Сделай Сам Свою Работу на 5

Страничка из исчезнувших папок Анжелики Андреевны 9 глава





В самом низу пачки лежала черно-белая фотография мальчика скрипача, сделанная в подземном переходе. Мишель снимал без вспышки и потому рука мальчика получилась немного размытой. С размытостью руки хорошо контрастировали внимательные, четко прорисованные глаза, глядящие прямо на зрителя. Люди вокруг мальчика казались устремленными куда-то тенями. Вслед им летела его музыка, а сам он оставался здесь, наедине с художником, соединенный с ним общей задачей и общей печалью.

Увидев этот снимок, далеко не глупый бизнесмен заскрипел зубами от бессильной ярости. Трудно было заподозрить доброжелательно-равнодушного Мишеля в намеренном издевательстве. Скорее всего, он просто вместе работал над снимками и случайно перепутал пачки. Но контраст был слишком велик. Когда бизнесмен положил рядом снимок скрипача и что-то из своей пачки и вопросительно взглянул на Мишеля, тот лишь застенчиво пожал плечами.

– Что я могу тут поделать? – мягко сказал он. – Вы ведь заказывали свою жизнь. Я, наверное, мог бы как-то по-другому расставить акценты, но мне показалось, что вы этого не хотели…Мне подумалось, что вам хочется взглянуть со стороны….



– Хватит, – сухо сказал бизнесмен. – Оставшиеся деньги получишь у моего бухгалтера. Сейчас.

Мишель поклонился, еще раз пожал плечами и ушел, так ничего и не поняв. Получив деньги, он купил велосипед сыну, духи и розы жене, и опять смотрел, как она плачет, не зная, что сказать, и страдая от того, что вот, он так остро и глубоко видит жизнь, и всякие премии вроде бы подтверждают это, но ничего совершенно в ней не понимает, и, наверное, нет уже никакой надежды когда-нибудь понять…

 

* * *

 

Выставка, состоявшаяся в сквоте, была в своем роде репетицией. Называлась она «Проходные дворы Петербурга». Мишель подбирал рамки, освещение, сочетание снимков, серии. Настоящая выставка должна была состояться в марте в помещении Академии на Университетской набережной.

Но посетителей все равно было много. Пожилой участковый, хотя и всячески одобрял искусство Мишеля, очень нервничал и просил «побыстрее это прекратить», потому что очень волновался за старые перекрытия «на предмет несчастных случаев и всяческих других членовредительских безобразиев». Снимков было много, и выставка заняла почти все теплые помещения. Потеснили и «Логус-XXII век», находящийся в очередном финансовом кризисе. Худенький режиссер пытался было организовать протест, но Аполлон вместе с хмурым Маневичем попросту перетащили тюфяки и весь инвентарь студии в другую комнату, а как всегда пьяненькие артисты, покорно и слегка вихляясь, как кошка за бантиком на веревочке, последовали за тюфяками.



Чтобы уменьшить тревогу участкового, Дети Радуги, следуя указаниям бабы Дуси, помнящей советские времена, организовали в засыпанном снегом, щебенкой и битыми кирпичами дворе очень дисциплинированную и высокообразованную очередь. Практичный Ромашевский предлагал брать по тысяче с носа за вход, но Мишель, как всегда, застеснялся и зарубил перспективный проект на корню.

– Не надо было ему ничего говорить, – досадовал краснодеревщик Володя. – Он же блажной, ничего бы и не узнал никогда. А мы бы потом отметили…за его успех…

Все то, что было запечатлено на фотографиях Мишеля, Кешка видел сам, своими глазами и не один раз.

Висящий на проводке фонарь, освещающий днем клетушку двора-колодца; разноцветные кошки, спящие на крыше и капоте легковушки, притулившейся к кирпичной, облупившейся стене; упрямое, утратившее почти все признаки вида дерево, пробивающееся сквозь асфальт почти в полной темноте; строгий квадрат неласкового неба и словно тянущиеся к нему окна; причудливая геометрия углов, арок, карнизов и переходов…

– Смотрел и не видел, – так самокритично оценил ситуацию сам Кешка в разговоре с Аполлоном. – Мишель видел.



– Ты тоже видел, но по-другому. Также и с картинами… – попытался было объяснить Аполлон, но Кешка только с досадой махнул рукой.

