Сделай Сам Свою Работу на 5

Об одном несостоявшемся худсовете 5 глава





Трудно, да, думаю, и невозможно было бы в одной фразе опре­делить, о чем «Дядя Ваня». Эта пьеса, как жизнь, вобрала в себя многое. Может быть, главное: «Даже в самую трудную минуту — надо жить. И жить по-человечески...»

Человеческая жизнь всегда между жизнью и смертью, между счастьем и несчастьем. Надо было уяснить, в чем несчастье для каждого, кто живет или бывает в доме Войницких, чтобы понять, а в чем же могло, или есть, или будет их счастье?

А может быть, главное — «не сотвори себе кумира»? И пьеса о вредности каких-либо иллюзий и обожествлений личности?

Или — любовь? Самое дорогое и единственно возвышающее человеческое чувство, любовь, которая когда-то была попрана в угоду лживым идеалам?

Так или иначе с этих вопросов начинались наши размышления о жизни в доме Войницких.

А жизнь в пьесе начинается с простых слов няни, обращенных к Астрову.

«М а р и н а. Кушай, батюшка.

Астров. Что-то не хочется.

Марина. Может, водочки выпьешь?

Астров. Нет. Я не каждый день водку пью. К тому же душ­но. (Пауза.) Нянька, сколько прошло, как мы знакомы?»

Пытаемся нафантазировать, представить предысторию собы­тий, разыгравшихся в пьесе.



.. .Жизнь в этом доме разладилась задолго до приезда Серебря­кова с супругой, хотя с их появлением это выявилось окончатель­но. Дело не в том, что заведенный, устоявшийся порядок взаимо­отношений оказался нарушенным — порвались внутренние связи людей друг с другом, во многих наметился разлад с самим собой.


Если годами люди живут, трудятся, терпят лишения во имя ка­кой-то подлинной цели — это еще полбеды, а может быть, и не бе­да вовсе. Но когда оказывается, что все напрасно, что идеал обер­нулся мифом, а жизнь прошла и уже ничего нет впереди, тогда — страшно. Приезд профессора и его жены-красавицы всех каким-то образом коснулся, а некоторых так задел, что жить по-старому они уже не могут.

Жил-поживал себе профессор, книги писал, лекции читал, а потом на пенсию вышел, вернулся в свое имение и — такие стра­сти. Почему? Но об этом позже. Это мы проследим главным обра­зом через судьбу Ивана Петровича. А сейчас мы в саду: третий час дня, пасмурно. Няня Марина предлагает чай доктору Астрову...



Это был один из тех несложившихся дней, которые с самого на­чала тянутся долго и неприветливо, когда все человеческие по­ступки кажутся бессмысленными и все приносит разочарование и раздражение. Было пасмурно. День начался поздно. После бес­сонной ночи долго и тяжело пробуждалась эта разбухшая неожи­данно семья. Молча, стараясь говорить о пустяках, завтракали, но Иван Петрович не выдержал и все-таки ухитрился поругаться с профессором. Потом растеклись по дому, зная, что скоро пред­стоит снова собраться вместе, так как в полдень обычно пили чай. К тому же должен приехать местный доктор Астров, его вызвали запиской к профессору: тому ночью было совсем худо. Марина на­блюдала, как тщательно и продуманно одевался Александр Васи­льевич, чтобы часок побродить по проселочной дороге: профессор с супругой, Вафля и Соня собрались прогуляться.

Марина долго сомневалась, убирать ли ей со стола, так как вре­мя было начинать заново. Но заведенное правило победило: Мари­на все убрала и тут же опять поставила самовар, так как профес­сор любил чай, пил помногу и в самое неожиданное время.

Иван Петрович с утра был не в духе, сегодняшняя бессонная ночь — для него уже третья ночь без сна, и причины здесь не только в состоянии здоровья профессора, но об этом опять-таки позднее.

