Сделай Сам Свою Работу на 5

БОГИ БЛАГОСКЛОННЫ К ТЕМ, КТО ИЗ ДВУХ ДОРОГ ИЗБИРАЕТ ТРУДНЕЙШУЮ 4 глава





— Посторонись! Дорогу! Дорогу! Прочь с дороги!

Это было излишне, потому что люди освобождали дорогу и без щелканья хлыстом, и без окриков дрессировщика — они пятились назад, с ужасом вдыхая терпкий львиный запах. Мартеллино несколько раз обошел большую клеть, только что поставленную, и несколько раз сильно пнул ее ногой, дабы убедиться, прочно ли она соединена, между тем возница отпряг лошадей, и тут наступили напряженнейшие минуты: Брута переводили из одной клетки в другую; оказалось, что это не так-то просто, потому что, когда укротитель распахнул боковую дверцу большой клетки и с помощью обоих возниц вогнал в них передок дорожной клетки, в последний момент открыв ее, чтобы Брут спокойно мог выйти, лев, не обращая внимания на эту перемену, остался лежать в своей клетке, продолжая облизывать лапы, и, наконец облизав, устало положил на них свою косматую голову и закрыл желтые кошачьи глаза, будто намереваясь вздремнуть. Толпа замерла, и когда доматоре принялся понукать своего подопечного, тыча хлыстом в задницу, со всех сторон послышался смех, который тут же, однако, сменился воплем ужаса, потому что Брут, до последнего мгновения неподвижный, внезапно, прижавшись животом к полу, словно змея, когда она меняет кожу, начал вылезать из клетки и прыжком взметнулся вверх. Впечатление создалось такое, будто у него выросли крылья или его подбросили пружины, так что он мог бы играючи перескочить через металлические зубья, расположенные по краям решетки; но у него не было крыльев и подбросили его не какие-нибудь пружины, а собственные лапы, да и клеть была очень высокой. Брут, упав на пол, съежился, будто стыдясь, и принялся расхаживать по клетке — туда-сюда, туда-сюда, инстинктивно при этом подражая повадкам и движениям животного, которое, крадучись, пробирается через заросли. Доматоре оттащил назад меньшую клеть, запер дверцы большой клетки, и толпа, всегда и всюду падкая на дешевые внешние эффекты, наградила его аплодисментами и криками «браво!».



Такова была вторая фаза приготовлений к казни; третья, заключительная, состояла в том, что палач с двумя подручными — все трое в надлежащем для своей миссии облачении (в островерхих колпаках, закрывавших голову и даже лица: колпак у палача был красного цвета, у подручных — черного) — в непосредственном соседстве от клетки из заранее сколоченных балок и досок соорудили просторный, человек на двадцать, помост, который они уже собирали и разбирали бесчисленное множество раз, и застелили его шестью рулонами черного, также заранее нарезанного сукна. Потом, прислонив к клетке широкую лестницу, встали посредине подмостков, широко расставив ноги и сложив руки на груди, повернувшись спиной к клетке, лицом ко двору, и кровавое торжество могло бы уже начаться.



Точно в одиннадцать часов с колокольни храма святого Павла послышался звон погребального колокола, а несколько минут спустя из улочки, под названием Солнечная, виа дель Соле, которая вела к монастырю, зазвучало тихо скорбное пение мужского хора, он медленно приближался к площади, это были братья картезианцы, которые провожали осужденного в последний путь. Толпа приняла их со вздохом облегчения, потому что присутствие монахов как бы подтверждало, что в способе казни, выбранном, чтоб лишить жизни молодого Гамбарини, они не находят ничего кощунственного, хотя и встречают это событие с глубоким прискорбием, однако без тени возмущения или неприятия, поэтому, когда они появились на площади в белоснежных сутанах с капюшонами поверх своих власяниц, сосредоточенные, опечаленные, погруженные в страстную молитву, в которой, без сомнения, просили всемогущего милостиво принять грешника, который вскоре предстанет пред его престолом, снова раздались рукоплескания и возгласы «браво!».



