствах, связанных с риском для служебного положения.]

Но не только восполнению творческой задолженности посвятил я свой "тайм-аут", я постарался использовать его и для освещения некоторых важных событий, вольным или невольным свидетелем которых бывал и которые до той поры оставались как бы за скобками моей вечно кипучей деятельности на посту директора Большого театра.

В частности, обретенное душевное равновесие помогло мне, например, припомнить некоторые обстоятельства первой серьезной попытки Н. С. Хрущева установить контакты с творческой интеллигенцией страны. Для этого летом 1957 года была организована встреча членов Президиума ЦК КПСС с деятелями литературы и искусства на одной из дач (по идее — в непринужденной обстановке!). На встречу были приглашены видные писатели, художники, музыканты — все те, кто олицетворял тогдашние достижения во всех областях советской культуры, передовой ее отряд.

Поначалу все шло как по писаному. Некоторые из нас прибыли на встречу с домочадцами, и мы, гуляя по берегам прудов, глазели — То на членов Президиума, ранее знакомых лишь по портретам, — то на известных мастеров культуры, произведения которых иные из нас "проходили" еще в школьные годы... Видели мы и удочки (уже с наживкой), там и сям разложенные и как бы приглашающие к свободному препровождению времени "по интересам", а в положенный час многие стали все чаще поглядывать на столы, накрываемые на свежем воздухе. Над всем этим сияло чистое небо, и ничто не предвещало грозы...

За обедом члены Президиума, как и полагается хозяевам, разместились на средней — короткой стороне буквы "П", в форме которой были расставлены столы под огромным брезентом (на случай дождя — все же лето). Разговорную часть открыл секретарь ЦК КПСС Дмитрий Трофимович Шепилов, вскоре вошедший в историю внутрипартийной борьбы с приставкой "и примкнувший к ним..." Он сразу же предоставил слово Н. С. Хрущеву.

При всей своей отличной памяти, я не могу сколько-нибудь связно воспроизвести последовательность многочасового разговора Никиты Сергеевича с собранными на встречу деятелями.

Поначалу это были отдельные обращения по именам к членам Президиума. Он то призывал их как бы в свидетели, то взывал к их дружеским чувствам, и даже признавался, что уже успел, по русскому обычаю, слегка подзаправиться... Но рядом сидящие с ним (кроме "примкнувшего") Молотов, Каганович (их он почему-то персонально выделил), да и некоторые другие упорно отмалчивались. Постепенно Хрущев перешел в другую тональность и стал, что называется, нача-лить некоторых мастеров культуры за недостаточную якобы активность и убежденность в пропаганде достижений Советской власти и за уход от больших тем... Трудно было ухватить руководящую нить его крайне расплывчатой, бесформенной речи...

Но вот, распалившись, Хрущев вызвал "на ковер" Маргариту Алигер.

Тяжело было смотреть, как он буквально распял эту хрупкую маленькую женщину, заставил ее битых полчаса стоять навытяжку, пока он выговаривал ей, ставил ей, члену партии, в пример беспартийного Леонида Соболева, которому, дескать, он, Хрущев, верит, а ей не верит!.. Алигер со слезами в голосе убеждала Никиту Сергеевича пригласить ее в ЦК и там поговорить, елико возможно, "на равных"... Эта сцена закончилась лишь тогда, когда за спиной Хрущева Леонид Соболев, не выдержав нервного напряжения, вдруг потерял сознание и его пришлось вынести на носилках.

Однако не все собравшиеся вели себя достаточно кротко: довольно агрессивна была Мариэтта Шагинян, которая громко подавала Хрущеву реплики, вроде того: "А почему в Ереване нет колбасы" и другие подобные, на что Хрущев реагировал весьма раздраженно.