За завтраком Ивану Петровичу удалось рассердить профессо­ра, но облегчения это не принесло. Скорее, наоборот, — увидев глаза Елены Андреевны, он почувствовал стыд и презрение к са­мому себе. Идти гулять с ними было неловко, ничего другого не оставалось, как снова войти к себе, сделать хотя бы какую-то по­пытку уснуть, забыться. Чувства, которые он испытывал, были для него не внове. Сейчас его все время лихорадило; то он совершал что-то жестокое и бессмысленное, не умея и не желая скрыть не­нависть к профессору, то мучился недовольством собой, стыдом и не знал, куда себя деть.



Соня очень болезненно переживала взаимоотношения дяди Ва­ни с отцом. Мачеху она старалась не замечать и была с ней преду­предительна, но холодна. Прогулка нужна была ей для того, чтобы быстрее прошло время до приезда Астрова, все существо ее было заполнено этим ожиданием. Иногда ей казалось, что произойдет чудо и Астров войдет в дом неожиданно. Но тридцать верст — это тридцать верст, и время надо было убить, убить, убить. Так же энергично, как тянула она всех гулять, тянула она потом всех об­ратно, ей казался невыносимо медленным равномерный академи­ческий ход прогулки, она бежала вперед, подталкивая сзади отца, тянула за зонтик Вафлю, искала на дороге следы брички, на кото­рой ездит Астров, и стараясь перехитрить всех, подготавливала от­ца к поездке в лесничество, а там был Он. Вообще лес, само поня­тие его было связано с Ним. Она очень любила Астрова и очень боялась его.

И Астров приехал. Может быть, он приехал чуть раньше, чем ждала его Соня, а может, Соня так и не успела к его приезду, но он приехал в усадьбу по срочному вызову к больному, а больной ушел гулять. Ушла гулять с больным и его жена — молодая, красивая, очень красивая женщина. Она же и вызвала доктора к больному мужу. А сейчас она гуляет с ним. Вообще все гуляют, дом пуст, вернее, где-то спит Иван Петрович, где-то стучит топором работ­ник. Марина устало вяжет. Как должен чувствовать себя человек в подобной ситуации? Даже если этот человек — врач, который привык к тому, что его вызывают, и если он нужен, то платят день­ги за помощь, а если нет — платят за вызов.

Но этот приезд был для Астрова чем-то более значительным, нежели просто очередной вызов к больному. И как бы глубоко это ни было скрыто, на самом деле уже росло и захватывало его чув­ство, почти забытое, заставляющее его дрожать от одного только предположения, что это может быть с ним. Он уже любил Елену. Боготворил ее. Мечтал о ней. Хотя не было сказано ни одного слова, кроме служебных, когда к больному приезжает врач. Хотя труд­но было на что-либо надеяться. Но ведь человеку все-таки наде­яться свойственно. И он надеялся. И гнал лошадей. И ворвался в имение. А имение оказалось пусто. И если вначале, разгорячен­ный ездой, отмахав тридцать верст, измученный доктор еще поме­тался по двору и отдал дань юмору и иронии в связи с вызовом, то сейчас, когда прошло больше часа, ходить уже не было сил, ос­тавалось только рухнуть на стул и ждать господ. Но стоило ему хоть на секундочку остановиться, присесть, прикрыть глаза, как острое ощущение своей ненужности и неприкаянности охватило его; захотелось закричать, завыть от почти физического ощущения боли в душе, боли одиночества. Почему так? Что с ним? И как все­гда в такие моменты в последнее время снова перед глазами по­плыла картина смерти стрелочника на операционном столе, под хлороформом, ему стало казаться, что это не просто один из случаев, которые неизбежны во врачебной практике. Нет, в этой смерти было нечто большее для него — сигнал, смысл которого в потере себя... Астров засвистел. Стало совсем тяжело. В таких случаях он пил. Водка давала освобождение и хоть на время сни­мала усталость мозга и сердца. Марина видела, что ему тяжело, чувствовала это. Она знала, что может ему помочь. И она предло­жила ему спасение. Тем более что ей самой было стыдно за господ, за дом, за друга доктора — Ивана Петровича, и жалко было докто­ра. Ну и пошла она на нарушение всяких правил, чтобы не ждал он никого да поел себе вдоволь. И выпил...