К этому обстоятельству, то бишь к присутствию монахов при экзекуции, магистр Джербино — мудрейший из страмбских мудрецов — определил свое в высшей степени скептическое и неприязненное отношение. Джербино — величавый старец с волнистой бородой а-ля Леонардо да Винчи, владелец аптеки, размещавшейся в галерее поблизости от храма, — таинственной лавчонки, пропитавшейся запахом ромашки и лимонного дерева, фиалки и шафрана, петрушки и перечной мяты, равно как и, само собой разумеется, розмарина, цветка любимого и всесильного, которому приписывалось целых семьдесят два virtu, то бишь свойства лечить и вылечивать семьдесят две разнообразные хвори; было широко известно, что благодаря заслугам ученого магистра Джербино, его отварам и мазям, за последние тридцать лет в Страмбе не было ни единого случая черной оспы.

— А что, вы, безмозглые, представляли себе это как-нибудь иначе? — говорил он теперь, обращаясь к своим согражданам. — Будто вам не известно, что Интрансидженте[44], — так в Страмбе именовали приора картезианских монахов, — и capitano di giustizia — заодно? Что capitano di giustizia дает на содержание монастыря — и делает это разумно — солидную часть налогов, которые он дерет с нас, и аббат — в оплату за щедрые подаяния — посылает в Рим, в руки Его Святейшества, благоприятные отзывы о полицейской деятельности capitano, так что папа, ленный владетель Страмбы, держит над capitano свою охранную руку?

Овации, которыми страмбане встретили молящихся братьев картезианцев, были прерваны многоголосым раскатом хохота, потому что лев Брут, приведенный в волнение этим шумом, вдруг взревел, и этот рев заставил испуганно отскочить одного из подручных палача, стоявших, как уже говорилось, спиной к клетке.

Потом из дворца, некогда принадлежавшего Гамбарини, вышла личная охрана capitano di giustizia, которая от городской охраны отличалась лишь цветом мундира — желтым, со знаком Весов, вышитым на груди, в то время как у городской гвардии мундиры были бледно-голубые; охранники с позлащенными шлемами на голове и алебардами в руках выстроились двойными шпалерами, по четыре человека на каждой ступени, двое справа и двое слева. Страмбане люто ненавидели эту стражу, capitano di giustizia уже многие годы без нее шага не мог сделать, — заметим, кстати, что им дали прозвище «голубятники» — и все потому, что capitano di giustizia, боясь быть отравленным, питался одними голубями, которых охранники ловили для него, доставляя живьем, а он собственноручно убивал птиц и приготовлял еду, — так вот, мы остановились на том, что «голубятников» все ненавидели горячо и дружно, не отваживаясь, однако, проявить эту ненависть иначе как молчанием, зато, когда распахнулись ворота герцогского дворца и, печатая шаг, выступила городская гвардия, как нам известно, в голубых мундирах, и плотно сомкнутыми рядами по двое двинулась на площадь, чтобы образовать большое каре вокруг места казни, послышалось некое неотчетливое бормотание, выражавшее одобрение и симпатию, — хлопать в ладоши страмбане не отваживались, поскольку господин capitano к таким проявлениям личных чувств был особливо чувствителен и реагировал на них чрезвычайно круто.

Тут еще следует добавить, что приязнь, которой страмбане одаряли голубых, была абсолютно безрассудна и притворна, поскольку голубые и желтые вполне стоили друг друга, если за желтых можно было дать восемнадцать, то за голубых — двадцать без двух; обе стражи, личная и городская, находились в кулаке у capitano di giustizia.

После этого долго — может, час, а может, и больше — не происходило ничего, мучительная пауза была нарушена лишь тремя мелкими инцидентами, вызвавшими признательный смех публики: первый, когда в пустой квадрат площади, охраняемый голубыми алебардниками, проник неведомо как маленький лохматый песик и бросился на Брута с отчаянным лаем, а один из охранников, поколебавшись, неуверенно и робко выступил из строя и попытался отогнать забияку своим неуклюжим оружием; второй, когда Бруту наскучило бродить и он разинул пасть, так что все ждали рычания, а лев, вместо рыка, натужно, сипло раскашлялся и расчихался; в третий раз смех раздался, когда со стороны Солнечной улицы с отчаянным визгом и хрюканьем неожиданно выбежал огромный жирный хряк, преследуемый резником с дубиной в руке. Покорные монахи, собранные на мраморных ступенях храма святого Павла, в девятый раз затянули свой покаянный псалом, начиная и кончая его словом miserere[45]. Звонарь перестал звонить в похоронный колокол, чтобы дать себе роздых, поскольку от напряжения у него чуть не отказывало сердце, а смертник все не появлялся и не появлялся.

