Сделай Сам Свою Работу на 5

НЕ ЧИСТЬ НАШИ ОБЪЕКТИВЫ, ГРУАД, — ЗАДЕЛАЙ ТРЕЩИНЫ В СОБСТВЕННОМ. 7 глава





— Я люблю тебя, Джордж.

— По— моему я тоже тебя люблю. Ты такой… ошеломляющий. Все тебя любят. Мы будем трахаться?

(Мэвис говорила: «Сотри сперму со штанов». Воображаемая Софи Лорен, когда он мастурбировал. Или воображающая, что он мастурбировал, тогда как в действительности…)

— Нет, тебе это не нужно. Ты начинаешь вспоминать, что на самом деле произошло в тюрьме Мэд‑Дога.

«О, нет». Огромный, змеевидный член Койна… боль… удовольствие…

— Боюсь, что это так.

— Вот черт, теперь я никогда не узнаю. Было ли это на самом деле или ты ввёл это в мои мозги? Воображал ли я, что ничего не было тогда, или вообразил это изнасилование только сейчас?

— Познай себя.

— Ты сказал это дважды или я услышал дважды?

— А как ты думаешь?

— Не знаю. Сейчас не знаю. Просто не знаю. Это такая техника гомосексуального совращения?

— Возможно. Возможно, это заговор с целью убийства. Возможно, я подвожу к тому, чтобы перерезать тебе горло.

— Я не против. У меня всегда была огромная жажда самоуничтожения. Как у всех трусов. Трусость — это защитный механизм против суицида.

Хагбард рассмеялся.

— Я никогда не знал ни одного молодого человека, который бы поимел столько женщин и так часто рисковал своей жизнью. А ты тут сидишь и все беспокоишься: а вдруг тебя правильно дразнили, когда ты впервые начал отращивать волосы в подростковом возрасте.



— Сосунок. Так меня называли в старом добром Натли, штат Нью‑Джерси. Это слово одновременно подразумевало «педик» и «трус». С тех пор я никогда не стриг волосы: доказывал, что им не запугать меня.

Ага. Я сейчас отслеживаю чернокожего парня, музыканта, который самозабвенно трахает белую леди, нежный цветок Техаса. Отчасти потому, что она действительно ему нравится. Но отчасти потому, что, возможно, у неё есть брат, который будет гоняться за ним с пистолетом. Он доказывает, что им не запугать его.

— И в этом Истина? Мы тратим всю нашу жизнь, доказывая, что нас нельзя запугать? И при этом мы всю жизнь запуганы на другом уровне? — Цвета снова приобрели яркость и глубину; таков уж этот полет. Всякий раз, когда ты считаешь себя пилотом, тебя уносит в неожиданном направлении, чтобы напомнить: ты всего лишь пассажир.



— Это часть Истины, Джордж. Другая часть заключается в том, что всякий раз, считая себя запугиваемым, на каком‑то другом уровне ты бунтуешь. О, какие же иллюминаты на самом деле идиоты, Джордж! Когда‑то я собирал статистику по количеству несчастных случаев на производстве, выбрав для исследования город Бирмингем в Англии. Затем ввёл все полученные статистические данные в БАРДАК и получил именно то, что ожидал. Саботаж. Бессознательный саботаж. Каждый несчастный случай был скрытым бунтом. Все люди, мужчины и женщины, бунтуют, но мало у кого хватает смелости в этом признаться. Все остальные противодействуют системе с помощью несчастных случаев, ха‑ха‑ха, или по глупости, ещё раз ха‑ха‑ха! Дай‑ка я кое‑что тебе расскажу об индейцах, Джордж.

— О каких индейцах?

— Ты когда‑нибудь задумывался, почему все работает плохо? Почему кажется, что во всем мире царит полный бардак?

— Конечно. Мне кажется, все задумывались.