– Я смотрел – снаружи. Он смотрел – внутри, – объяснил он. – Также лес. Я смотрю – все вижу. Ты посмотришь – увидишь мало. Вы живете в Городе. Я жил в Лесу. Ты понимаешь меня?

– Да, так тоже можно, – осторожно согласился Аполлон. – Но тогда художник имеет право изображать только то, что он сам хорошо знает…

– Да, так, конечно, – подтвердил Кешка. – А как же еще?

– А если человек пытается изобразить свою внутреннюю жизнь? – хитренько прищурился Аполлон. – Свои эмоции, чувства, переживания? Ведь это то, что он знает лучше всего. Тогда, прости уж, друг Кеша, получаются картины, весьма далекие от наивного реализма…

– Лучше всего знает – что внутри?! – несказанно удивился Кешка, потом задумался и помрачнел. – Я – не человек, – наконец решительно подытожил он.

– Что?! С чего ты взял? – встревожился Аполлон.

– Я ничего не знаю про то, что внутри меня. Когда я смотрю прочь – я вижу дома, деревья, машины, людей. Когда я смотрю внутрь – я не вижу ничего. Только темнота.

Аполлон приблизился и осторожно обнял широкие, худые плечи мальчика. Кешка рванулся было, но потом замер от неожиданной ласки.

– У тебя амнезия, Кеша, – медленно, подбирая слова, начал Аполлон. – Это означает, что ты не помнишь части событий своей жизни. Наверное, это как-то связано с тем, почему ты оказался один в лесу, почему забыл человеческую речь. Должно быть, там произошло что-то страшное, и твой мозг, защищаясь, попросту стер эти воспоминания, а вместе с ними и вообще всю память о раннем детстве. Ты ведь когда-то жил среди людей, в этом у меня нет никакого сомнения. Тебя даже учили читать, считать. Я видел, как ты обучался у бабы Дуси. Многое ты попросту вспоминал, сам не зная об этом…

– Я вспоминал…иногда…во сне, – мучительно морщась, вымолвил Кешка. – Потом не помнить, когда проснусь. Голова болит.

– Может быть, сейчас еще не время, – мягко сказал Аполлон. – Сейчас у тебя слишком много новых впечатлений, ты не готов… Ты совсем не помнишь своих родителей, свою семью?

– Родителей – нет. Семью – нет. Помню Полкана. Потом Друга.

– Вероятно, Полкан – это ваша дворовая собака, которая осталась с тобой после какого-то несчастья. А Друга ты подобрал сам?

– Да, он тонул, во время паводка. Логово размыло. Наверно, на берегу, под корнями было. Волчица, наверно, носила их, она только по одному может, его – не успела. Я его из Кривого ручья выловил, он захлебнулся уже, за корягу зацепился.

– И сколько тебе тогда было лет?

– Лет?

– Ах да, ты же не знаешь своего возраста…

– Сейчас, согласно документу, четырнадцать, – вспомнил Кешка.

– У тебя есть документы?! – изумился Аполлон. – Что ж ты раньше-то молчал? Покажи!

– Подожди! – усмехнулся Кешка. – Сейчас сбегаю, принесу. – Он быстро спустился в неосвещенный и неотапливаемый подвал, куда перенес свой тайник, осторожно извлек из мешочка драгоценный листок и, бережно прижимая его к груди, вернулся к Аполлону.

– Вот, – важно сказал Кешка, протягивая Аполлону листок.

Тот удивленно поднял брови, однако, развернул листок и принялся послушно читать. Постепенно лицо Аполлона, человека в общем-то светлого и оптимистичного, ощутимо темнело.

– Вот, значит, как, – сквозь сжатые зубы пробормотал он. – Вот такие, значит, документы. Кто ж тебе их справил-то?

– Алекс. А что? – тревожно-удивленно переспросил Кешка.

– Да ничего. Сволочи! – Аполлон энергично рубанул рукой воздух. – Значит, так. Никакой это не документ, а просто справка, данная, насколько я понимаю, врачом-психиатром. В этой справке сказано, что ты, друг Кеша, существо глубоко и безнадежно умственно-отсталое, а следовательно, ни за какие свои поступки отвечать не можешь. Последнее здесь не сказано, но подразумевается, и оно-то, надо думать, твоих «благодетелей» и интересовало…

– Что значить все это? – ровным, ничего не выражающим, но все же полным угрозы голосом спросил Кешка. Аполлон вздрогнул. Кое-какие навыки бандитского бытия ощутимо просвечивали в Кешке сквозь тонкий слой сквотской богемности. Привыкнуть к этому, да еще в сочетании с собственной кешкиной самобытностью, было весьма трудно.