Публика тоже забеспокоилась, потому что пронесся слух, будто наверху нечто происходит, а точнее: герцогиня-де вызвала высочайшего повелителя в свои личные покои, находящиеся в левом крыле дворца, в appartamento della Duchesse[46], и сейчас, в роскошной приемной зале этих appartamento, увешанных гобеленами, сотканными по эскизам Рафаэля Санти, они уясняют свои расхождения во взглядах, или, вернее, — да будет позволено так выразиться, — бранятся. Никому никогда не понять, как подобные слухи могут просачиваться через стены, столь мощные и прочные, как стены герцогского дворца, но всем в Страмбе было доподлинно известно, что вчера под предлогом головной боли герцогиня уже в начале одиннадцатого покинула благотворительный бал, который устроил capitano di giustizia для нотаблей города в пользу несчастных страмбских сирот, и своим преждевременным уходом сократила торжество, поскольку после ее исчезновения на английский манер невозможно было продолжать веселье; тем самым она — не ведая того — нечаянно ускорила вынесение приговора Джованни; приняв сильнодействующие порошки, герцогиня уснула и, проснувшись лишь около полудня, только тогда узнала о приготовлениях, о том, что ее названый племянник прибыл в Страмбу навестить своего доброго дядюшку, а его, под тем предлогом, что он якобы этого дядюшку хотел отравить, — как это уже покушался проделать его отец, — теперь бросают на растерзание льву; возмущенная герцогиня подняла непристойный крик и обрушилась на супруга с воплем, что это с его стороны неблаговидный и неблагородный поступок, а он как будто ответил, что с ее мнением вполне согласен, но ничего уже не поделаешь, поскольку приговор уже вынесен по всем правилам закона в соответствии с пожеланием и по предложению capitano di giustizia; она будто бы возразила, с какой стати он, пьянь несчастная, велел посадить Джованни Гамбарини под замок, вместо того чтобы — коль скоро имя Гамбарини в Страмбе проклято — тихо и незаметно вывести его из города, а он вроде как сказал, что, поступи он так, у него начались бы крупные неприятности с господином capitano, а она как будто кричала, что пора ему, тюфяку, избавиться наконец от этого злыдня capitano, а он ответил, что этого он не берется растолковать, потому как ей с ее бабьим умом того не уразуметь; таким манером они будто бы клянут друг друга до сей поры.

Вполне правдоподобно, что разногласия между герцогом и герцогиней, если на самом деле до этого дошло, высказывались несколько иначе и аргументы обоих спорщиков были более утонченны и глубоки, чем того желала людская молва, но нет никаких сомнений, что ссора все же имела место и предмет ее был тот самый, что передавался из уст в уста, и это явилось причиной неприятной задержки с экзекуцией, что было скандалом для Страмбы, города четких приказов и порядка. Господа бранятся, а мы из-за этого прозеваем сиесту перед вечерней службой, волновались монахи, мерзшие в своих тонких грубошерстных одежонках. Господа ссорятся, сердился доматоре, а мой Брут из-за такой холодной погоды простудится, сдохнет, и я лишусь места. Господа ссорятся, а мы прозеваем и послеполуденный рынок, в гневе роптали рыбаки, охраняя свои полные кадушки. Господа ссорятся, улыбался аптекарь Джербино, светлая голова, ну что же, тем лучше; герцогиня воспротивилась не герцогскому решению, а capitano, поскольку герцог — всего лишь мелкая марионетка в капитановых руках; ну что же, поглядим, чья возьмет.