— Да, ты прав. Извини, мне надо ещё курнуть. Через некоторое время я войду в БАРДАК и мы сольёмся с ним мозгами, буквальным образом: я прикреплю к вискам электроды и попытаюсь отследить проблему в Лас‑Вегасе. Я не трачу все своё время на беспорядочный вуайеризм, — с достоинством изрёк Хагбард.

Он снова набил трубку, обиженным тоном спросив:

— На чем я остановился?

— На индейцах в Бирмингеме. Как они туда попали?

— Никаких гребаных индейцев в Бирмингеме не было. Не путай меня.

Хагбард сделал глубокую затяжку.

— Ты сам путаешься. По‑моему, у тебя вообще башню снесло.

Кто бы говорил! — Хагбард снова глубоко затянулся. — Так вот, индейцы. В Бирмингеме индейцев не было. Бирмингем был городом, в котором я проводил исследование, убедившее меня, что большинство несчастных случае на производстве — это бессознательный саботаж. Как, держу пари, и большинство неправильно составленных документов у чиновников. Индейцы — это другая история. Когда‑то, впервые приехав в вашу страну и ещё не занимаясь пиратством, я был адвокатом. Обычно, Джордж, я в этом не сознаюсь. Как правило, я рассказываю, что работал тапёром в публичном доме, и это производит более благоприятное впечатление, чем такая правда. Если захочешь узнать, почему государственный сектор так неэффективен, вспомни о двухстах тысячах юристов, работающих на современную бюрократию.



А те индейцы были из племени шошонов. Я защищал их от Великого Земельного Вора, который претенциозно называет себя в Вашингтоне Государством. Мы провели совещание. Знаешь, что такое совещание по‑индейски? Иногда молчание длится часами. Хорошая форма йоги. Когда наконец кто‑то открывает рот, можешь не сомневаться, что он будет говорить от сердца. В избитом киношном штампе «белый человек думает одно, а говорит другое» большая доля правды. Чем больше ты говоришь, тем больше разыгрывается твоё воображение, приукрашивая факты. Я один из самых многословных людей среди живущих и один из самых страшных лжецов. — Хагбард снова затянулся и только потом вопросительно протянул трубку Джорджу; Джордж покачал головой. — Но история, которую я хотел тебе поведать, связана с археологом. Он разыскивал следы индейцев, живших в Северной Америке ещё до экологической катастрофы, которая произошла за десять тысяч лет до нашей эры. Он обнаружил насыпь, которую принял за курган, и попросил разрешения провести в ней раскопки. Индейцы посмотрели на него. Они посмотрели на меня. Они посмотрели друг на друга. Затем заговорил их старейшина и очень торжественным голосом дал ему такое разрешение. Археолог взял свою кирку, лопату и пошёл к кургану с видом Джона Генри, бросающего вызов паровому буру. Через две минуты он исчез. Провалился прямиком в выгребную яму. После чего индейцы рассмеялись.

А теперь грокай, Джордж. Я знал их лучше любого белого человека. Они учились доверять мне, а я — им. Но когда они разыгрывали свою маленькую шутку, я сидел рядом и нимало не подозревал о возможном подвохе. Хотя уже тогда я начал открывать в себе телепатический дар и даже учился искусству концентрации мысли. Задумайся об этом, Джордж. Задумайся о всех чернокожих с их бесстрастными лицами, которых ты встречал. Задумайся, что всякий раз, когда чернокожий совершал какой‑нибудь поразительно, ну просто фантастически глупый поступок, ты ощущал расовую неприязнь — которой, как радикал, конечно же, стыдился — и начинал подумывать, что, может быть, они и впрямь стоят на низшей ступени развития. А ещё подумай о том, что девяносто девять процентов женщин белой расы, кроме норвежек, все время ведут себя как Глупые Квочки или как Мерилин Монро. Задумайся об этом на минуту, Джордж. Задумайся.