И вот тут-то разразилась гроза! Внезапно разверзлись все хляби небесные и хлынул сплошной поток воды. В одну минуту переполнил тент над столами, и сколько ни старались проворные молодые люди, обслуживавшие встречу, сколько они ни выталкивали длинными шестами провисшие брезентовые резервуары, те вновь и вновь наполнялись ливневым потоком, и мало кому удалось выйти сухим из воды. А Мариэтта Шагинян — старая, тщедушная, но упорная — ушла, как говорят, с дачи пешком, еще до разъезда гостей... "Так кончился пир наш бедою", — вспомнилось мне из Гёте. ["Рейнеке-лис".]

С той поры прошло немало времени, но мысль о необходимости продолжать контакты руководителей партии с творческой интеллигенцией, видимо, не оставляли Хрущева. Он успел посетить несколько художественных выставок, где довольно категорично, в свойственной ему грубоватой манере высказался по поводу некоторых картин и скульптур и неосторожно навесил подчас обидные ярлыки их создателям.

В Президиуме, где состав частично изменился, его идея о новой встрече, задуманной в развитие предыдущей — "дачной", нашла поддержку, и Никите Сергеевичу предоставлялась возможность до конца излить свою душу в высказываниях по коренным вопросам литературы и искусства.

Об этой встрече, состоявшейся в Кремле в начале 60-х годов, уже неоднократно вспоминали ее участники. Всем запомнился, главным образом, резкий, раздраженный тон высказываний Н. С. Хрущева, который чуть ли не с самого начала этого двухдневного "собеседования" (беру это слово в кавычки, потому что слишком уж преобладали здесь монологи на высокой ноте самого Никиты Сергеевича) взял неверный, грубый тон обращения к аудитории. Эстетические принципы, которые можно было проследить в сумбуре его высказываний, достаточно хорошо известны, — это вульгарный натурализм, выдаваемый за "социалистический реализм". При этом он на правах председателя придирался к каждому слову, к каждой оговорке выступавших, поминутно одергивал их репликами...

Встреча происходила в сравнительно небольшом, так называемом Свердловском зале Верховного Совета, с его преувеличенно гулкой акустикой, это, плюс нервозная обстановка, не позволило лично мне (сидевшему вдалеке от президиума) спокойно зафиксировать выступавших и содержание их высказываний. В память мне врезались лишь отдельные эпизоды.

Привожу лишь самые достоверные.

... Некто в темно-бордовой рубахе так начал было свою речь:

— Как и Маяковский, я беспартийный...

— Чем хвастаешься! — закричал на него Хрущев, не давая ему продолжить, пояснить, что тот имел в виду, и еще добрых пять минут бушевал на эту тему, с трудом приходя в себя после припадка раздражения.

А тут вскоре другой выступавший сделал неловкое движение в сторону президиума, желая подчеркнуть решительный оборот речи (а может быть, стихотворной фразы?). И опять взрыв негодования:

— Ты кому грозишь? Партии!.. И так все время.

Недалеко от меня сидел И. Г. Эренбург, который про себя, вполголоса, короткими репликами выражал свое недоумение по поводу происходящего. Думаю, что многие испытывали такое же чувство неловкости...

Но главный припадок ярости был впереди, в начале второго дня встречи.

Когда все расселись по местам, дверь комнаты президиума внезапно с треском распахнулась и на кафедру буквально вылетел Никита Сергеевич, сопровождаемый семенящей за ним свитой.

— Холуи империалистических держав, — закричал он с ходу (и это могло быть принято за обращение к собравшимся!), — могут немедленно идти к своим иностранным хозяевам и докладывать обо всем, что здесь говорилось!

Потом, отдав себе отчет в том шоковом эффекте, который вызвала его первая фраза, Хрущев, переведя дыхание, добавил:

— Впрочем, я понимаю, что сразу никто не захочет себя обнаружить, так пусть выйдет через какое-то время, как бы по нужде!..

И тут только до собравшихся дошло, что "мусор из избы" был вынесен и рассказ о событиях первого дня встречи уже услужливо доложен наушниками-добровольцами в некоторые иностранные посольства.