Приблизительно в четверть первого, а может, — на несколько минут позднее на лестнице дома появился сам capitano di giustizia, личность которого была памятна такому множеству людей, охраняемый слева и справа, сзади и спереди желтыми алебардниками, и быстрым шагом направился к герцогскому дворцу. Если вы помните, прекрасная Финетта назвала этого многажды проклятого и яростно ненавидимого человека — горбатым чертом, и это определение было весьма точно и метко, хотя он не был горбат, напротив, спина у него была прямая, выправка отменная — и все же его приземистая паучья фигура с чрезмерно длинными руками в сравнении с коротким телом и непомерно широкими прямыми плечами производила прискорбное впечатление безобразия и уродства, его острое крысиное личико с бегающими черными глазками было таким свирепым, таким неправдоподобно злым, полнощно-призрачным, что стороннему и не подверженному опасности наблюдателю оно могло показаться просто смешным, ибо, право слово, не часто случается, чтобы злоба пронизывала человеческие черты с явственностью, прямо-таки наивной. Было просто удивительно, каким образом этому мозгляку, этому скорпиону в облике человека удалось столь прочно втереться в доверие властителя, тем более что capitano был родом не из Страмбы, а из далекой Генуи, откуда герцог вызвал его после конфликта с Гамбарини, поскольку более не желал доверять пост шефа полиции человеку здешнему, имеющему в городе родных и друзей.

«Ну, дело оборачивается круто», — заметил аптекарь Джербино. Для него было несомненно, что capitano направился во дворец к герцогу затем, чтобы навести там порядок, потому как обычно для экзекуций, совершаемых на пьяцца Монументале, он являлся прямо из своего дома. Дело и впрямь оборачивалось круто, и та быстрота, с какой ему удалось навести надлежащий порядок, еще раз свидетельствовала о его беспредельной влиятельности и могуществе.

Вероятно, он даже не вмешивался в спор герцога и герцогини, он оставил их в покое — пускай себе бранятся сколько влезет, но дал знак команде, назначенной для проведения казни, — вывести осужденного, составил процессию, и все завертелось, будто отщелкивали перебираемые четки, subito presto[47], алле, алле, никаких проволочек; изнемогший, обессилевший звонарь не успел еще снова раскачать свой колокол; усталые и продрогшие монахи еще не пропели a tempo[48]свое miserere, а из дворца уже выступил закутанный в черное человек, с высоко поднятым над головой черным гладким крестом, а за ним — четверо из двенадцати мудрецов в бархатных мантиях, в большинстве своем — представители самых родовитых и богатых семейств Страмбы, к ним присоединился на своих паучьих ножках самодовольно усмехавшийся capitano di giustizia и под конец появился Джованни, с непокрытой головой, посиневший от холода и страха; его вели два тюремных бирюча, размахивавших в воздухе семихвостыми плетками, — по пути к месту казни осужденного принято было хлестать плетью, но на сей раз этот ритуал осуществлялся только символически, возможно потому, что при избранном нынче способе казни было желательно доставить несчастного на роковое место в целости и сохранности; за Джованни и бирючами следовали четыре барабанщика с барабанами на боку, затянутыми черным флером, и с барабанными палочками, обмотанными черными ленточками. Это короткое скорбное шествие охраняла команда, назначенная для проведения казни, шесть мужчин в черных одеяниях; их прикрывали своими телами желтые голубятники, а тех, в свою очередь, стерегли плотно сомкнутые ряды голубятников голубых. Подавляющее большинство людей, собравшихся на площади, видело Джованни по меньшей мере восемь лет тому назад, когда он исчез из Страмбы, и теперь его первый выход вызвал взволнованное удивление. Этот белокурый младенец, прелестный крошка — он и есть заклятый герцогов враг, чье имя нам предписано проклинать и оплевывать? Кого же мы станем проклинать, в кого плеваться, если Брут проглотит его на обед? Господи Боже, да этот заговорщик еле перебирает ножками, да ведь он испустит дух раньше, чем доберется до клетки, так что для него хватило бы ворона, а не то что льва! Да ведь это же хилое дитя, сама невинность, просто ягненок! Да кто после этого осмелится утверждать, что герцог — добрый человек и за все в ответе один capitano? Оба они — безумцы, дьяволы, и если кто и заступается за нас — так это одна-единственная благородная душа, герцогиня, да только что она может? Разве запретить герцогу смотреть из окна и любоваться затеянным им неблаговидным делом.