Воцарилось молчание, которое, казалось, растягивалось в какой‑то длинный коридор почти буддийской пустоты — наконец‑то! Джордж увидел этот проблеск Пустоты, которую пытались описать всего его дружки‑кислотники, — и затем вспомнил, что это было не то, к чему его подталкивал Хагбард. Но молчание затягивалось, успокаивая дух, словно штиль в торнадо этих последних нескольких дней, и Джордж внезапно осознал, что размышляет абсолютно бесстрастно, не испытывая ни надежды, ни страха, ни самодовольства, ни чувства вины; и если не совсем уж без эго, не в состоянии абсолютной даршаны[22], то, по крайней мере, без того разгорячённого и ненасытного эго, которое обычно либо выскакивает вперёд, либо отступает перед голыми фактами. Он созерцал свои воспоминания, сохраняя безразличие, объективность, душевный покой. Он размышлял о чернокожих и женщинах и об их тонкой мести Хозяевам, актах саботажа, которые не распознаются как таковые, поскольку принимают форму актов подчинения. Он размышлял об индейцах из племени шошонов и их грубой шутке, удивительно похожей на шутки всех угнетённых людей в любой точке мира; он внезапно понял смысл Карнавала, и «Пира Дураков», и Сатурналий, и Рождественской Вечеринки в Офисе, и всех прочих ограниченных, позволительных, структурированных событий, в которых допускалось фрейдовское Возвращение Вытесненного; он вспоминал разные эпизоды, когда мстил профессору, директору школы, бюрократу или, ещё раньше, своим родителям, дожидаясь удобного случая, чтобы сделать именно то, что от него ожидалось, превратив это в маленькую диверсию. Он видел мир роботов, которые, чеканя шаг, маршируют по дорогам, проложенным для них сверху, и видел, что каждый робот частично жив, и в нем теплится частица человека, дожидающегося удобного момента, чтобы поставить палки в колёса Механизма. И наконец он понял, почему все в мире работает неправильно и почему «Обстановка Нормальная» — это всегда «Абсолютный Бардак».

— Хагбард, — медленно произнёс он. — По‑моему, я понял. Эволюция происходит в обратном направлении. Все наши беды начались из‑за послушания, а не из‑за непослушания. И человечество ещё не сотворено.

Хагбард, больше обычного похожий на ястреба, отчеканил:

— Ты приближаешься к Истине. Теперь будь осторожен, Джордж. Истина — это не собака, которую можно загнать в конуру, как писал Шекспир. Истина — это тигр. Будь осторожен, Джордж.

Он развернулся на стуле, выдвинул ящик письменного стола в псевдо марсианском стиле и вытащил оттуда револьвер. Джордж, хладнокровный и одинокий, словно взошедший на Эверест, наблюдал, как Хагбард открыл барабан револьвера и показал, что в нем шесть пуль. Затем щелчком закрыл его и положил револьвер на стол. Потом Хагбард отвернулся и больше на него не смотрел. Он наблюдал за Джорджем. Джордж наблюдал за револьвером. Снова вспомнилась сцена с Карло, но вызов Хагбарда был безмолвным. Его спокойный взгляд не выражал и мысли о том, что состязание началось. Револьвер мрачно посверкивал; он нашёптывал о насилии и хитрости, свойственных этому миру, о предательствах, которые не снились Медичи или Макиавелли, о ловушках для невинных жертв; казалось, его присутствии наполняло каюту особой аурой. Он казался даже коварнее ножа, оружия трусов, или плети в руках человека со слишком сладострастной, слишком интимной, слишком хитрой улыбкой; он вошёл во внутреннюю тишину Джорджа, внезапный и неотвратимый, как гремучая змея, встреченная на пути ярким солнечным весенним днём в мирном и ухоженном городском саду. Джордж слышал, как в его кровяной поток начал вливаться адреналин; видел, как «синдром активации» увлажнил его ладони, участил сердцебиение, чуть‑чуть ослабил сфинктер; и по‑прежнему ничего не чувствовал, возвышенный и невозмутимый на своей горной вершине.

— Робота, — сказал он, взглянув наконец на Хагбарда, — победить легко.

