Сделай Сам Свою Работу на 5

ГЛАВА LXII. МЕТАНИЕ ГАРПУНА





 

Одно слово по поводу эпизода, описанного в предыдущей главе.

По непреложному обычаю промысла, когда вельбот отваливает от судна, командир вельбота, то есть тот, кто убивает кита, сидит в качестве временного рулевого на корме, а гарпунер, чья задача взять кита на линь, работает передним, так называемым гарпунерским, веслом. Чтобы метнуть первый гарпун в китовый бок, нужна рука сильная и твердая; иной раз бывает, что тяжелое это орудие приходится кидать на расстояние в двадцать-тридцать футов. Но какой бы изматывающе долгой ни была погоня, все это время гарпунеру полагается работать веслом и не просто грести, а подавать остальным пример сверхчеловеческой неутомимости, надрываясь на весле и в то же время издавая громкие, отчаянные возгласы; а что значит без передышки орать во всю глотку, когда все твои мускулы напряжены до предела, — может понять только тот, кто испытал это сам. Я лично не умею одновременно горланить и работать с толком. Но вот, крича и надрываясь, замученный гарпунщик, сидящий спиной к рыбе, слышит команду: «Вставай и влепи ему!». Теперь он должен положить и закрепить свое весло, сидя повернуться, снять с рогатки гарпун и из последних своих сил метать его в кита. Неудивительно, что в целом на всех китобойцах не более пяти гарпунов из пятидесяти достигают цели; неудивительно, что так часто неудачливых гарпунщиков клянут и гонят; неудивительно, что у некоторых из них, случается, прямо в лодке лопаются жилы, неудивительно, что китоловы проводят в плавании иной раз четыре года, не добыв и четырех бочек; неудивительно, что многие судовладельцы считают китобойный промысел убыточным делом: ведь успех плавания зависит от гарпунщика, а как можно, вымотав из него всю душу, рассчитывать в минуту необходимости на его тело?



Мало того, если метание гарпуна оказывается удачным, наступает еще один критический момент, когда кит пускается в бегство, а командир вельбота и гарпунщик, к вящей опасности для них самих и для всех прочих, также пускаются бегом: один с носа на корму, другой ему навстречу. Они меняются местами, и командир маленького суденышка занимает теперь свое законное место



— на носу вельбота.

Ну так вот, что бы там ни говорили, а я утверждаю, что все это глупо и никому не нужно. Командир должен находиться на носу с самого начала и до конца: он должен метать и гарпун, и острогу и ни под каким видом не работать веслом, разве только при самых крайних и очевидных обстоятельствах. Правда, я знаю, это будет приводить иногда к некоторой потере скорости во время погони, но длительный опыт многочисленных китобойцев разных наций убедил меня, что в огромном большинстве случаев неудачи на промысле вызывались отнюдь не проворством кита, а вышеописанным состоянием гарпунщика.

Дабы быть уверенным в попадании, надо, чтобы гарпунщики этого мира, меча свой гарпун, вскакивали на ноги, не от тяжких трудов отрываясь, но от полного безделья.

 

ГЛАВА LXIII. РОГАТКА

 

От ствола отходят толстые ветви, от толстых ветвей — маленькие веточки. Так при плодотворной теме разрастаются главы.

Рогатка, о которой упоминается на предыдущей странице, заслуживает отдельного описания. Она представляет собой стержень с насечками, весьма своеобразного вида, имеющий фута два в длину и вставленный под прямым углом в планшир правого борта у самого носа; в него вкладывается древко гарпуна, в то время как железный конец, оголенный и зазубренный, наискось торчит наружу. Таким образом, орудие всегда у гарпунера под рукой, и он может выхватить его с такой же быстротой, с какой пионер в западных лесах сдергивает со стены ружье. Обычно в рогатку бывают вставлены два гарпуна, соответственно именуемые первый и второй.

Но оба эти гарпуна связаны при помощи двух штертиков с линем, для того чтобы по возможности метать в кита оба, один за другим, так что если потом от рывков животного один выскочит, другой все равно останется в его боку. Тем самым шансы удваиваются. Однако очень часто бывает, что, почуяв в теле первый гарпун, кит в ту же секунду с такой лихорадочной быстротой пускается в бегство, что гарпунщик, как бы молниеносны ни были его движения, не в состоянии запустить в него второй гарпун. Тем не менее, поскольку второй гарпун все равно прикреплен к линю, а линь уже травится, его во что бы то ни стало надо вовремя отшвырнуть куда-нибудь подальше от вельбота, иначе всей команде грозит самая ужасная опасность. Его забрасывают прямо в воду, что обычно можно проделать без особого риска благодаря лишним бухтам передового линя (о которых говорилось в одной из предыдущих глав). И все-таки подчас это бывает связано с самыми трагическими несчастными случаями.