«Кушай, батюшка!» — это не просьба, почти приказ, почти вы­зов тем нарушителям порядка, грешникам. Так вот и получается, что сама Марина идет на грех своей первой, такой простой, такой незамысловатой фразой, а потом она еще оправдываться будет, мо­нолог у нее будет страстный о безобразиях, которые вынуждают грешить людей, недаром несколько раз повторяет она — «Грехи наши...»

Но пить было неловко, тем более что приехал Астров по вызо­ву к больному, сегодня у него рабочий день, пить пока нельзя, да к тому же здесь, здесь, совсем где-то недалеко Она... Нет, пить было нельзя, а облегчить душу — ой, как надо! И какое-то удиви­тельное чувство благодарности и признательности возникло у Ас­трова к Марине за то, что говорит она мало, а чувствует и видит много, давно уж хорошо и просто понимает его. Кто, как не Мари­на, — такая строгая и верующая, несуетливая, а потому, может, п знающая, как жить, да просто много прожившая, — облегчит се­годня ему душу, снимет грех чужой смерти с него, вселит хоть ка­кую-нибудь надежду. И Астров хватается за Марину, за единствен­ного человека рядом в момент приступа одиночества. Марина нужна ему, как спасение, как мать, как Бог... Нет, кушать он не хо­чет, пить он не хочет, нет-нет, Марина. Не то ему надо. Ему совсем другое надо. Правда нужна, Марина. Какой он? Что он? Утешение нужно. Осталось ли в нем что-то от того, былого Астрова, от тех иремен, когда не умирали у него на столах под хлороформом? Как жить? Хоть что-то останется от него? Или так и есть — все ничто 11 он ничто? Это почти причастие. Вот так решалось начало и сло­на Астрова: «Что-то не хочется...» — и дальше.

И конфликт возникал еще в том, что Марина-то вряд ли могла его утешить. Вот если бы он кушать попросил, — а он просил у нее совета, как жить. Оттого и сказала она: «Люди не помянут, зато Бог помянет».

Она ведь в Бога верила — Марина. Другого не было у нее об­легчения.

И если попробовать теперь определить, какое же первое собы­тие пьесы, то получается, что опоздание господ к чаю и остываю­щий самовар и есть то маленькое жизненное событие, которое рождает в людях целый рой чувств и мыслей, а также определяет их действие и поведение.

Тем и труден и велик Чехов как драматург, что события кажут­ся очень незначительными, а оценки, восприятие их громадны. 11оэтому и сложны и просты одновременно чеховские персонажи, что чувствительны и ранимы они очень, и что многое, мимо чего мы проходим в жизни, они не пропускают: если кого-то из них об­манывают, то они испытывают физическую боль и обиду. Если они на что-то надеются, то для них это жизненно важно.

Следующим событием в первом акте будет возвращение с про­гулки. Наконец-то состоится чай, это ожидается, как праздник. Но чай тоже будет сорван: профессор потребует чай к себе, он не захочет пить со всеми. Это будет событием третьим. Сорванный чай! Какая мелочь! Но эта мелочь так подействует на дядю Ваню, что он почти прокричит свой монолог, да и Астрову, Соне, Елене,

Вафле, всем, всем станет неловко в создавшейся ситуации. Ждали, ждали — и на тебе! Принесите ему чай в кабинет... Вот почему не вовремя и так некстати будет попытка Марии Васильевны при­влечь к себе внимание всех, и произойдет первая непристойная схватка сына с матерью:

«ИванПетрович. Пейте, маман, чай!

МарияВасильевна. Но я хочу говорить!»