— Не суй руку в этот огонь, — предупредил Хагбард, на которого слова Джорджа не произвели никакого впечатления. — Обожжёшься. — Он наблюдал; он ждал. Джордж не мог оторвать взгляд от этих глаз, а затем он увидел в них веселье дельфина Говарда, презрение директора школы («Высокий коээфициент умственного развития, Дорн, не служит оправданием для высокомерия и непокорности»), безнадёжную любовь матери, которая никогда его не понимала, пустоту кота Немо, жившего у него в школьные годы, угрозы школьного хулигана Билли Холца и абсолютную инаковость насекомого или змеи. Более того: он увидел Хагбарда ребёнком, который, как и сам Джордж, гордился своим интеллектуальным превосходством и боялся мести со стороны менее умных, но более сильных мальчишек; и очень старого Хагбарда, через много‑много лет, сморщенного как рептилия, но все ещё демонстрирующего бесконечно глубокий интеллект. Лёд таял; гора с рокотом протеста и неповиновения рушилась; и Джорджа понесло вниз, вниз по реке, стремительно мчавшейся к порогам, где ревела горилла и проворно семенила мышь, где над листвой триасского периода вздымалась голова ископаемого ящера, где дремало море, а спирали ДНК скручивались в направлении вспышки, которая сейчас была этим сиянием, гневно ропщущим на почти неправдоподобное угасание света, этот взрыв и это сгущение в точку.

— Хагбард… — вымолвил он наконец.

— Я знаю. Я вижу. Только не впадай в крайности. Это Ошибка Иллюминатов.

Джордж слабо улыбнулся, ещё не вполне вернувшись в мир слов.

— «Вкусите и будете как боги?» — вопросительно процитировал он.

— Я называю это «впадением в отсутствие эго». И это, как ты понимаешь, самое мощное удовлетворение эго. Этому может научиться кто угодно. Двухмесячный ребёнок, собака, кошка. Но когда взрослый человек, годами и даже десятилетиями привыкший слушаться и подчиняться, открывает это для себя заново, с ним может случиться полная катастрофа. Вот почему дзэнские роси говорят: «Достигший высшего просветления подобен стреле, летящей прямо в ад». Помни, что я говорил об осторожности, Джордж. Ты можешь освободиться в любой момент. Там потрясающе, но тебе нужна мантра, которая поможет тебе удержаться здесь, пока ты не узнаешь, как пользоваться этой свободой. Если бы ты знал опасность, которой подвергаешься, то не побоялся бы выжечь её калёным железом на собственной заднице, чтобы никогда не забыть. Вот твоя мантра: «Я — Робот». Повтори.

— Я — Робот.

Хагбард скорчил гримасу павиана, и Джордж наконец‑то снова рассмеялся.

— Когда у тебя будет время, — сказал Хагбард, — загляни в мою маленькую книжечку «Не свисти, когда писаешь». Она валяется повсюду на этом корабле. Это моё удовлетворение эго. И помни: ты — робот и никогда не станешь никем другим. Конечно же, ты ещё и программист, и даже метапрограммист; но это другой урок для другого дня. А сейчас просто помни: млекопитающее, робот.

— Я знаю, — сказал Джордж. — Я читал Т. С. Элиота, и теперь я его понимаю. «Смиренье бесконечно».

— А человечество сотворено. Остальные… это… не… человечество.

И тогда Джордж сказал:

— Итак, я прибыл. И это всего лишь очередная стартовая площадка. Начало другого путешествия. Более тяжёлого путешествия.

— Тебе открылся другой смысл фразы Гераклита. «Начало есть конец». — Хагбард встал и отряхнулся, как собака. — Ээх, — рявкнул он. — Пойду‑ка я поработаю с БАРДАКом. Можешь остаться здесь или вернуться в свою каюту, но советую тебе не мчаться сразу же с кем‑нибудь обсудить все это. А то можешь выговориться до смерти.