К тому же выброшенный за борт второй гарпун с этой минуты становится грозой для всего дела; его острые лезвия, болтаясь на тросе, выделывают вокруг шлюпки и кита самые замысловатые курбеты; он может запутать линь, может перерубить его, неся с собой гибель и сумятицу. И вытащить его обычно удается только тогда, когда кит уже мертв и ошвартован.

Теперь представьте себе, каково это, когда все четыре вельбота бьются с одним китом, отличающимся особенной силой, изобретательностью и коварством; когда благодаря всем этим его качествам, а также в силу тысячи гибельных совпадений, обычных в нашем опасном деле, вокруг него одновременно болтаются на лине штук восемь-десять вторых гарпунов. Ведь в каждом вельботе есть по нескольку гарпунов, которые можно привязать к линю, если первый гарпун заброшен неудачно и потерян. Все эти детали излагаются здесь с величайшей точностью, для того чтобы они могли пролить свет на некоторые весьма важные и крайне запутанные описания, которые последуют в дальнейшем.

 

ГЛАВА LXIV. УЖИН СТАББА

 

Стабб убил своего кита довольно далеко от судна. Стоял штиль, и мы, запрягши цугом три вельбота, стали медленно буксировать наш трофей к «Пекоду». Теперь, когда мы, восемнадцать человек, своими тридцатью шестью руками и ста восьмьюдесятью пальцами, час за часом, надрываясь, волочили по морю эту грузную безжизненную тушу, а она еле-еле сдвигалась с места, мы получили наглядное доказательство тому, насколько огромна она была. Ведь в Китае на великом канале Хань-Хэ, или как бишь он называется, пять или шесть кули тянут вдоль берега тяжело нагруженную джонку со скоростью мили в час, а это грандиозное судно, которое мы буксировали, подавалось вперед так медленно, будто везло полные трюмы свинцовых чушек.

Стемнело, но три тусклых фонаря на снастях грот-мачты освещали нам с «Пекода» путь; и вот, подойдя ближе, мы уже видим, как Ахав свешивает за борт еще один фонарь. Равнодушно окинув взглядом вздымающуюся китовую тушу, он отдал обычные приказания о швартовке ее на ночь и, передав фонарь одному из матросов, ушел к себе в каюту и не выходил оттуда до утра.

Хотя, отправляя вельботы в погоню за этим китом, капитан Ахав и проявил, можно сказать, обычную свою энергию, теперь, когда животное было убито, какая-то смутная неудовлетворенность, нетерпение, разочарование закрались к нему в душу; словно вид этого мертвого тела напоминал ему, что Моби Дик еще жив и что пусть даже тысячу убитых китов подтянут к борту «Пекода», они ни на миг не приблизят его к его великой, бредовой цели. Вскоре по звукам, раздававшимся на корабле, можно было подумать, что экипаж готовится прямо посреди моря бросить якорь. Тяжелые цепи волокут по палубе и пропускают со скрежетом в клюзы. Но этими лязгающими узами будет закован не корабль, а громадный левиафанов труп. Пришвартованная головой к корме, а хвостом к носу черная китовая туша лежит теперь, прижатая вплотную к корпусу судна, и в темноте ночи, скрадывающей очертания мачт и снастей, оба они — и кит, и корабль — кажутся двумя гигантскими быками под общим ярмом, один из которых лег, а другой еще стоитnote 19.

Если угрюмый Ахав был сейчас само спокойствие — так по крайней мере он держался на палубе, — его второй помощник Стабб, разгоряченный победой, выказывал признаки чрезвычайного, но вполне добродушного возбуждения. Вопреки своему обычаю он так суетился, что уравновешенный Старбек, его официальное начальство, молча устранился, позволив ему в одиночку заправлять всеми делами. Вскоре обнаружилось одно весьма странное дополнительное обстоятельство, служившее причиной его оживления. Стабб был большой гастроном, он страстно любил китовое мясо и неумеренно высоко ценил его вкус.

— Бифштекс, бифштекс, прежде чем я лягу спать! Эй, Дэггу! лезь за борт и вырежь мне филейный кусок.

Да будет всем известно, что хотя грубые китобои все же обычно не заставляют, как и полагается по великой военной доктрине, своих врагов возмещать им текущие военные расходы (по крайней мере до реализации добычи от плавания), тем не менее можно встретить иной раз жителей Нантакета, которые высоко ценят вкусовые качества упомянутой Стаббом части кашалотовой туши, а именно, сужающейся оконечности его тела.