Опять с точки зрения будничной суетливой жизни, казалось бы, ничего страшного и нет. Но разве естественны между ними та­кие отношения? Разве не дико выглядит сам факт — затыкают рот человеку, делают это грубо, почти злобно. Ведь это сын и мать. Мы привыкли представлять себе «интеллигентных» чеховских героев совсем иными. Но как быть, когда человека бьют в самое его боль­ное место? Никто так, как мать, не знает своего сына, может быть, поэтому она и точнее всех наносит ему удар: «Надо было дело де­лать...» Это говорит мать, на глазах у которой прошла вся жизнь его, все ночи и дни, отданные идолу. И теперь на исходе жизни ус­лышать этот страшный упрек? Ну что остается делать? Выть? Кричать? Стонать? Хорошо, что Соня — просто грудью на огонь — останавливает взрыв. Наступает тишина, пауза.

Начнет настраивать гитару Вафля. Эта гитара для него — поч­ти живой человек, собеседник и друг. Ее звуки дают успокоение, отвлекают, иногда веселят не только его, но и этот дом. Начнется «полечка», и все действительно будут слушать ее, и Астров даже станет пританцовывать. Но музыка на этот раз не принесет успо­коения ни застывшей с брошюрой матери — ведь только что она наблюдала падение сына, ни Елене — ее положение особенно трудно и неприятно, ни Ивану Петровичу — опять он сорвался, не выдержал, опять причинил страдания Елене. Потом приедут за доктором. Это будет ударом для Сони: рухнут ее надежды и пла­ны. Ей захочется, чтобы последние минуты до отъезда Астров был только с ней. Но Астрову станет жаль Елену, ведь он отлично по­нимает всю сложность ее положения. И он будет первым среди со­бравшихся, кто предложит ей помощь, хотя бы просто тем, что пригласит ее с Соней в гости. А когда Иван Петрович его высмеет, он запальчиво будет защищаться и уже сам окажется в глупом по­ложении. Так бывает иной раз, когда самые уверенные и независи­мые люди вдруг на глазах у красивой женщины теряются и начи­мают открывать душу — есть в этом какая-то беспомощность и чи­стота, которая потом ими вспоминается с ужасом. Так и уедет, вер­нее, убежит Астров от Елены с ощущением нелепости своих изли­яний. А Иван Петрович воспользуется тем, что Елена осталась од­на, и попытается загладить свою вину перед ней за доставленные страдания, за поведение свое, за любовь свою. И уж ничего почти и требовать от нее не будет, кроме разрешения смотреть на нее, а для Елены и это невыносимо, она уйдет от Ивана Петровича... Все разбредутся. Только старухе-матери идти будет некуда и неза­чем, ведь ее спасение не где-то, а тут, в ней самой, в ее прошлом. Вот и начнут ее губы механически произносить какие-то слова, звуки — звуки ушедшей жизни. Вафле тоже некуда будет себя де­вать, оттого гитара его заиграет еще громче, еще веселее.

Даже весьма схематичное описание первого акта дает некото­рое представление о специфике нашего действенного разбора, где событиями становились не только какие-то крупные сюжетные по­вороты, но подчас крошечные изменения в поведении людей. Не посмейся Иван Петрович над увлечением Астрова в присутст­вии Елены Андреевны, может быть, не понадобилось Астрову ска­зать столько слов, не открылась бы на глазах у красавицы-женщи­ны его сердечная незащищенность, не ощутил бы он потом раска­яние (глупо! лишне!), не понадобилась бы, может быть, вечером и водка, чтобы заглушить душевную смуту, забыться, поставить крест на своих чувствах (хотя ничто нас так не приближает к жен­щине, как «категорическое решение» порвать с ней). Вот и уедет Астров из имения с твердым намерением не видеть больше Елену, а вместо этого работу бросит и начнет ездить к Войницким каж­дый день...

Существует много разных суждений относительно того, любит или не любит Елену Астров. Разбирая пьесу, мы в конечном счете приходили к тому (и это нас увлекало), что все здесь в любви и все в любви. Безмерно любит Иван Петрович Елену, Соня — Астрова, Астров — Елену, Серебряков — Елену, Мария Васильевна — сы­на, Елена — Астрова. И даже отношения между женщинами, как и между мужчинами, полны взаимного дружеского тяготения. А в свою очередь это море любви имеет тоже свою сюжетную пер­вопричину, что укладывается в почти школьное представление о главном событии пьесы, — приезд в имение Войницких профес­сора Серебрякова с красавицей женой. Ведь надо представить се­бе, что значил приезд столичного профессора в тот далекий, ото­рванный от столицы край. Сколько интереса, сколько нового, сколько надежд, чести, праздничного в этом!