Джордж остался в каюте Хагбарда и задумался. У него не было настроения выводить каракули в дневнике, прибегая к обычному ещё с юности приёму защиты от тишины и одиночества. Напротив, он наслаждался тишиной каюты и глубокой внутренней тишиной. Он вспомнил, что Святой Франциск Ассизский называл собственное тело «братом Ослом», а Тимоти Лири, ощущая усталость, говорил: «Роботу нужно поспать». Это были их мантры, их защита от ощущения пребывания на вершине горы, которое порождало ужасное высокомерие. А ещё ему вспомнилось старое классическое объявление в «подпольной» газете: «Держи меня под кайфом — и я буду трахаться с тобой вечно». Он пожалел убогую женщину, которая дала это объявление: жалкая современная пародия на исступлённого Симеона Столпника. Прав был Хагбард: любая собака или кошка может это сделать — запрыгнуть на вершину горы и бесстрастно дожидаться, выдержит ли это испытание Робот, брат Осел или же помрёт. В этом была суть первобытных обрядов инициации: провести юношу через переживание смертельного страха к состоянию освобождения, подняв на вершину горы, а затем снова вернуть его вниз. Джордж вдруг понял: его поколению, заново открывшему священные наркотики, не удалось заново открыть их правильное употребление… Не удалось или не было позволено. Ясно, что иллюминатам не нужны конкуренты в богочеловеческом бизнесе.

Он понимал, что можно выговориться до смерти и с самим собой, но вновь и вновь пытался расчленить свой новый опыт, не изувечив его. Гомосексуальное поведение было декорацией (естественно, со своей собственной реальностью, как и любые другие декорации). Но за декоративным фасадом прятался обусловленный ужас перед Роботом, страх, символизируемый Франкенштейном и десятками других архетипов. А вдруг, если его не сдерживать, Робот обезумеет, станет неуправляемым, начнёт убивать, насиловать? А потом Хагбард подождал, пока «чёрный аламут» вынес его к свободе, показал ему вершину — то место, где кора больших полушарий головного мозга может наконец отдохнуть, как отдыхает двигатель автомобиля, собака или кошка, последнее прибежище кататоника. Когда Джордж почувствовал себя в этой гавани в полной безопасности, Хагбард вытащил револьвер — в примитивном (или более сложном) обществе его роль играл бы символ некоего могущественного демона, — и Джордж понял, что он действительно мог там отдыхать, а не слепо следовать паническим сигналам, поступающим из адреналинового цеха Робота. А поскольку он был человеком, а не собакой, этот опыт был для него экстазом и искушением, поэтому Хагбард с помощью нескольких слов и взгляда этих глаз, столкнул его с вершины… куда?

К Примирению. Вот правильное слово. Примирению с роботом, с Роботом, с самим собой. Вершина горы не могла быть победой; шла война, вечная война с Роботом, переходившая на более высокий и более опасный уровень. Окончание войны означало его капитуляцию, и это было единственное и возможное окончание войны, поскольку Робот был на три миллиарда лет старше и его нельзя было убить.

Он понял две главные ошибки мира. Одну ошибку совершают послушные стада, всю жизнь стремящиеся контролировать Робота и угождать хозяевам (и всегда не только неосознанно саботирующие эту борьбу, но и саботируемые Местью Робота: неврозами, психозами и далее по всем пунктам списка психосоматических заболеваний). Другую же ошибку совершают люди, которые предоставляют Роботу самому заботиться о себе, а сами стараются держаться от него как можно дальше от себя, пока навсегда не исчезают в этой пропасти между собственной плотью и Роботом. Первые стремятся заставить Робота подчиняться, вторые стремятся медленно его уморить. И то, и другое — ошибка.

Но при этом на другом уровне своего все ещё одурманенного сознания Джордж знал, что это лишь полуправда; что на самом деле он только отправлялся в своё путешествие, а вовсе не прибыл к месту назначения. Он поднялся и подошёл к книжной полке. Действительно, там лежала целая стопка брошюр «Не свисти, когда писаешь». Автор: Хагбард Челине, С. Ч., Д. Г. Какое‑то время Джордж пытался расшифровать эти аббревиатуры, затем бросил эту затею[23] и раскрыл брошюру. На первой странице было всего одно вопросительное предложение:

КТО тот, кому можно доверять больше, чем всем буддам и мудрецам???