– Это значит, что что бы ты ни сделал, все спишут на твою психическую невменяемость, болезнь. С другой стороны, такой, с позволения сказать , «документ» фиксирует твою полную зависимость от этого самого Алекса. По крайней мере, психологическую. Алексеев – это в честь него?

– Да, так. Пусть так будет.

Брови Аполлона опять поползли вверх, но от вопроса он удержался. Он знал, как трудно Кешке объяснять движения собственной души.

– Хорошо. Но, в сущности, жить человеку с такой вот справкой унизительно. Тем более, что все это неправда. Никакой психической болезни у тебя нет и в помине. Этот врач просто никогда не видел таких, как ты. Или Алекс на него нажал… Тебе, конечно, нужны настоящие документы…

– Как?

– Не знаю, – Аполлон покачал головой. – Надо подумать.

Кешка завертел головой, видимо ожидая, что Аполлон будет думать прямо сейчас, и прикидывая, куда бы поместиться на это время. И сразу заметил Мишеля Озерова, который, по всей видимости, подошел уже давно, но задумчиво стоял в стороне и ожидал окончания разговора.

– Кешенька, Аполлошенька, – мягко заговорил Мишель, не сразу, но заметив долгожданную паузу. Практически всех знакомых и приятных ему людей (эти множества по большей части совпадали) Мишель называл уменьшительно-ласкательными именами. – У меня там вышла небольшая проблемка с рамочками и гвоздиками. Не будете ли вы так любезны и не согласитесь ли мне помочь? Мне страшно неудобно, я хотел найти Володю, но он куда-то запропастился, я подумал про Кешеньку, но у вас серьезный разговор, я дико извиняюсь…

– Ладно, ладно, – Аполлон приблизился к Мишелю и осторожно постучал художника по плечу, прерывая поток его вежливых излияний. – Пойдем, покажешь, что нужно сделать. – Уже двигаясь вслед за Мишелем, он обернулся к Кешке. – Вот, слышишь, то, о чем мы с тобой говорили. Разные языки. Язык Мишеля, и язык Алекса и ему подобных. Цель второго – запугать, опустить, погасить возможный протест, несогласие, цель первого – никак не обидеть собеседника, выказать ему все возможное уважение, этакая запредельная возвышающая вежливость, иногда в ущерб делу и даже здравому смыслу…

– Аполлошенька, это ты что-то обо мне говоришь? – забеспокоился вдруг шедший впереди Мишель. – Я опять что-то не так сказал?

– Нет, нет, – успокоил фотографа Аполлон. – Это я для Кеши освещаю кое-какие вопросы стиля, семантики и семиотики.

– А-а, тогда хорошо. В этом я все равно ничего не понимаю, – облегченно вздохнул Мишель и снова погрузился в свое обычное полуотрешенное состояние.

 

* * *

 

Словам Аполлона насчет документа Кешка не то, чтобы не поверил, но как-то оставил их на периферии сознания до тех пор, пока не явится что-нибудь еще, имеющее отношение к этому вопросу. А посему имеющийся «документ» был Кешкой аккуратно свернут и отправлен обратно в тайник. Уже затягивая тесемку мешочка (свет не был нужен Кешке, его ночного зрения вполне хватало на то, чтобы ориентироваться в знакомом подвале), мальчик вдруг ощутил, что, кроме него, в подвале есть кто-то еще.

И этот кто-то таится, прячется.

В этот миг случайный наблюдатель (если, конечно, допустить, что он мог видеть в темноте) наверняка поразился бы вдруг открывшейся «нечеловечности» всего кешкиного облика. Широкие кешкины ноздри зажили интенсивной самостоятельной жизнью, широко раздуваясь и бесшумно втягивая пыльный морозный воздух, уши тоже ощутимо зашевелились, движения головы стали мелкими и дискретными, как у ночной птицы, а движения рук и ног, наоборот, плавными и почти незаметными. Казалось, что Кешка плывет или скользит в гулкой, замороженной тишине. Чужой запах Кешка выделил почти сразу. Мгновением позже он узнал его, примерился и прыгнул вперед. Пронзительный, испуганный писк был ответом на этот прыжок.