К полуночи бифштекс был вырезан и приготовлен, и Стабб, при свете двух спермацетовых фонарей, торжественно приступил к своему спермацетовому ужину, стоя у шпиля, точно у буфетной стойки. Но не он один в ту ночь угощался китовым мясом. Присоединив свое чавканье к скрипу его жующих челюстей, сотни и тысячи акул, роившихся вокруг мертвого левиафана, пировали, со смаком вгрызаясь в его жирное тело. Тех, немногих, кто спал в кубрике, часто будили оглушительные удары их хвостов по обшивке судна, приходившиеся всего в нескольких дюймах от сердца спящего. А перегнувшись за борт, вы могли даже увидеть их (как до этого слышали их) — они барахтались в черной, угрюмой воде, переворачиваясь на спину всякий раз, как вырывали из китовой туши большущие круглые куски сала величиной с человеческую голову. Такое акулье пиршество может показаться просто неправдоподобным. Как ухитряются они выгрызать из этой гладкой скользкой поверхности куски столь правильной формы

— остается частью всеобъемлющей загадки вселенной. След, оставляемый ими при этом в туше, больше всего напоминает углубление, которое высверливает столяр, для того чтобы загнать болт.

Несмотря на то что среди дымного, адского ужаса морских сражений акулы, точно голодные псы у стола, где идет разделка сырого мяса, всегда с жадностью поглядывают на палубы, готовые тут же пожрать каждого убитого, которого им бросят; и пока отважные мясники за палубными столами по-каннибальски режут живое мясо друг друга своими позолоченными и разукрашенными ножами, драчливые акулы своими алмазно-эфесными пастями тоже режут под столом мясо, только мертвое; так что даже если поменять их местами, все равно получится, в общем-то, одно и то же — куда какое зверское дело, — и у тех, и у других; и несмотря на то, что акулы неизменно оказываются в свите всякого невольничьего корабля, пересекающего Атлантику, услужливо плывя поблизости, на случай если понадобится срочно доставить куда-нибудь пакет или добропорядочно похоронить умершего раба; и несмотря на то, что можно привести еще несколько подобных же примеров, когда в соответствующей обстановке и в соответствующем месте акулы собираются большими обществами на шумные пиршества, — все-таки никогда, ни в какой обстановке и ни в каком месте не увидите вы их в столь огромных количествах и в столь веселом и радостном расположении духа, как у тела убитого кашалота, пришвартованного в море на ночь к борту корабля. Если вам еще не случалось видеть это зрелище, тогда повремените высказываться по поводу уместности поклонения дьяволу и необходимости умиротворения его.

Но Стабб еще покуда не более прислушивался к чавканью, доносившемуся с банкета, который шел так близко он него, чем акулы прислушивались к причмокиванию его эпикурейских губ.

— Кок, эй, кок! где этот старик Овчина? — крикнул он вдруг, еще шире расставляя ноги, словно хотел придать своему ужину еще более надежное основание, и одновременно, словно острогу, вонзив в мясо вилку. — Эй, ты, кок! плыви-ка, сюда, кок!

Старый негр, в не слишком-то радостном настроении, потому что его недавно подняли из теплой койки в такой неподобающий час, вышел из камбуза, тяжело передвигая ноги, ибо у него, как и у многих старых негров, было что-то неладно с коленными чашечками, которые он содержал не в таком блестящем виде, как всю другую посуду, — старик Овчина, как назвали его на судне, шел, прихрамывая и волоча ноги и опираясь на печные щипцы, грубо сделанные из двух выпрямленных бочарных ободьев; он притащился и по команде стал по другую сторону шпиля, служившего столом Стаббу; при этом он сложил перед собой руки и, опершись на свою раздвоенную трость, еще ниже изогнул сутулую спину, одновременно склонив голову чуть набок, чтобы выставить вперед ухо, которым он слышал лучше.

— Кок, — заговорил Стабб, быстро отправляя себе в рот чуть красноватый кусок мяса, — тебе не кажется, что этот бифштекс пережарен? Ты зря так разбил его, кок; он слишком мягкий. Разве я не говорю тебе всегда, что вкусный китовый бифштекс должен быть жестким? Вон погляди на акул, видишь, им больше нравится, когда он жесткий и сырой. Ну и свалку же они там устроили! Иди, кок, поговори с ними; скажи, что им никто не мешает угощаться прилично и в меру, но только пусть не шумят. Я, черт возьми, собственного голоса не слышу. Отправляйся, кок, и передай им это от меня. Вот тебе фонарь, держи, — и он схватил один из фонарей со своего стола, — а теперь иди и прочти им проповедь.