Джордж громко расхохотался. Конечно, Робот. Я. Джордж Дорн. Все три миллиарда лет эволюции значатся в каждом моем гене и в каждой моей хромосоме. И, разумеется, иллюминаты (и все, кто рядится под иллюминатов, находясь у власти) не хотели, чтобы люди когда‑нибудь это осознали.

Джордж перевернул страницу и начал читать:

Если ты свистишь, когда писаешь, то задействуешь два сознания, когда вполне достаточно одного. Если ты задействуешь два сознания, то начинаешь конфликтовать с самим собой. Если ты конфликтуешь с самим собой, то любой внешней силе не составит труда тебя сокрушить. Вот почему Мэн‑цзы писал: «Человек должен разрушить себя, пока его не разрушили другие».

За исключением абстрактного рисунка на странице три, который, видимо, изображал фигуру врага, двигающегося на читателя, это все, что было на развороте брошюры. Собираясь перевернуть третью страницу, Джордж обомлел: под другим углом зрения он увидел, что на рисунке изображены две фигуры, сцепившиеся в смертельной схватке. Я и Оно. Сознание и Робот. Память отбросила Джорджа на двадцать три года назад и он увидел маму, склонившуюся над его детской кроваткой, чтобы убрать его ручку с пениса.

Господи, ничего удивительного, что я хватаюсь за него всякий раз, когда мне страшно: это месть Робота, Возвращение Вытесненного и Подавленного.

Джордж начал переворачивать страницу снова и увидел в абстрактном рисунке очередную оптическую иллюзию. Под ещё одним углом зрения это была пара, занимавшаяся любовью. В одно мгновение он снова увидел мамино лицо над кроваткой, только на этот раз более чётко, и увидел в её глазах обеспокоенность. Жестокая рука подавления была движима любовью: мать пыталась спасти его от Греха.

А Карло, вот уже три года мёртвого вместе с остальными террористами из группы Моритури… Что побудило Карло и четверых других (Джордж помнил, что никому из них не было и восемнадцати) отправиться на митинг «Божьей молнии» и убить трех полицейских и четырех агентов секретных служб, воспрепятствовавших их попытке застрелить Государственного секретаря? Любовь, только сумасшедшая любовь…

Дверь открылась, и Джордж оторвал глаза от текста. В каюту вошла Мэвис, снова в свитере и брюках. У Джорджа мелькнула мысль, что, будучи правой анархисткой, как она себя называла, она одевается в стиле новых левых. Но ведь и Хагбард производил впечатление гибрида райхианского левака и зацикленного на самом себе дзэнского мастера. Наверняка в дискордианской философии скрывалось намного больше, чем он пока способен понять, но одно ясно уже сейчас: это и есть та система, к которой он шёл так много лет.

— Ммм, — протянула она. — Люблю этот запах. «Чёрный аламут»?

— Ага, — ответил Джордж, чувствуя, что боится встретиться с ней взглядом. — Хагбард меня просветляет.

— Это видно. Из‑за этого тебе вдруг стало неловко в моем присутствии?

Джордж поднял на неё глаза, потом снова отвёл взгляд; он почувствовал в них нежность, но, как он и ожидал, в лучшем случае это была сестринская нежность.

— Просто я только сейчас понял, что наш секс, — пробормотал он, — намного важнее для меня, чем для тебя.

Мэвис села на стул Хагбарда и ласково улыбнулась.

— Ты лжёшь, Джордж. Ты хочешь сказать, что он намного важнее для меня, чем для тебя. — Она начала набивать трубку. «Господи

Иисусе, — подумал Джордж, — неужели Хагбард прислал её, чтобы она перевела меня на следующую ступень?»