И сразу же, на мгновение ослепив Кешку, зажегся ручной фонарик, зажатый в тонкой, изящной формы кисти веснушчатого монашка.

– Варсонофий! – удивленно воскликнул Кешка и помедлил, формулируя вопрос.

Однако, испуг монашка был слишком силен, и вопроса он не дождался.

– Я вот, Кешенька, тут… шел… случайно забрел… так получилось… как бы мне выбраться… я уж и не знаю… хорошо, ты тут… – забормотал он, низя взгляд и мелко трясясь от пережитого страха.

– А фонарик зачем? – резонно спросил Кешка, который пропустил все слова монашка мимо ушей и сейчас напряженно думал над действительным смыслом пребывания отца Варсонофия в заброшенном подвале.

– Фонарик? Фонарик – это…это я всегда с собой ношу. Зимой темно, Кешенька, а я из церкви как с ночной службы иду, так темно.. так я под ноги себе и свечу, да… чтоб не споткнуться… иной раз, знаешь, скользко так…

– Ага, – сказал Кешка, так ничего и не поняв.

Все его чутье говорило о том, что в подвале монашек оказался отнюдь не случайно, и что все это имеет какое-то отношение к нему, к Кешке. Но какое? Какая связь может быть между беглым монашком из Петрозаводска и диким мальчишкой с берегов Белого моря? Из всех людей интересоваться Кешкой может только Алекс, но совершенно невозможно предположить, что невзрачный отец Варсонофий – его человек. Нет у Алекса таких людей. Нет и не может быть. И что он делал в подвале?

– Вон там выход, – указал Кешка. – Иди.

Монашек, светя себе под ноги, послушно двинулся наверх. Кешка остался один, еще подумал и решительно потянул из тайника оставленный было мешочек.

– Найду еще место, – сказал он вслух.

Но недоумение не проходило. Кешка знал о жизни Города немногое, но все же достаточно, чтобы понимать абсурдность своих предположений. Зачем незнакомому с Кешкой монаху могли понадобиться справка о кешкином сумасшедствии, ржавый охотничий нож, грубо сделанный перстень картинка или пластмассовый пупсик?

Еще поразмышляв, Кешка, ничего не объясняя, показал картинку и перстень Аполлону. Аполлон явил всю ту же мягкую и уважительную обтекаемость, что и в случае со справкой.

– Я понимаю, друг Кеша, – проникновенно сказал он. – Это те реликвии, которые остались у тебя от закрытого для твоей памяти прошлого. Понятно, что ты хранишь их.

– Реликвии – что?

– Реликвии – это памятные для человека или для какой-то группы людей вещи, иногда имеющие какую-то материальную ценность, а иногда важные только для этого человека.

– Это – что? – Кешка ткнул пальцем в картинку и перстень.

– Вот это – иконка. Репродукция, наклеенная на картонку. Такие сейчас продаются в любой церкви. Наверное, кто-то из твоих близких был верующим. Что это за икона конкретно, я не знаю, об этом ты лучше спроси у Варсонофия. Он все-таки духовное лицо, должен быть в курсе. А перстень… ну, на первый взгляд, он из мельхиора, а может быть, и из серебра…можешь попробовать почистить его мелом, тогда станет ясно. Довольно грубая работа, как будто ручная…но в целом, красиво… явно, мужской. Может быть, он принадлежал твоему отцу? Или он сам его сделал? Вот тут и вензель какой-то… Вроде бы – «И», но может быть и латинское «эн»…

– Да, хорошо. Спасибо, – Кешка забрал перстень и иконку у Аполлона, переложил в висящий на шее мешочек. – В каждой церкви? – уточнил он.

– Да, увы! – Аполлон огорченно развел руки. Наверное, Кешке было приятно думать, что его иконка имеет какую-то художественную или материальную ценность. А теперь он, Аполлон, мальчишку разочаровал…

Художник тяжело вздохнул, проводил Кешку взглядом и раскупорил бутылку с пивом, которую приберегал на вечер после работы.