С мрачным видом подхватив протянутый фонарь, старик Овчина, хромая, подошел к борту; здесь, опустив в одной руке фонарь как можно ниже к воде, так, чтобы лучше видеть свою паству, он другой рукой торжественно взмахнул щипцами и, перегнувшись далеко за борт, шамкая, обратился к акулам с проповедью, которую Стабб, неслышно подкравшись сзади, преспокойно подслушивал.

— Шлушайте, братья, мне тут прикажано передать вам, чтоб вы кончали этот чертов шум. Шлышите? Кончайте, к черту, чмокать губами! Машша Штабб шкажал, можете к чертям набивать себе брюхо хоть до шамых иллюминаторов, да только, ей-богу, нельжя же уштраивать такую чертову швалку

— Кок, — смешался Стабб, сопровождая свои слова внезапным толчком старику в плечо. — Кок! послушай, черт подери, разве можно столько чертыхаться, когда проповедуешь? Так не обращают грешников, кок!

— Кого, кого! Этим, как его, грешникам проповедуйте лучше шами, — и он с мрачным видом отвернулся от борта.

— Да нет, кок, давай, давай дальше.

— Ну, вот. Вожлюбленные братья…

— Здорово! — похвалил его Стабб. — Лаской надо, уговором. Может, тогда подействует.

Овчина продолжал:

— Хотя вы вше акулы и по натуре очень прожорливы, я вам вше-таки, братья, шкажу так, обжорство — это… а ну, перештаньте, черт подери, бить хвоштами! Ражве вы тут шможете ушлышать хоть шлово, ей-богу, ешли будете так бить хвоштами и подымать грыжню?

— Кок, — крикнул Стабб, хватая его за шиворот, — не смей божиться! Разговаривай с ними по-благородному.

Проповедь продолжалась:

— Жа обжорство, братья, я ваш шлишком не виню: это у ваш от природы, и тут уже ничего не шделаешь; но вы должны подчинять шебе швою природу, вот в чем шоль. Яшное дело, вы — акулы, но победите акул в шебе, да вы тогда шражу штанете ангелами, ибо вшякий ангел — это вшего лишь побежденная как шледует акула. Вы только попробуйте, шобратья один раж вешти шебя прилично жа едой. Не рвите шало ижо рта у ближнего, шлышите? Ражве одна акула имеет меньше прав на этого кита, чем другая? Никто иж ваш, черт подери, не имеет прав на этого кита; этот кит принадлежит еще кое-кому. Я жнаю, у иных иж ваш очень большой рот, не в пример побольше, чем у оштальных; но ведь иной раж большому рту да малое брюхо; так что большой паштью нужно не жаглатывать шало, а только отгрыжать кушки для акульих мальков, которым ни жа что шамим не протолкатьшя к угощению

— Браво, Овчина, молодец, старик! — воскликнул Стабб. — Это, я понимаю, по-христиански; давай говори дальше.

— Нет шмышла говорить дальше, машша Штабб, проклятые жлодеи вше равно будут барахтаться в этой швалке и колошматить хвоштами; они ни шлова не шлышат; нет шмышла проповедовать таким чревоугодникам, покуда они не набьют шебе брюхо, а брюхо у них беждонное; а когда они вше-таки набьют брюхо, они ничего шлушать не штанут, они тогда шражу уйдут под воду и жашнут как убитые где-нибудь на кораллах и уж больше ничего не будут шлышать на веки вечные.

— Ей-богу, я разделяю твое мнение. Овчина, благослови их скорей, и я вернусь к своему ужину.

Тогда Овчина простер обе руки над толпой рыб и громким, пронзительным голосом вскричал:

— Проклятые братья! Можете поднимать, к чертям, какой угодно шум; можете набивать шебе брюхо, покуда не лопнете, — а тогда чтоб вам шдохнуть!

— А теперь, кок, — проговорил Стабб, вновь принимаясь за свой ужин на шпиле, — стань там, где стоял раньше, напротив меня, и слушай меня внимательно.

— Шлушаюшь, — сказал Овчина, снова в той же излюбленной позе, ссутулившись над своими щипцами.

— Вот что, — Стабб опять набил себе рот. — Вернемся к вопросу о бифштексе. Прежде всего, сколько тебе лет, кок?

— А какое кашательштво это имеет к бифштекшу? — недовольно осведомился старый негр.

— Молчать! Сколько тебе лет, кок?