Вот самые беглые размышления вокруг одного события, кото­рое сюжетно предопределяет пьесу и которое требует, на мой взгляд, самого подробного, самого тщательного рассмотрения.

(Сразу оговорюсь, что на сегодняшний день вижу и ощущаю просто бесконечность несделанного, еще непонятого и непрочув­ствованного. Утешаю себя надеждой, что когда-нибудь снова встречусь с драматургией Чехова.)

Во время репетиций как никогда раньше возникали перед нами вопросы, на которые не всегда обращается внимание, а может, да­же и не всегда надо это внимание обращать: у Чехова нельзя от­крыть правду происходящего без учета всех компонентов жизни. Недооценка хотя бы одного элемента — и сразу ложь, ошибка. Ве­личие драматурга в том, что люди у Чехова ведут себя в той или иной ситуации только так, а не иначе, именно в связи со всеми об­стоятельствами, которыми окружены. Все имеет значение. Время дня: утро ли, ночь, душный полдень. Физическое самочувствие: утомление, бодрость, сонливость, болезненность, опьянение. По­года: солнце, духота, свежий воздух, ночная прохлада, осенний хо­лодок. Без особого тончайшего поэтического восприятия мира в целом, природы, погоды, цвета, вещей — я уже не говорю лю­дей, — невозможно прочтение Чехова. И речь идет не о традици­онных театральных впечатлениях в связи с чеховской поэтичнос­тью. Кстати говоря, его поэзия далека от красивенькой милоты, чем так часто увлекаются театры. Поэзия Чехова — это глубокий правдивый, можно сказать, беспощадный взгляд на мир, это почти физиологическое ощущение уходящего времени, а потому страст­ное и мужественное постижение и восприятие действительности. В письме к М. В. Киселевой в 1887 году Чехов пишет: «Художест­венная литература потому и называется художественной, что рису­ет жизнь такою, какова она есть на самом деле. Ее назначение — правда безусловная и честная».

Уже многократно описано, что значит ночная гроза в «Дяде Ва­не», или звон бубенчиков, или астровское «Я с утра ничего не ел, только пил». Но в реальной репетиционной практике для боль­шинства из нас все, вроде бы хорошо известное, оказалось трудно­достижимо и требовало от артистов особых усилий. И еще одно стало очевидно в процессе работы: самый лучший мастер, артист самой высокой квалификации, большого дарования может потер­петь неудачу в той или иной чеховской роли, если не будет встре­вожен ею, если через нее не выявит своего отношения к жизни, мироощущения, своего мировоззрения. Можно сказать, что это нужно везде и всегда. Правильно! Но если в пьесе другого автора можно порой спрятаться за характерность или просто органику поведения, то Чехов — автор, который моментально срывает с ак­тера все наносное, искусственное, требуя от него только существа.

Работа над пьесой обнаружила еще одну закономерность, без учета которой трудно было прорываться в жизнь ее героев. Речь идет о том, что у любого персонажа здесь — своя субъектив­ная правда. Вне открытия субъективной правды каждого все взаи­моотношения резко рушились и огрублялись.

Прежде всего — как это ни жестоко, ни жутко, ни горько — можно уверенно сказать, что ни одна из этих описанных Чеховым жизней не удалась. Конечно, были в России счастливые гармонич­ные люди, судьбы, сложившиеся биографии, были признанные та­ланты, была деятельность полезная и глубоко нравственная, при­носящая людям чувство удовлетворения и счастья. Чехов в «Дяде Ване» размышлял о других людях. Может быть, его сердце и со­весть заставляли беспрерывно «напоминать молоточком» общест­ву, народу, России, всему миру: смотрите, — есть еще и такое. Не знаю. Так или иначе пьеса «Дядя Ваня» о людях, которым не повезло. И люди эти живут трудно, горько. А так как эти люди ин­теллигентные, то они думают о смысле жизни, своей и тех, кто их окружает, и думы эти тоже не приносят радости. Смею утверж­дать, что вне личной трагедии в пьесе «Дядя Ваня» нет ни одного человека.