Действительно, окна на фасаде герцогского дворца оставались слепыми, мертвыми, наглухо запертыми: следует напомнить, что для того, чтобы их оживить и чтобы из них выглянуть, надобно было их распахнуть — поскольку застеклены они были просвечиваемыми, но почти непрозрачными колечками и квадратами в свинцовой оправе, — а как раз этого, как было подмечено, и не происходило.

Подталкиваемый бирючами, Джованни начал подниматься по ступенькам на черный помост, где уже заняли свои места судьи и capitano di giustizia; обезумев от страха, несчастный устремил на окна гостиницы «У павлиньего хвоста», точнее говоря, на окна комнаты номер пять, взгляд своих голубых глаз; но и эти окна были так же закрыты, так же пусты и мертвы, как окна герцогского дворца. Палач и его подручные ожили, переменили свою недвижную позицию с расставленными врозь ногами и приготовились к делу, ухватившись жилистыми руками за свернутые мотком канаты, до сих пор висевшие у них на плече.

И тут толпа — уже второй раз за этот день — заявила о себе, но иначе, не так, как перед приходом стражников и больших господ, при этом не раскрылись ни единые уста, ибо велик был людской страх; на лицах не дрогнул ни единый мускул, откуда-то из глубины горла всяк издал нечто вроде мычания, вроде скрытого бормотания или урчания, и все же в результате раздался общий ропот, рычанье и гул. Но достаточно было capitano di giustizia окинуть все вокруг колючим взглядом, и все было кончено, воцарилась тишина, как в храме. Потом он нацепил очки, развернул свиток и пронзительным голосом с сильным генуэзским акцентом, ненавистным всей Страмбе, начал читать краткое постановление Суда, по которому вышепоименованный Джованни Гамбарини, — да будет проклято его имя! — урожденный города Страмбы, шестнадцати лет от роду, после тщательного расследования и изучения дела с божьей помощью был признан виновным в попытке злоумышленного убийства, которое он намеревался осуществить, имея в виду высшее должностное лицо Страмбы, Его Высочество герцога Танкреда д'Альбула, да будет прославлено это имя; злодеяние это он намеревался исполнить по наущению своего отца Одорико Гамбарини, — да будет проклято это имя! — который в данное время скрывается в неизвестном городе, за пределами герцогства.

— Это ложь! — прервал глашатая громкий голос, донесшийся откуда-то сверху.

У капитана от изумления свалились очки с носа, и он испуганно взглянул, что за безумец отважился произнести вслух этакое безрассудство, и это его движение повторили все, кто был на площади, так что молодому человеку, появившемуся в распахнутом настежь окне комнаты номер пять гостиницы «У павлиньего хвоста», показалось, что пьяцца Монументале порозовела от сотен лиц, повернувшихся в его сторону.

— Петр! Защити меня, Петр! — зарыдал Джованни прерывающимся голосом.

— Да, это ложь! — повторил Петр. — Молодой граф Джованни Гамбарини, чье имя не заслуживает ни возвеличивания, ни проклятия, поскольку ему покамест не представилось возможности совершить поступки ни великие, ни низкие, — этот молодой граф не покушался на злодейское убийство Его Высочества графа Танкреда, поскольку с Его Высочеством графом Танкредом он встретился только в момент своего ареста, а его отец, граф Одорико Гамбарини, совсем его не наущал, ибо его уже нет среди живых, а незадолго до своей смерти он, напротив, настоятельно предупреждал своего сына не переступать границ Страмбы. Такова истина, и да будет проклят всякий, кто эту истину попытается исказить и затемнить!