— Говорят, под девяношто, — мрачно ответил кок.

— Что? Ты прожил не этом свете без малого сто лет и не научился стряпать китовый бифштекс? — с этими словами Стабб проглотил еще один большой кусок, послуживший словно продолжением его вопроса. — Где ты родился?

— На пароме, во время переправы через Роанок.

— Вот тебе и на! На пароме! Странно. Но я спрашивал тебя, в какой земле ты родился, кок?

— Я ведь шкажал, в жемле Роанок, — раздраженно ответил тот.

— Нет, ты этого не говорил, кок; но я сейчас объясню тебе, к чему я об этом спрашивал. Тебе нужно вернуться на родину и родиться заново, раз ты не умеешь приготовить китовый бифштекс.

— Ражражи меня гром, ешли я еще когда-нибудь буду вам штряпать, — сердито буркнул старый негр, поворачиваясь прочь от шпиля.

— Эй, вернись, кок; ну-ка давай сюда свои щипцы, а теперь попробуй этот кусок бифштекса и скажи сам, правильно ли он приготовлен? Бери, говорю, — и он протянул негру щипцы. — Бери и попробуй сам.

Едва слышно причмокнув морщинистыми губами, старый кок прошамкал:

— Шамый вкушный бифштекш, какой мне шлучалошь ешть, шочный, ах, какой шочный.

— Кок, — сказал Стабб, снова расставив ноги, — ты в церковь ходишь?

— Проходил один раж мимо, в Кейптауне, — последовал мрачный ответ.

— Что? Только один раз в жизни прошел поблизости от святой церкви в Кейптауне и подслушал там, как святой отец называет прихожан возлюбленными братьями, так, что ли, кок? И после этого ты приходишь сюда и говоришь мне такую страшную ложь, а? Ты куда думаешь попасть, кок?

— В кубрик, к шебе на койку, — буркнул тот, снова поворачиваясь прочь.

— Стой! Остановись! После смерти, я спрашиваю. Это ужасный вопрос, кок. Ну, как же ты на него ответишь?

— Когда этот штарый негр умрет, — медленно проговорил старик, и весь его облик и самый голос вдруг изменились, — он шам никуда идти не будет; к нему шпуштится швятой ангел и вожьмет его.

— Возьмет его? Как же это? В карете четверкой, как был взят Илья-пророк? И куда же это он тебя возьмет?

— Туда, — ответил Овчина, торжественно подняв щипцы прямо у себя над головой.

— Ах вот как. Ты, значит, рассчитываешь попасть после смерти на топ нашей грот-мачты, так, что ли, кок? А ты разве не знаешь, что чем выше лезешь, тем холоднее становится? Ишь ты, на топ грот-мачты захотел.

— Я этого не говорил, — снова насупившись, возразил Овчина.

— Говорил. Ты сказал «туда» и показал щипцами наверх. Сам погляди, куда твои щипцы показывают. Но ты, может быть, думаешь попасть на небо, протиснувшись через собачью дыру? Не тут-то было, кок, придется тебе лезть по вантам, как всем, другого пути нет. Дело щекотливое, но придется, иначе ничего не выйдет. Однако мы с тобой еще не на небесах. Положи щипцы и слушай мою команду. Кто так слушает? Когда я отдаю приказание, ты должен взять шапку в одну руку, а другую приложить к сердцу. Что? Это здесь-то у тебя сердце? Это печенка, кок? Выше, выше, вот так, теперь правильно. Так и держи и слушай меня внимательно.

— Шлушаюсь, — произнес старый негр, держа обе руки так, как ему было приказано, и беспомощно поводя седой головой, будто стараясь выставить вперед сразу оба уха.

— Так вот, кок, твой бифштекс был так плох, что я постарался уничтожить его по возможности скорее, понятно тебе? А на будущее, когда ты станешь готовить китовый бифштекс для моего личного стола, вот здесь, на шпиле, я сейчас научу тебя, что нужно делать, чтобы не пережарить его. Ты должен взять бифштекс в одну руку, а другой показать ему издалека раскаленный уголек и, проделав это, подавать к столу; ты слышишь меня? А завтра кок, когда мы будем разделывать кита, не премини очутиться поблизости и отхватить концы грудных плавников; засолишь их. Что же до хвостовых плавников, то их концы ты замаринуешь. Ну вот, а теперь можешь идти, кок.

Но Овчина и трех шагов не успел сделать, как Стабб уже снова окликнул его.

— Эй, кок, приготовишь мне завтра котлеты на ужин, на собачью вахту. Слышал? Тогда греби прочь. Э-гей, стоп! Поклониться нужно, когда уходишь. Стой, постой еще! На завтрак — китовые битки. Не забудь.