Итак, две встречи Н. С. Хрущева с деятелями литературы и искусства закончились безрезультатно, даже с некоторым взаимным отчуждением. Это тем более достойно сожаления, что после XX съезда КПСС творческая интеллигенция потянулась было к Никите Сергеевичу, в особенности после осуществленных по его инициативе крупных гуманистических акций по отношению к репрессированным Сталиным народам.

Что же касается меня, то впереди, как оказалось, предстояла еще одна короткая встреча с Хрущевым, которая укрепила меня в мысли, что все, что делал Никита Сергеевич, — он делал чистосердечно, с полным убеждением в своей правоте. Однако ему так не хватало культуры и широкой образованности, столь необходимых для руководителя Великой Страны!

А я тем временем, пользуясь затянувшимся "тайм-аутом", оглянусь назад, к событиям середины века, тем более что сегодня я оказался в числе немногих, кому выпало быть участником известного совещания 1948 года, предопределившего, в частности, и мой переезд в Москву.

Особенно часто меня спрашивали, правда ли, что на совещание музыкальных деятелей в ЦК партии, предшествовавшем принятию постановления об опере В. Мурадели "Великая дружба", А. А. Жданов неоднократно подходил к роялю и в подтверждение своих мыслей свободно наигрывал отрывки из различных музыкальных произведений?

Начну с того, что в зале заседаний ЦК, где проходило указанное совещание, вообще не было никакого музыкального инструмента, равно как и любой звуковоспроизводящей установки (проигрывателя, магнитофона и проч.).

У меня сохранилась написанная на свежую голову статья о присутствии на этом совещании С. С. Прокофьева, которую я предполагал поместить в сборнике "прокофьизмов", отдельными штрихами живописующих особенности характера и озорной нрав нашего выдающегося композитора. Фрагмент этой статьи я предлагаю вниманию читателей.

"... На первом дне совещания присутствовал весь цвет музыкальной общественности страны, не было только С. С. Прокофьева, и его отсутствие бросалось в глаза, ибо имя его на все лады склонялось присутствующими.

На второй день Прокофьева доставили, видимо, прямо с дачи, о чем свидетельствовал и надетый на нем затрапезный костюм немыслимого бурого цвета, и валенки (был конец января) с заправленными в них пузырящимися в коленях брюками. Единственное, что сразу выделяло его, — это шесть лауреатских медалей, в беспорядке развешанных на пиджаке. Он немного опоздал, и его появление вызвало оживление в зале, тем более что сел он за второй от А. А. Жданова столик и, будучи в прекрасном расположении духа, стал раскланиваться во все стороны, посылать улыбки через весь зал и вообще проявлял скорее любопытство, чем заинтересованность в существе происходящего.

А надо сказать, что места для участников заседаний в зале ЦК распланированы так, чтобы в наибольшей степени благоприятствовать перекрестному общению.

Представьте себе четыре ряда двухместных столиков, установленных под углом в 45 градусов по отношению друг к другу; перед каждым столиком два вертящихся табурета — по одному с каждой стороны, расположенные так, что пишущие за столом сближаются лишь своими локтями. Таким образом, легким поворотом табуретов внутрь можно образовывать "совещательные" группы из четырех собеседников! Это особенно забавляло Прокофьева, и он по-всякому вертелся на своем табурете, вразрез с общей направленностью взглядов.

И надо ж было случиться, что первый столик (рядом с прокофьевским) был занят людьми весьма серьезными, среди которых особо выделялся председатель Комиссии партийного контроля М. Ф. Шкирятов, одно имя которого приводило в трепет провинившихся (а заодно и всех могущих провиниться в будущем, от чего, как известно, никто не застрахован!).

Шкирятову не понравилось поведение Прокофьева, и он вполголоса, но достаточно отчетливо высказался по этому поводу:

— Прокофьеву бы надо особенно внимательно слушать то, о чем здесь говорится, а он, видите ли, развлекается.

Прокофьев не знал в лицо говорившего, а если и слыхал когда-нибудь фамилию Шкирятова, то вряд ли ее запомнил. Он полез на дыбы.

— А кто вы такой?