Вдумайтесь в судьбу главного носителя «зла» — профессора Серебрякова. Разве не была его жизнь, вся жизнь отдана любимо­му делу — науке? Разве не было громадного, почти фантастичес­кого успеха как в области научной, так и педагогической? Разве не в него влюблялись и не его боготворили студенты, разве не его книгами и брошюрами зачитывалась молодежь? Разве не ему бы­ли предоставлены кафедры крупнейших университетов России?

Что, его боготворили только дураки и невежды? А влюблялись глупенькие курсисточки? А удивительное существо — покойная Верочка Войницкая? А брат ее, Иван Петрович? Что же — все слу­чайно? Думаю, что нет.

Но время шло. И, как бывает в жизни, то, что казалось неоспо­римым когда-то, вдруг стало подвергаться сомнению, а вскоре и вовсе обнаружило свою глубокую ошибочность. Это ли не тра­гедия? И каков удел Серебрякова? Физическая и моральная ста­рость, пенсия, отсутствие средств (было не до накоплений); смерть первой и наверняка любимой жены, потом вторая любовь, любовь уже немолодого человека, а потому сильная; и полное понимание своего кризиса. А жить хочется! Жить, между прочим, хочется каждому человеку. Но жизнь уходит, и кафедр уже нет, и столиц нет, и студентов нет, и друзей нет. А деревня — есть, лица, чуждые во всем, — есть, жадные взгляды на молодую красивую жену — есть, боль в ногах — есть, приближение смерти — есть. Это ли не трагедия? Сохранить возле себя дорогого человека — женщину, жену, любовь. Когда стар, болен, одинок, когда нет успеха и славы, когда все в прошлом. Сохранить не просто, чтобы жить, а чтобы выжить сейчас, сегодня, завтра, — это ли не сверхзадача, рождаю­щая страстные поступки и действия?

Артист М. М. Майоров безусловно следовал именно такому тол­кованию образа Серебрякова. В результате лично мне представляет­ся его работа очень интересной. Объективные поступки Серебряко­ва все равно в глазах зрителя не оставляют сомнений относительно его человеческой сущности, но тем дороже те мгновения в игре ар­тиста, когда мы понимаем, что жизнь богаче и глубже самых точных схем и представлений. По крайней мере мы не боялись и даже стре­мились к тому, чтобы однажды и Серебрякова стало жалко.

Особенно дорога мне работа Л. И. Добржанской. Не принято режиссеру как-то оценивать то, что делается в спектакле, им са­мим поставленном, но ведь у каждого из нас, независимо от мне­ния критика и даже зрителей, существует своя рабочая оценка то­го или иного актерского исполнения. Поэтому сегодня я могу поз­волить себе сказать несколько восторженных слов относительно того, как репетировала и играла Л. И. Добржанская.