— Вот, ей-богу, лучше бы уж кит его шожрал, чем он кита. Ражражи меня гром, он еще почище вшякой акулы будет, машша Штабб, — прошамкал старик, ковыляя прочь; и с этим премудрым восклицанием повалился к себе на койку.

 

ГЛАВА LXV. КИТ КАК БЛЮДО

 

То странное обстоятельство, что смертный человек может употреблять в пищу мясо того существа, которое дает также питание его лампе, и поедать его, подобно Стаббу, так сказать, при его же собственном освещении; обстоятельство это представляется настолько диким, что здесь совершенно необходимо небольшое отступление в область истории и философии.

Документами засвидетельствовано, что три столетия тому назад язык настоящего кита считался во Франции большим деликатесом и продавался по весьма высоким ценам. Известно тоже, что во времена Генриха VII один придворный повар заслужил немало наград за то, что изобрел восхитительный соус к дельфину, который, как вы помните, относится к отряду китов. Дельфинье мясо, кстати сказать, и в наши дни считается очень вкусным. Его приготовляют в виде битков размерами с бильярдный шар, как следует приправляют и тушат, и в готовом виде оно напоминает телятину или черепаху. В старину особыми любителями этих битков были монахи Данфермлайна. Они получали от короны большую дельфиновую дотацию.

По правде говоря, среди китобоев китовое мясо всегда считалось бы превосходным блюдом, не будь его так много; но когда ты сидишь перед мясным паштетом футов в сто длиной, у тебя как-то сам по себе пропадает аппетит. В наши дни лишь заведомо непредубежденные мореплаватели, вроде Стабба, готовы отведать китятины; а вот эскимосы, те не так привередливы. Все мы знаем, что они питаются китовым мясом, да еще собирают и хранят богатые урожаи высококачественной ворвани. Один из величайших эскимосских врачей по имени Зогранда рекомендует китовое сало в качестве самого полезного и сочного питания для младенцев. А это напоминает мне о тех англичанах, которые по несчастной случайности оказались когда-то брошенными китобойцем в Гренландии и несколько месяцев жили там, питаясь полусгнившими полосами китятины, оставшимися на берегу после вытапливания ворвани.

Голландские китоловы называют эти полосы «оладьями», каковые они действительно сильно напоминают, — они такие же коричневые и хрустящие и пахнут, как свежие пончики у амстердамских хозяек, и вообще имеют такой аппетитный вид, что по неведению даже самые воздержанные едоки не могут удержаться и не попробовать их.

Еще больше понижает вкусовые качества китятины как цивилизованного блюда ее жирность. Кит — это огромный призовой бык морей, слишком жирный, чтобы быть вкусным. Взгляните хотя бы на его горб, который мог бы оказаться таким же деликатесом, как и бизоний (являющийся на редкость вкусным блюдом), когда бы он не был просто огромной пирамидой чистого сала. Или спермацет, какой он нежный и тягучий, словно прозрачно-белое полузастывшее нутро кокосового ореха на третий месяц созревания; а все-таки он слишком жирен, чтобы служить заменой коровьему маслу. Правда, многие китоловы приучаются есть его, размочив в нем, скажем, кусок сухаря. Когда идет вытапливание, матросы в ночную вахту нередко опускают сухари в бочки со спермацетом и пропитывают их душистым жиром. Я и сам не раз устраивал себе таким образом отличный ужин.

Превосходным блюдом считаются мозги молодого кашалота. Черепную коробку осторожно разбивают топором и извлекают из нее два беловатых полушария (ну в точности два больших пудинга); затем их перемешивают с мукой и стряпают из них восхитительное кушанье, немного напоминающее по вкусу телячьи мозги, которые пользуются такой славой среди эпикурейцев; а ведь всем известно, что иной бычок из эпикурейцев, регулярно питаясь телячьими мозгами, мало-помалу и сам разживается толикой мозгов, так что может даже отличить собственную голову от телячьей, для чего, право же, потребна необыкновенная точность наблюдения. Вот почему такое грустное зрелище являет собой молодой жуир, сидящий за столом перед умной телячьей головой. Она глядит на него с укором, словно хочет вымолвить: «И ты, Брут!»