— Взять! — взвизгнул capitano di giustizia. — Оцепить дом! Связать! Привести! Заковать! Вздернуть на дыбу, пока я здесь не управлюсь! Палачи, приступайте к своим обязанностям! Subitol![49]

И в приступе детской ярости он принялся топотать своими паучьими ножками, так что заколыхались подмостки, меж тем как его личная охрана, которая до поры до времени держала безупречный строй, расползлась наподобие испуганных желтых муравьев; в бешеной спешке охранники принялись алебардами расчищать себе дорогу к «Павлиньему хвосту» в густой толпе галдящих от волнения людей. В этот же миг палач набросил веревку на шею рванувшемуся и молящему о помощи Джованни и вместе со своими помощниками потащил его к лестнице, чтобы возвести на помост и швырнуть в клетку на растерзание яростно ревущему Бруту.

Петр Кукань из Кукани, так и застывший в распахнутом окне комнаты номер пять, в волнении своем чутко воспринимал страшное возбуждение народа, которое передавалось ему, словно разбушевавшийся морской прибой. Петр отчетливо представлял себе, как он сам, его лицо и фигура воинственного архангела, и тут же простая человеческая улыбка, которую он отважился противопоставить этой сумасброднейшей и рискованнейшей минуте своей жизни, несказанно геройски выглядят в глазах толпы; он вдруг с удовлетворением отметил, что отвратительный, безжизненный фасад герцогского дворца ожил; двери, ведущие на балкон, открылись, и в обществе двух дам — одной постарше, а другой — молоденькой — появился герцог, чтобы самолично лицезреть поступок, который намеревался совершить юноша из Богемии, с кем он вчера познакомился и который сразу понравился ему свежестью и своеобразием мыслей и непредвиденным поведением. Каждой, если можно так выразиться, жилкой, каждой клеточкой своего существа Петр ощущал — а там как будет, так и будет! — значительность этой минуты, где главным действующим лицом является тот, кто еще недавно без сил валялся на постели в отчаянии от собственной беспомощности; тут Петр поднял свою превосходную пищаль Броккардо, упер ее в плечо, прицелился в жабью грудку человека, кого только что изобличал во лжи, и, поскольку по выразительному описанию, данному Финеттой, да и по только что прозвучавшему упоминанию о дыбе, понимал, что это и есть capitano di giustizia, перед кем трепещет вся Страмба, — спустил курок; знаменитое ружье, — кто знает, может, и впрямь заколдованное его отцом, — не подвело и на сей раз; пуля точно отыскала свою цель, и capitano упал на землю с простреленным сердцем, не успев осознать, что ему конец и что на этом свете он доиграл свою подлую роль.

На пьяцца Монументале разом воцарилась мертвая тишина, ибо случившееся не только нельзя было предвидеть и потому — тут мы воспользуемся словами герцога — воспринять с умопомрачительным отвращением: оно просто не умещалось в сознании, в первые мгновения оно, во всяком случае, было выше человеческого понимания, но когда эти мгновения истекли и людям стало ясно, что все, померещившееся им, на самом деле не морок, а самая что ни на есть реальная действительность, подлинная и непреложная, что этот неведомый чужестранец — по слухам, друг и защитник молодого Гамбарини — просто-напросто взял в руки ружье и, пренебрегая властью capitano и его способностью внушать ужас, пренебрегая его голубятниками и дыбами, железными рукавицами и прекрасной репутацией в Ватикане, — спокойно пристрелил capitano, будто бешеную собаку; и тогда тишина перешла в оглушительный грохот; если раньше мы говорили, что гомон страмбан создавал впечатление, будто в недрах горы Масса, на которой раскинулся город, назревал вулканический взрыв, теперь казалось, что извержение началось. И меж тем как Петр, герой Петр, отложив еще дымившееся превосходное ружье Броккардо, с улыбкой двигался навстречу желтым охранникам уже мертвого capitano со словами: «Я к вашим услугам, господа», — все люди на площади, у кого была глотка, орали как оглашенные; те, кто имел ноги, топали и куда-то рвались, не в силах оставаться на месте, — с одной стороны, потому что не хотели, а с другой — потому что их толкали, напирая и сзади, и справа, и слева, и вдруг в эту сумятицу и смешенье людских голосов влились металлические голоса всех колоколов, которыми располагал город, от гигантского Петрония, гордости собора святого Павла, до самых маленьких колокольцев и колокольчиков. Меж тем палачи, влекшие Джованни на смерть, в силу своей прирожденной, Богом данной тупости, без чего они наверняка не были бы в состоянии успешно отправлять свое темное ремесло, не прекратили своей деятельности; раздался из окна выстрел или нет, замерли все или не замерли, ревут люди или не ревут — они машинально продолжали доводить начатое дело до конца: втащили Джованни на лестницу, продели под руки веревки и спустили его, беспомощно дергающегося, в клетку к Бруту; однако, ошалев от неслыханного гвалта и чуя своим звериным чутьем, что совершается нечто сверхъестественное, Брут обращал внимание на все, кроме ниспосланной жертвы; он ревел и кидался на решетки, суматошно носился по клетке, огибая Джованни, без сознания распростершегося на земле.