Получив роль Войницкой с текстом, буквально поместившим­ся на одной страничке, Любовь Ивановна необыкновенно глубоко ощутила судьбу этой женщины, в образе которой чаще всего ищут сатиру, гротеск. А судьба Марии Васильевны не менее грустна, чем судьба ее сына. Потеряв когда-то мужа, она была счастлива браком своей дочери Верочки. Ведь Верочка вышла замуж за бли­стательного ученого. И она сама и дети — Вера и Ваня — полю­били Александра Васильевича. Он стал для них божеством. На­столько, что, даже когда умерла Верочка и Серебряков женился второй раз, он не перестал быть для них сыном, братом, самым дорогим человеком. Тем более что Соня стала живой связью с этим счастливым прошлым. Шли годы. Старел не очень удачли­вый сын. Росла внучка Соня, все выше и лучезарнее сиял нимб профессора — гордости дома. А потом, когда фортуна изменила Серебрякову, Марии Васильевне уже поздно было менять свои взгляды. Разве к этому времени у нее что-нибудь осталось в жиз­ни, кроме воспоминаний о том времени? Разве был хоть какой-ни­будь контакт с сыном, который погибал на глазах? Соня, измучен­ная долгой безответной любовью к Астрову, хозяйством, бытом, была далека от нее еще более. Вот и бродила по дому никому не­нужная старуха, одичавшая в своей драматической преданности прошлому. Понимала ли она, что то, за что цепляется, — лживо и мертво? Думаю, понимала. Понимала ли она, что сын ее Ваня прожил жизнь напрасно и абсолютно прав, когда идет на бунт? И неправ Серебряков, предлагающий продать имение (кстати, не­прав только морально, ибо с точки зрения дела предложение про­фессора вполне разумно). Все это понимала и знала. Но знала и чувствовала она еще и другое: стоило бы ей хоть на секунду позволить себе усомниться в том, что она защищает, и ей — не жить. Очень страшно, почти невыносимо на склоне лет человеку признать, что жизнь прожита зря, погублена, и она сама и дети ее погублены — притом не без ее помощи. Вот в чем Мария Василь­евна Войницкая никогда не признается, нет. Она не позволит ни­кому обессмыслить ее жизнь! Поэтому она — воинствующий за­щитник Серебрякова; поэтому она требует во всем ему подчи­няться, заклинает, вопиет, хоть сердце у нее болит; и поэтому же на словах «Слушайся Александра» из давно сухих глаз вытекают у нее дробные слезы.

Мы уже говорили, что в судьбе каждого искалась своя личная тема ушедшего времени и чего-то несовершенного — в этом смыс­ле интересны маленькие роли Вафли и Марины. И если в судьбе Ильи Ильича Телегина довольно-таки очевидны причины его горе­чи и обид (где-то растут его дети; похоронила второго мужа и ста­реет одиноко любимая женщина; тут, в доме, принадлежавшем не­когда его дяде, он — приживал; Иван Петрович, человек для Ваф­ли дорогой и очень уважаемый, рушится на глазах; бежит из дома профессор, чье пребывание так импонировало Вафле, вносило в его жизнь какой-то новый смысл), то в жизни Марины личная драма скрыта глубже. Тем более надо было понять, что же видела, испытала она в своей жизни, откуда это всепонимание?..

Артисты Н. И. Пастухов — Вафля, А. П. Богданова и Н. А. Са­зонова — Марина сердечно и просто играют свои роли. Пастухов особенно трепетно ощущает тему одиночества. Мы хотели найти в образе Вафли такое трагическое мироощущение, при котором че­ловек уже давно не плачет и, более того, не может переносить грусть окружающих. Искалась особо воинствующая позиция в ут­верждении для всех и, главное, в самоубеждении, что жизнь хоро­ша и безоблачна. Илья Ильич пережил такое, что ему, чтобы про­сто жить, нужно ежедневно, как заклинание, повторять самому се­бе и всем: «Все хорошо, всем хорошо, жизнь — блаженство, птички поют, кругом мир и согласие...»

Все, происходящее в доме Войницких, с первых слов Ивана Петровича должно восприниматься, как надвигающаяся катастро­фа и для Телегина лично и для любимых им людей. Поэтому гра­дус его жизни очень высок, все действия направлены на то, чтобы остановить, предотвратить беду.

Одной из самых загадочных и прелестных чеховских женщин была и остается Елена Андреевна Серебрякова. При всех спорах об одаренности или заурядности ее натуры, горячности или руса­лочьей холодности ее темперамента, женственной грациозности или душевной лени ясно одно — эту женщину любят, любят силь­но, любят на всю жизнь. И, видимо, не только за какие-то особые внешние данные, хотя и это в ней немаловажно. Казалось бы, роль не так уж внутренне насыщена и драматична. Но только на первый взгляд.