 

* * *

 

Беда пришла, как всегда, неожиданно. Можно сколько угодно ждать, готовиться и думать, что готов, но все равно – настает момент, и удивление и обида подкатываются к горлу: как же так?! И разом забываются все прежние размышления, выводы и уговоры, и остается только горький осадок потери и очередного разочарования, уносящего кусочек жизни куда-то в таинственную и неизвестно кому подвластную кладовую. Что делает с этими кусочками скупой и неумолимый хозяин кладовой? Может быть, как мальчик Кай во дворце Снежной Королевы, складывает из них прихотливые и бессмысленные узоры, тщетно пытаясь сложить слово «ВЕЧНОСТЬ»? Как знать…

Дом, в котором помещался сквот со всеми своими потерями, находками, радостями и печалями, городские власти продали очередному Икс-Игрек-Банку, который собирался его отремонтировать и населить лощеными, похожими на целлулоидных пупсов людьми, с тем, чтобы они могли делать из денег еще деньги, а из тех денег еще деньги, и так далее, как писал любимый дядей Петей, классово верный и чуткий поэт Маяковский.

Пришел пожилой участковый и велел к понедельнику сквот освободить. Сильные духом насельники тут же начали собираться и думать о будущем, слабые духом – пить водку, портвейн и вообще все, что подвернется.

Кешка, спокойный и прозрачный, как всегда, шел по сквоту, прощаясь с ним. К его собственному удивлению, новость не огорчила, не испугала и не обрадовала его. Сквотское бытие, радостное для души и по-детски интересное, все время казалось Кешке слегка нарочитым и каким-то ненастоящим, временным, как осенний проблеск падающих звезд или причудливые облачные фигуры. Прошла пора звездопада, значит, жди холодов. Минула сквотская зима, а влажный воздух уже ощутимо пахнет готовой проснуться землей. И приободрившееся солнце жадно лижет и с хрустом отгрызает от крыш мутные городские сосульки. И не столько на вокруг копошащуюся жизнь, сколько на память лесную ложатся слова Леши Зеленого, отчаяный залом тонких поэтических рук, взлет соболиных, трагических бровей:

– А вокруг как чума – весна.

Если бы кто смотрел на Кешку, то заметил бы, что походка его снова стала лесной, мягкой, летяще-плывущей, а в прозрачных, но уже оформленных мыслью глазах снова пляшет шальной огонек дикой, никаких законов не признающей свободы. Что-то от вырывающегося из-под снега талого ручья есть сейчас в Кешке. Звонкая холодная безудержность и неопределенность. Куда направит народившийся ручей бег свой? Вниз, по склону? Или прогрызет, прозвенит, пропоет, протает себе новое русло, в обход упавшего за год бревна или скатившегося камня?

– А вокруг как чума – весна.

Но вроде бы некому на Кешку глядеть. Все заняты своими делами. Вот баба Дуся степенно беседует в уголку с краснодеревщиком Володей. Володя низит лохматую голову, бормочет упрямо:

– Все одно – поеду. Поеду, а там пускай как будет. Может, сама судьба мне шанс в руки отпускает. Сколько я уже их профукал, этот – не пропущу. Хоть что хотите мне говорите…

– Да я и не говорю ничего, – возражает баба Дуся. – Как меня зовут, чтоб тебя от судьбы отговаривать? Я тебе другое говорю: ты поперву на работу устройся, деньжонок поднакопи, от алкоголизмы своей подлечись по новым методам, а тогда уж и езжай. Трезвый, красивый, с подарками. Тогда и шанс у тебя совсем другой будет. И видимость. А сейчас что: брючки потертые, лицо помятое, руки по утрам трясутся…Тебе чего надо – чтоб тебя пожалели или чтоб она опереться на тебя могла, оттаять от несчастий своих, в жизнь сызнова поверить?

– Да я…я…я чтоб, – не в силах справиться с волнением и не находя слов, Володя вдруг проникновенно, тихо и неожиданно верно пропел:

– Я ж тэбэ, милая, аж до хатыноньки сам на руках донесу…

Баба Дуся промокнула платочком глаза, но продолжала говорить все также вразумительно, словно наставляла дите малое:

– Вот и думай тогда. Какая ты ей опора, если ты в любой момент можешь впьянь повалиться, ровно бревно гнилое? Вот и выходит – лечиться тебе надо – это раз. А два – это мастерство свое пробудить от спячки.