Тут мудрый аптекарь Джербино, мысленным взором представив себе всю благодатность начавшегося переполоха и желая этот переполох поелику возможно усилить, вынес из своей экзотической лавчонки ящичек с бенгальскими огнями, петардами и ракетами, которые он — без отрыва от своей знахарско-лекарской деятельности — изготовлял и продавал по торжественным случаям, и принялся их зажигать, с оглушительным взрывом запуская в небо над головами кишмя кишевшей толпы и звезды, и золотой дождь, и мерцалки, и каскады, которые в этот дневной час хотя и не оказывали такого поразительного эффекта, как ночью, но все-таки были заметны, а самое главное — слышны; и эта огненная импровизация мудрого аптекаря произвела окончательный распад в уме льва Брута.

Взбесившись от страха, дрожа от холода, простуженный, выведенный из себя людским запахом, чего он от рождения и с полным правом опасался, перенося лишь в умеренных дозах (а в последние минуты этот запах окружал его отвратительной плотной массой), несчастный бербериец отважился на самый большой и — увы! — последний прыжок в своей незадачливой, проведенной в плену жизни и, взметнувшись высоко вверх, как до сих пор никогда не делал и с чем ни в коей мере не посчитались конструкторы клети, вознесся над острыми макушками прутьев, но вместо того, чтобы перелететь через них, рухнул прямо на зубцы всей массой своего огромного песочного цвета тела.

То, что последовало, было непродолжительной, но страшной до ужаса, кроваво-патетической пляской его гибких кошачьих членов; пляска сопровождалась ревом, поглотившим шум толпы: так шум водопада поглощает журчание ручейка, и, право, если верить утверждению Финетты, что любители общественных зрелищ с удовольствием внимали воплям жертв, то на сей раз, хотя экзекуции и не совершилось, in puncto[50]рева они свое получили, чуть не оглохнув. Гривастый факир, мучимый своим собственным телом, своей собственной царственной массой, еще вращался стальными пружинами своих членов на металлических остриях; он свивался клубком и вытягивался, перекатывался с боку на бок, натыкаясь на острия снова и снова. Это была пляска смерти, и совершалась она в пляшущей клети, ибо ограда из решеток раскачивалась и колебалась; так пляшет неуклюжий медведь, подпрыгивающий под звуки бубнов и свистулек. Все это продолжалось лишь несколько секунд, но оцепеневшей от изумления публике представлялось, будто невиданное зрелище длится уже целую вечность и будто бы оно продолжалось всегда. Наконец Брут сорвался, оставив на остриях куски мяса и окровавленной песочного цвета шкуры, упал вниз, в клетку, и на последнем издыхании издал протяжный отчаянный вопль — в знак протеста против людской глупости.

Тем временем желтые стражники волокли Петра, даже не пытавшегося сопротивляться, с верхнего этажа в вестибюль, где за конторкой с вязаньем в руках сидела Финетта, равнодушная, презрительная, обозленная на своего возлюбленного, который не внял ее слезной мольбе и хотя сдержал свое слово и не вышел из комнаты, тем не менее успел, предатель, осуществить самое что ни на есть безумное безрассудство, какое только можно себе представить; она была настолько разъярена этой сомнительного свойства гаскониадой, что даже не удостоила Петра участливого взгляда, когда слуги грубо волокли его по лестнице, привычно пиная и избивая древками алебард.