— Не знаю, наверное, я имел в виду и то, и другое, — осторожно произнёс он. — Тогда эмоциональный подъем ощущала ты, а сейчас охвачен эмоциями я. И я знаю, что не смогу получить то, что хочу. Никогда.

— Никогда — это долгий срок. Давай просто скажем, что ты не получишь это сейчас.

— «Смиренье бесконечно», — снова процитировал Джордж.

— Не начинай себя жалеть. Ты сделал открытие, что любовь — это нечто большее, чем просто поэтическое слово, и захотел её здесь и сейчас. Ты только что познал два других состояния, которые раньше были для тебя просто словами: шуньята и сатори. Разве этого не достаточно для одного дня?

— Я не жалуюсь. Я знаю, что фраза «смиренье бесконечно» подразумевает и нескончаемое удивление. Хагбард обещал мне счастливую истину, и она открылась.

Мэвис наконец разожгла трубку и после глубокой затяжки протянула её Джорджу.

— Ты можешь быть с Хагбардом, — сказала она.

— Хм? — пробормотал Джордж, затягиваясь не очень сильно, поскольку все ещё был под приличным кайфом.

— Хагбард будет тебя любить и трахать. Конечно, это не одно и то же. Он любит всех. Я ещё не поднялась на эту ступень. Я способна любить только равных мне. — Она насмешливо улыбнулась. — Естественно, это не означает, что ты не можешь сексуально меня возбуждать. Но сейчас, когда ты знаешь, что есть нечто большее, чем это, тебе хочется сразу полный набор, верно? Так что попробуй Хагбарда.

Джордж рассмеялся, внезапно ощущая беззаботность.

— А что! Попробую.

— Вздор, — резко сказала Мэвис. — Ты разыгрываешь нас обоих. Ты высвободил часть своей энергии и сейчас, как любой на этой стадии, хочешь доказать, что для тебя больше нигде не существует препятствий. Твой смех меня не убедил, Джордж. Если есть какое‑то препятствие, не отворачивайся от него. Не делай вид, что его нет.

«Смиренье бесконечно», — подумал Джордж.

— Ты права, — твёрдо сказал он вслух.

— Так‑то лучше. По крайней мере, ты не начал ощущать за собой вину из‑за существования этого препятствия. Это был бы бесконечный регресс. Следующая стадия — это ощущать вину за то, что ощущаешь вину… и довольно скоро ты снова попадаешь в ловушку, пытаясь быть правителем государства Дорн.

— Роботом, — уточнил Джордж.

Мэвис сделала глубокую затяжку и пробормотала: — Ммм?

— Я называю его Роботом.

— Ты позаимствовал это словечко у Лири, который пользовался им ещё в середине шестидесятых. Я все время забываю, что ты был вундеркиндом. Я прямо вижу, как ты, восьми— или девятилетний очкарик, сидишь, ссутулившись, над какой‑нибудь из книжек Тима. Должно быть, ты был тот ещё ребёночек. Наверное, тебя часто колотили?

— Так бывает со многими одарёнными детьми. Впрочем, как и с неодаренными.

— Верно. Восемь лет начальной школы, четыре года средней школы, четыре года колледжа, затем аспирантура. К концу ничего не остаётся, кроме Робота. Вечно мятежное государство «Я» с покойным Мной, сидящим на троне и пытающимся этим государством управлять.

— Правителя нет нигде, — процитировал Джордж.

— Ты действительно быстро двигаешься вперёд.

— Это Чжуан Чжоу, даосский философ. Но раньше я никогда его не понимал.

— А, вот у кого Хагбард украл это! У него есть такие карточки, на которых написано «Врага нет нигде». И есть другие карточки, «Друга нет нигде». Однажды он сказал, что может в два счета разобраться, какая карточка нужна тому или иному человеку. Чтобы его встряхнуть и разбудить.

— Но одними словами ничего не добьёшься. Многие слова я знал долгие годы, но…

— Слова способны помочь. В правильной ситуации. Если это неправильные слова. В смысле, правильные слова. Нет, все‑таки я имею в виду неправильные слова.