– Да может, уж и нет ничего… – покачал головой Володя.

– Как это нет! – рассердилась баба Дуся. – Этак-то всего легче судить! Так, мол, и так, и взять-то с меня нечего… Ты что – дед старый или больной какой, безногий-безрукий? А сила-то мастера она никуда не девается, прячется только, сворачивается, как змея на зимовку в колоду старую. Тут-то ее и пробудить надобно…

– А как пробудить-то? – жалобно спросил Володя.

– А работой, миленький, как же еще? Работы-то ты, я чай, не боишься?

– Не боюсь! Заради такой светлой цели я ничего, баб Дуся, не испугаюсь!

– Вот, вот, – старушка погладила теплое и крепкое володино плечо. – Ты уж заради ее постарайся. Глядишь, и себя заодно вытянешь. Ты ведь мужик видный, работящий, нутром добрый – обидно глядеть, как ни за что ни про что в гроб себя ентой водкой гонишь…

В маленькой комнатке без окна, которую нелюдимый Маневич приспособил себе под мастерскую, художник, упрямо отворачиваясь, собирал в картонную коробку инструменты и заготовки, а над ним возвышался нетрезвый и решительный Аполлон.

– Леня, я тебя как человека прошу! Я бы сам его взял, да ты ж понимаешь – некуда мне! Меня самого-то жена едва терпит, а тут я еще полуволка нашего приведу…

– А мне, значит, полуволки в самый раз! – язвительно откликнулся Маневич.

– Да ты ж пойми, Леня! – видно было, что Аполлон едва сдерживается, чтобы не взять художника за грудки и не тряхнуть как следует. Маневич с язвительной усмешкой наблюдал, как Аполлон борется с собой и явно не собирался никак разряжать ситуацию. Похоже, она ему чем-то даже нравилась. – Он же с тобой работал, ты ж видел его! Он же человек, и интереснейший человек при этом. Интереснейшая судьба! Его же наука изучать должна…

– Ну так и давай сдадим его в поликлинику… для опытов, – усмехаясь, предложил Маневич.

Кешка, заглянувший в мастерскую, понял, что речь идет о нем, и остановился, прислонившись к притолоке – послушать. Оба собеседника заметили его и продолжали говорить. Аполлон мотнул головой, приветствуя и видя в кешкином приходе подтверждение какого-то своего внутреннего тезиса, а Маневич и попросту никак не отреагировал. Кешка привык к тому, что в его же присутствии говорили о нем. Говорили так, словно самого Кешки нет и в помине. Так было в каморе, так говорил Алекс, да и в сквоте только Мишель да Ромашевский не позволяли себе ничего подобного. Такая практика Кешку ничуть не смущала и тем более не унижала. Наоборот, ему даже нравилось, когда его не призывают принять участие в разговоре и можно просто послушать интересные вещи. Особенно интересно слушать про себя самого.

– Понимаешь, его интеллект, так долго лишенный всяческой пищи, развивается сейчас мощно и неудержимо. Вместе с речью. А чувства…здесь все зависит от окружения. И если мы сейчас бросим его, его опять засосет… туда, в накипь…

– А может, ему там самое место? Ты же сам говорил: Кешка – все еще полузверь…

– Нет, нет, там совсем не то, там другая линия эволюции. Линия зубов, рогов, копыт и тому подобного инвентаря…

– А кешкино оружие, по-твоему, что – разум? Да он же у него еле брежжит. Или, неужели, чувства?.. – похоже, разговор задел-таки Маневича за живое. – Эй, Кеша! – позвал он. – Ты когда-нибудь кого-нибудь любил?

– Да, – подумав, серьезно откликнулся Кешка. – Я любил Полкана. Собаку. Потом Друга. Еще Дуру.

– Все трое – псы, – констатировал Маневич.