И все-таки, по-моему, сухопутный человек с таким ужасом отвергает мысль об употреблении в пищу китового мяса не только из-за того, что оно отличается столь чрезмерной маслянистостью; это связано каким-то образом с уже приводившимся мною выше соображением; как можно, чтобы человек ел им самим только что убитую морскую тварь, да еще освещаясь ее же собственным жиром? Однако первый человек, убивший быка, несомненно, был провозглашен убийцей; быть может, он даже был повешен; во всяком случае, если бы его судили быки, они бы, безусловно, приговорили его к повешенью, которого он, безусловно, и заслуживает, как и всякий убийца. Сходите субботним вечером в мясные ряды и полюбуйтесь толпами живых двуногих, которые глазеют на целые шеренги мертвых четвероногих. Вам не кажется, что такое зрелище может утереть нос каннибалам? Каннибалы? А кто из нас не каннибал? Право же, людоеду с островов Фиджи, который про черный день засолил у себя в погребе тощего миссионера, этому запасливому дикарю, говорю я, в судный день придется легче, чем тебе, цивилизованный и просвещенный гурман, распинающий на полу гусей, чтобы потом пировать, угощаясь их распухшей печенкой в изысканном блюде pate-de-foie-grasnote 20.

Но вот Стабб, тот ест кита, освещаясь его же собственным жиром, не так ли? и тем только усугубляет жестокость своего поведения, так, что ли? Взгляни в таком случае на ручку своего ножа, мой цивилизованный и просвещенный гурман, уплетающий ростбиф: из чего она сделана? — разве не из кости быка, приходившегося родным братом тому, которого ты сейчас ешь? А чем ковыряешь ты в зубах, умяв этого жирного гуся? Пером, принадлежавшим той же самой птице. А каким пером выписывал официальные циркуляры секретарь Общества Борцов с Жестокостью в Обращении с Гусаками? Ведь резолюцию о пользовании исключительно стальными перьями это Общество приняло всего только месяц или два тому назад.

 

ГЛАВА LXVI. АКУЛЬЯ БОЙНЯ

 

Когда убитого кашалота после долгих и тяжелых трудов пришвартовывают к судну, в Южных морях обыкновенно не сразу приступают к разделке туши. Дело это чрезвычайно трудное; оно отнимает довольно много времени и требует участия всей команды. Вот почему существует широко распространенный обычай убирать в таких случаях все паруса, закреплять с наветренной стороны штурвал и отсылать всех вниз по койкам до рассвета, с тем условием только, чтобы всю ночь вахта стояла «по-якорному», то есть чтобы вся команда, сменяясь попарно каждый час, по очереди следила на палубе за порядком.

Но иногда, в особенности в экваториальных областях Тихого океана, от этого обычая приходится отказаться, потому что у привязанного китового трупа собираются такие неисчислимые полчища акул, что, если его оставить так, скажем, часов на шесть, к утру у борта будет болтаться один только голый скелет. Правда, в других областях океана, где эти рыбы водятся не в таком изобилии, их чудовищную прожорливость можно значительно поунять, с силой помешивая в воде острыми фленшерными лопатамиnote 21, хотя в отдельных случаях этот прием только прибавляет им прыти. Но на сей раз дело обстояло не так; человеку, непривычному к подобным зрелищам, показалось бы, решись он ночью

заглянуть за борт «Пекода», что море — это одна гигантская сырная голова, в которой так и кишат акулы-черви.

И потому, когда Стабб, поужинав, назначил якорную вахту и когда по его приказанию на палубу поднялся Квикег с одним матросом, среди акул началась паника, ибо моряки тут же свесили за борт люльки для разделки туш и три фонаря, бросавших длинные полосы света на бурлящую воду, и стали орудовать длинными фленшерными лопатами, убивая акул направо и налево сокрушительными ударами по черепу — единственное уязвимое у акулы место. Но в пенном хаосе переплетенных, извивающихся рыб охотникам не всегда удавалось попасть в цель, и тут еще яснее обнаруживалась вся кровожадность этих тварей. Они не только терзали с жадностью вывалившиеся внутренности пораженного острием соседа, но, раненые, сворачивались, подобно гибкому луку, и пожирали свои собственные внутренности, так что одна акула могла много раз подряд заглатывать свои кишки, которые тут же снова вываливались из зияющей раны. Но мало того. Даже с трупами и призраками этих тварей опасно иметь дело. В отрубленных членах и костях таится у них, видно, некая общая, пантеистическая жизненная сила, не покидающая их и после того, как жизнь отдельной акулы, казалось бы, угасла. Одна из акул, которую убили и подняли на палубу, чтобы содрать с нее кожу, едва не оставила без руки беднягу Квикега, когда он попытался захлопнуть мертвую крышку ее убийственной челюсти.