Они волокли его, швыряя из стороны в сторону, но не успели доволочь до цели и толкнуть куда подальше, потому что именно в тот момент, когда они миновали донельзя взбешенную красотку, дверная щеколда, запиравшая главный вход, отлетела прочь и в вестибюль ворвались люди; такое множество людей не переступало порога этого заведения даже за десяток лет; все они кричали, опьяненные той темной страстью, что распаляет толпу, превращая отдельную личность в безымянный элемент безликой галдящей массы; десятки рук подхватили Петра, подняли на плечи и вынесли, беспомощного, на площадь, в самое пекло безудержной чудовищной кутерьмы — что нужно понимать буквально, ибо когда перепуганным наблюдателям, стоявшим на балконе герцогского дворца, показалось, что она уже достигла своего апогея, в момент, когда толпа вынесла Петра из гостиницы, шум и гам еще более усилились, бурля все более и более мощным фортиссимо.

Ситуация была совершенно непривычная, все обнимались со всеми, все кричали вместе со всеми, и в эту одичавшую неуправляемую толпу влились рыбаки с боковых улочек, чтобы расправиться с голубыми за то, что те так бесцеремонно прогнали их утром с рыночной площади; голубые лупили желтых, поскольку понимали, что иначе из этой давки живыми не выбраться, но те же голубые вместе с желтыми дрались противу черных, рыбаки колошматили нерыбаков, пробиваясь вперед, а рыбаки и нерыбаки совместно топтали и черных, и голубых, и желтых, притом молотя, колотя их и шпыняя, не переставали орать и «слава», и «позор», и «да здравствует», и «долой», плакали и смеялись, и надо всем этим вспыхивали фейерверки, рвались петарды и гремел колокольный звон.

Мужчины, поднявшие Петра на плечи, по короткой, но трудной дороге направились к черному помосту у клетки, где неподалеку от подохшего льва все еще лежал бесчувственный Джованни, и только там сняли Петра с плеч — очевидно, затем, чтобы оттуда его было видно всем, а может, опасаясь, как бы толпа не раздавила его, или без всяких «чтобы», просто сняли с плеч, и все тут; так и стоял он, потрясенный, но живой и невредимый, над телом убитого capitano di giustizia, с напряжением ожидая, что будет дальше, а точнее: как поступит и как поведет себя герцог, который все еще торчал на балконе, угрюмый и неподвижный. Игра далеко еще не была завершена, ибо за властителя выступал целый воинский гарнизон, которому — пошевели герцог пальцем — ничего бы не стоило укротить и разнести в пух и прах бушующих страмбан и потопить в крови их возмущение, что для Петра обернулось бы роковым несчастьем, потому что, даже если бы он уцелел во время вмешательства военных сил, потом его все равно судили бы как убийцу. Но если герцог, размышлял Петр, с толком прочитал своего любимого Макиавелли и воспринял его советы, то он не предпримет ничего подобного, просто примирится с тем, что есть, то бишь со смертью capitano, и сделает вид, что и сам не желал ничего лучшего, — только и ждал, когда capitano сыграет в ящик и уйдет в небытие; ибо, как утверждал ученый флорентиец, в ситуациях, которыми невозможно управлять, мудрый и прозорливый правитель отринет прирожденную свою интеллигентность и прикинется дурачком. Конечно, в том дичайшем переполохе, который все еще творился вокруг, трудно было прикидываться кем бы то ни было — будь то умником или дураком; поэтому Петр принялся отчаянно размахивать руками и показывать жестами, что он якобы хочет что-то сказать и просит тишины, а когда ревущие орды потихоньку угомонились, он, с улыбкой повернувшись к герцогу, поднял руки ладонями вверх, этим древним жестом давая ему понять, что верноподданные мечтают услышать правителя столь же страстно, сколь истомленные путники в пустыне жаждут влаги небесной, дабы освежить ею губы и смыть пот, усталость и грязь.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.