— Это неважно, — ответил Шкирятов, — главное то, что я сделал вам вполне уместное замечание.

— А я настаиваю, чтоб вы назвали вашу фамилию и немедленно извинились передо мной, в противном случае я вынужден буду просить председателя вывести вас из зала.

Голос Прокофьева стал переходить со свистящего шепота на с трудом сдерживаемое угрожающее шипение. Казалось, вот-вот и в зале заседаний ЦК прозвучит известное: "И сатисфакции я требую!"

Но сатисфакции не потребовалось. А. А. Жданов, в непосредственной близости от которого происходила эта возня, подобно арбитру на ринге, жестом "брек" развел спорящих и восстановил порядок в зале...

... А сатисфакция была дана лишь десять лет спустя — 10 февраля 1958 года, когда было отменено Постановление ЦК об опере "Великая дружба".

Последняя моя встреча с Н. С. Хрущевым, на этот раз в узком кругу, произошла 19 ноября 1962 года (я хорошо запомнил эту дату из-за совпадения с днем моего рождения).

Как я уже упоминал выше, секретариат Союза композиторов РСФСР готовил творческий пленум, на котором значительное место отводилось популярной и легкой музыке. Текст доклада, порученного мне, был утвержден нашим секретариатом и получил одобрение самого Д. Д. Шостаковича. Хочу отметить, что это был первый творческий пленум, где легкой музыке, и в частности джазовой, даровалось "отпущение грехов" и признавалась ее значительная роль в развитии советской музыкальной культуры.

Именно на 19 ноября назначен был большой концерт, где легкая музыкальная продукция выставлялась для всеобщего ознакомления, перед начинавшейся на следующий день официальной частью — зачтением доклада и прениями.

За несколько дней до концерта мы, устроители, посетили ЦК партии и персонально пригласили всех секретарей ЦК посетить этот концерт, который для удобства приглашенных было решено провести в просмотровом зале клуба Совета Министров СССР на территории Кремля.

Программа концерта была составлена с таким расчетом, чтобы сразу же показать наш легкий "товар", что называется, лицом, а поэтому в первом отделении мы выпустили два из трех участвующих в концерте джаз-оркестров. А в перерыве нас позвали в артистическую комнату, где и состоялась наша встреча с Н. С. Хрущевым.

Когда мы — Д. Д. Шостакович, Т. Н. Хренников, Е. А. Фурцева (к тому времени министр культуры СССР) и я постучались в дверь, нам ее открыл начальник службы охраны и с места в карьер предварил наш визит малообнадеживающей фразой: "А у хозяина от вашей музыки живот заболел!"

Хрущев и впрямь пребывал в не свойственном ему меланхолическом настроении. Тем не менее он пригласил нас за стол, где стояли бутылка коньяка, ваза с фруктами и фужеры по числу собравшихся. Для затравки он предложил тост за здоровье деятелей советского музыкального искусства. (Истины ради замечу, что в нашем лице Никита Сергеевич не нашел достойных партнеров по тостам: Шостакович отговорился, что он как бы находится "за рулем" сегодняшнего концерта; Хренников вообще никогда не потреблял ничего, кроме яблочного сидра; мы с Фурцевой в данной обстановке сочли возможным только слегка пригубить.) Ни одного слова — ни в порицание концерта, ни в его одобрение — так и не было сказано.

В ответ на приветствие Никиты Сергеевича Т. Н. Хренников поднял фужер (с сидром?) и произнес короткую, но весьма прочувствованную здравицу, в которой сказал, что еще В. И. Ленин мечтал о человеке из народа, который станет во главе государства, и что Н. С. Хрущев и является именно тем человеком, о котором говорил Ленин.

И тут вдруг Хрущев начал эмоциональный монолог о только что миновавшем карибском кризисе: видимо, его очень мучили обстоятельства выхода из этого кризиса, и Никита Сергеевич искал, кому бы излить душу, тем более — и это сквозило в подтексте его ламентаций — в Президиуме ЦК не было единодушия по этому вопросу.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.