— Квикег не надо знай, какой бог сотворил акулу, — морщась от боли и тряся рукой, проговорил дикарь. — Может, Фиджи бог, может, Нантакет бог; только тот бог сам индеец проклятый.

 

ГЛАВА LXVII. РАЗДЕЛКА

 

Все это происходило в субботнюю ночь, но какое же воскресенье последовало за ней! Все китоловы — по долгу службы — нарушители святых праздников господних. Желтовато-белый «Пекод» был превращен в бойню, и каждый моряк стал мясником. Со стороны бы показалось, что мы приносим десять тысяч откормленных быков в жертву морским богам.

Прежде всего были подняты огромные разделочные тали, состоящие, кроме прочих громоздких предметов, из целой связки блоков, выкрашенных в зеленый цвет и настолько тяжелых, что одному человеку их не поднять; эта виноградная гроздь была подтянута под топ грот-мачты и прочно закреплена у грот-марса — самого надежного места над палубой. Конец стального троса, пропущенного через все эти хитросплетения, был подведен затем к лебедке, а громадный нижний блок талей повис прямо над китом; к этому блоку был прикреплен толстенный гак — крюк весом фунтов на сто. И вот, повиснув за бортом в люльках, помощники Старбек и Стабб, вооруженные длинными лопатами, начали вырезать в туше над боковым плавником углубление для того, чтобы зацепить гак. После этого возле углубления вырубается широкий полукруг, гак вставляют, и вся команда, тесно столпившаяся у лебедки, грянув какой-нибудь дикий припев, принимается тянуть. В тот же миг судно начинает крениться; каждый болтик в его корпусе оживает, точно готовый вывалиться морозной ночью из стены старого дома гвоздь; судно вздрагивает, трепещет и кивает небу своими испуганными мачтами. Все сильнее и сильнее кренится оно, между тем как каждому рывку задыхающейся лебедки посылают на помощь свой вздымающий толчок волны, пока наконец не раздастся громкий и быстрый треск; судно с плеском выпрямляется, и тали, торжествуя, показываются из-за борта, волоча на гаке вырванный полукруглый конец первой полосы сала. И поскольку слой сала окутывает кита совершенно так же, как апельсин кожура, его и очищают совершенно так же, как апельсин, сдирая кожуру спиралью. Лебедка непрерывно тянет, и эта сила заставляет кита кружиться в воде вокруг своей оси; сало все время сматывается с него ровной полосой по надрезу, который делают лопатами Старбек и Стабб; и одновременно, разматываясь, туша с такой же скоростью равномерно поднимается все выше и выше, покуда не касается наконец верхушки грот-мачты; матросы перестают крутить лебедку, потому что теперь огромная кровоточащая масса начинает раскачиваться, точно спускаясь с небес, и все внимание присутствующих должн о быть устремлено на то, чтобы вовремя от нее увернуться, не то она, пожалуй, даст тебе как следует по уху и отправит за борт, оглянуться не успеешь.

Но вот вперед выступает один из гарпунеров, держа в руке длинное и острое оружие, называемое фленшерным мечом, и, улучив удобный миг, ловко выкраивает большое углубление в нижней части раскачивающейся туши. В это углубление вставляют гак второго огромного блока и подцепляют им слой сала. После этого фехтовальщик-гарпунер дает знак всем отойти в сторону, делает еще один мастерский выпад и несколькими сильными косыми ударами разрубает жировой слой на две части; так что теперь короткая нижняя часть еще не отделена, но длинный верхний кусок, так называемая «попона», уже свободно болтается на гаке, готовый к спуску. Матросы у носовой лебедки снова подхватывают свою песню, и пока один блок тянет и сдирает с кита вторую полосу жира, другой блок медленно травят, и первая полоса уходит прямо вниз через главный люк, под которым находится пустая каюта, называемая «ворванной камерой». Несколько проворных рук пропускают в это полутемное помещение длинную полосу «попоны», которая сворачивается там кольцами, точно живой клубок извивающихся змей. Так и идет работа: один блок тянет кверху, другой опускается вниз; кит и лебедка крутятся, матросы у лебедки поют; попона, извиваясь, уходит в «ворванную камеру»; помощники капитана отрезают сало лопатами; судно трещит по всем швам, и каждый на борту нет-нет да и отпустит словечко покрепче — вместо смазки, чтобы глаже дело шло.

 

ГЛАВА LXVIII. ПОПОНА

 

В свое время я немало внимания уделил этому проклятому вопросу — китовой коже. Я имел беседы на эту тему с бывалыми китобоями в морях и с учеными-натуралистами на суше. И мое первоначальное мнение остается неизменным; правда, это не более как мое частное мнение.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.