Они засмеялись, и Джордж сказал:

— Мы просто дурачимся или же ты продолжаешь дело Хагбарда, освобождение государства Дорн?

— Просто дурачимся. Хагбард сказал, что ты прошёл через одни врата без врат и после того как ты побудешь некоторое время один, к тебе можно заглянуть.

— Врата без врат. Ещё одна фраза, которую я давным‑давно знал, но никогда не понимал. Врата без врат и государство без правителя.

Главная причина социализма — это капитализм. Какое отношение ко всему этому имеет ваше чёртово яблоко?

— Яблоко — это мир. Кому, по словам Богини, оно принадлежит?

— Прекраснейшей[24].

— А кто эта Прекраснейшая?

— Ты.

— Сейчас обойдёмся без комплиментов. Думай. Джордж хихикнул.

— Слушай, это уже перебор. И вообще меня клонит ко сну. У меня есть два ответа, один коммунистический, а другой — фашистский. Но оба, безусловно, неверны. Потому что правильный ответ должен вписываться в вашу систему анархо‑капитализма.

— Не обязательно. Анархо‑капитализм — это просто наш путь. Мы никому не собираемся его навязывать. У нас союз с анархо‑коммунистической группой, которая называется ДЖЕМ. Их лидер — Джон Диллинджер.

— Перестань! Диллинджер умер ещё в 1935 году или около того.

— Сегодня Джон Диллинджер живёт и благоденствует в Калифорнии, на Фернандо‑По и в Техасе, — улыбнулась Мэвис. — Кстати, именно он застрелил Джона Ф. Кеннеди.

— Дай‑ка мне трубочку. Уж если я обязан все это выслушивать, то почему бы мне не войти в состояние, в котором я отброшу попытки что‑либо понимать?

Мэвис протянула ему трубку.

— «Прекраснейшее» имеет довольно много уровней, как любая хорошая шутка. Тебе, как новичку, я раскрою фрейдистский уровень. Ты знаешь Прекраснейшее, Джордж. Только вчера ты давал это яблоку. Каждый мужчина считает собственный пенис прекраснейшей вещью в мире. С того дня, как он родился, и до самой смерти. Пенис всегда полон бесконечного очарования. И, честное слово, малыш, точно так же думает женщина о своём влагалище. Для большинства людей это максимальное приближение к настоящей, слепой, беспомощной любви и религиозному обожанию. Но они скорее умрут, чем в этом признаются. На сеансе групповой психотерапии люди признаются в чем угодно: в гомосексуализме, желании убивать, мелких пакостях и изменах, фантазиях на тему садизма, мазохизма или трансвестизма, в любых странностях, у которых есть название. Но самое древнее и самое непреодолимое препятствие — это глубоко скрытый непреходящий нарциссизм, нескончаемая ментальная мастурбация. И в этом они никогда не признаются.

— Если верить книгам по психиатрии, которые мне довелось читать, большинство людей, наоборот, относится брезгливо и весьма негативно к собственным гениталиям.

— Если процитировать самого Фрейда, это формирование ответной реакции. Первоначальное ощущение, которое возникает в тот день, когда младенец открывает в себе центры невероятного наслаждения, окрашено эмоциями вечного удивления, благоговения и удовольствия. Как бы общество ни старалось сокрушить и подавить эти эмоции. Например, каждый человек придумывает ласкательное имя для своих гениталий. У тебя какое?

— Полифем, — признался он.

— Как?

— Потому что он одноглазый, ну циклоп, понимаешь? Вообще‑то, если честно, я плохо помню ход моих рассуждений в том далёком возрасте, когда я придумал это имя.

— Но ведь Полифем был ещё и великаном. Почти богом. Ты понял, что я имею в виду, когда я говорю о первоначальной эмоциональной окрашенности? Вот первоисточник всех религий. Обожание собственных гениталий и гениталий твоей возлюбленной. Там живут Пан‑Пангенитор и Великая Мать.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.