Когда-то очаровательная молодая девушка, выпускница петер­бургской консерватории, полюбила уже далеко немолодого, но блестящего профессора, увлеклась наверняка его талантом, ин­геллектом, способностью воздействовать на студенчество и свет. Постепенно стал открываться безрадостный итог, финал этой ос­лепительной карьеры. Бездуховность и старческий эгоизм, зависть и недоброжелательность заслонили все то, чем он блистал раньше. Казалось бы, что может помешать молодой женщине изменить свою жизнь, если не кардинально, то хотя бы увлечься, влюбить­ся? Случайно или закономерно происшедшее в усадьбе? Конечно, Иван Петрович случайно зашел с букетом роз в момент признания Астрова. Но ведь до этого Астров целый месяц ездил к Войницким каждый день, забыв обо всем на свете. И Елена Андреевна пони­мала, зачем он здесь.

В рассказе «О любви», написанном годом позже «Дяди Вани», умный и добрый Алехин, вспоминая прощание с женщиной, кото­рую любил долго и несчастливо, говорит: «.. .я признался ей в сво­ей любви, и со жгучей болью в сердце я понял, как ненужно, мел­ко и как обманчиво было все то, что нам мешало любить. Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуж­дать вовсе».

Вот и Елене Андреевне что-то мешало полюбить или «поддать­ся чувству», как говорит Астров. И это «что-то» было для нее весь­ма серьезно. Разве, узнав правду о своей жизни, не ощутила она чувство жертвенности? Разве не это чувство руководило ею, под­держивало ее в бессонные ночи у постели больного старого мужа? Или не она венчалась в церкви, не был Господом Богом благослов­лен их союз? Или не существовал вокруг мир людей, падких на скандал, на сплетни, на грязь, моментально опошляющих самые интимные человеческие поступки? А собственное воспитание, а страх, чувство вины, стыда, раскаяния? Все это было. Поэтому не так просто поведение этой, казалось бы, беспечной женщины, которую все любят. И за внешней расслабленностью Елены — А. Покровской скрыта напряженная душевная работа: чувство ви­ны и неловкости за себя и мужа — в первом акте; метания между чувством вины, долга и желанием видеть, слышать Астрова — во втором акте, потом жертва во имя Сони, почти самообман и даль­нейшее непротивление судьбе, любви. И случай, случай, все оста­новивший и переломивший, — в третьем акте...

К этому следует добавить тот своеобразный оттенок, окраши­вающий отношения между Соней и Еленой Андреевной: двадца­тисемилетняя женщина в положении мачехи у двадцатилетней де­вушки. Любовь к одному мужчине: красавицы, полной женствен­ности и мягкости, праздности и столичной роскоши, — какова «мачеха», и Сони — человека угловатого, одинокого, с утра до но­чи тянущего на себе весь воз почти крестьянской жизни, безнадеж­но и уже много лет влюбленного в Астрова, который и не замеча­ет-то вовсе ее глубоко скрытых страданий. Соня у Н. Вилькиной не принимает Елену. Но за этим неприятием скрыто почти детское, девичье восхищение Еленой, ее прической, платьями, духами, ее способностью жить так. Это восхищение перерастает в любовь, притом обоюдную и такую сильную, на которую способны лишь глубоко родственные души. За активным неприятием очень часто скрываются внутренние тяготения. И даже симпатии. Не всегда, конечно. Так или иначе одна из ключевых сцен в третьем акте, ко­торая часто становится эпизодом, где Елена как бы провоцирует Астрова на «безумство», решается нами как момент искреннего стремления ее помочь бедной девочке. Елена идет на жертву, она решает «отдать» Астрова Соне, и если где-то в глубине души су­ществует сомнение в чистоте предпринятого хода, то сомнение на­до подавить, что не так просто, даже очень трудно. Вот и рождает­ся ее монолог, полный смятения: «Улететь бы от всех от вас...» Вспомните отчаянный возглас Ирины из «Трех сестер»: «Вы­бросьте меня, выбросьте, я больше не могу!..» Вот тебе и «колду­нья», и «роскошная женщина», и «русалочья кровь»...

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.