– Это ничего не значит, – Аполлон затряс крупной головой так, как будто вытрясал застрявшие в волосах опилки. – Он направлял чувства на доступные ему объекты. Для брошенного всеми ребенка это так естественно…

– Вот здесь – заплачь, заплачь… – посоветовал Маневич. – Кстати, этот ребенок когда-нибудь говорил тебе, что умеет неплохо стрелять и владеет приемами нескольких видов восточных единоборств? Или это не вписывается в образ? Он – почти готовый боевик, сильный, умный, чертовски, почти сверхъестественно жизнеспособный, без чувств, без мыслей, без привязанностей, а вовсе не сиротинушка, каким тебе хотелось бы его видеть, исходя из собственного дешевого прекраснодушия. А ты хочешь, чтобы я приспособил его к обтачиванию деревяшек и плетению кружев. Не стоит ради наших гуманитарных бредней насиловать природу, Аполлон, я тебе тысячу раз говорил, а ты мне не веришь. Жизнь демонстрирует нам свои законы раз за разом, год за годом, а мы все не унимаемся. Оглядись вокруг…

– Да как ты не понимаешь! Никто не рождается боевиком, также, как никто не рождается энциклопедистом. Все это делаем мы, мы сами, вот этими вот руками! – Аполлон сунул растопыренные сильные пятерни почти к самому носу Маневича. Художник брезгливо отодвинулся. – А если нам лень что-нибудь делать, или мы не верим в саму возможность этого делания, то тогда… тогда торжествует зверь!… Скажи, Леня, у тебя дети есть? Ну, где-нибудь…

– Причем тут это? – страдальчески сморщился Маневич. Видно было, что Аполлон утомил его до крайности.

– Притом, Леня, притом! Возьми Кешку, на время, на время. Потом я придумаю что-нибудь, честью клянусь. Хочешь я перед тобой на колени встану? Я бы Мишеля попросил, он бы с ходу согласился… да ведь он сам знаешь какой…

– Давай, давай, попроси, – усмехнулся Маневич. – Самый тот воспитатель. Сейчас я тебе скажу, как все будет: через неделю он забудет о его существовании, потом через месяц вспомнит, начнет искать, спрашивать, рыдать всем встречным в жилетку. Потом еще год будет самоедством заниматься, рефлектировать с фотоаппаратом, а в конце концов отхватит какую-нибудь премию от гуманитарной организации за серию снимков «Беспризорные дети», купит жене духи (и как это она еще ни разу ему их в морду не запустила? – святая женщина!), а остальное пожертвует какому-нибудь детскому дому. Причем документально это никак не оформит, и директор детского дома купит на эти деньги аэрогриль своей жене… А кстати, если я его к себе возьму, то что я с этого буду иметь?

– Маневич! Морда твоя жидовская! – в отчаянии возопил Аполлон, воздевая руки к потолку. – Ну разве ж можно так!

– Ну вот, – с обидой изрек Маневич. – Как что-нибудь от Маневича нужно, так: Ленечка, Ленечка! На колени встану… А как вас против шерсти, так сразу – морда жидовская!

– Леня, друг, прости! – Аполлон по нетрезвости не заметил иронии в голосе художника и принял его обиду за чистую монету. – Нервничаю я, вот и несу невесть что. Ну хочешь, в морду мне дай… Я даже сопротивляться не буду…

– Нужна мне твоя морда! – сварливо возразил Маневич, взглянув на породистое, красивое лицо Аполлона с каким-то очень сложным чувством. – Попробую я. И без твоих выступлений попробовал бы. Только без толку все это, попомни мои слова. Все равно снесет его туда, к зверям этим. Слишком тонкий слой, слишком много условностей. Не привыкнуть ему к этому, не удержаться…

– Да он же добрый, добрый! – обрадовано закричал Аполлон, до которого не сразу, но все же дошел смысл речей Маневича. – Мне Тимоти рассказывал – он же собаку ту бездомную пожалел, выходил…

– Где Дура сейчас? Тимоти говорил? Ты знаешь? – бесцеремонно вклинился внимательно прислушивающийся к разговору Кешка.

Аполлон на миг протрезвел. Глаза его жестко блеснули.

– Прибил Алекс твою Дуру. В тот же день, как ты сбежал. Вот так.

Маневич протестующе поднял руку, словно защищая мальчика, но Кешка даже не шелохнулся. Лицо его не изменило своего выражения, только слегка побелели костяшки сжатых в кулаки пальцев.

– Не ходи туда, Кеша, – внятно сказал Маневич. – Как бы ни сложилось – не ходи. Не для того ты от зверей из леса ушел, чтобы опять к зверям подаваться.

– Я же говорил, говорил, – снова подал голос Аполлон. – Кеша добрый, он наш, он только еще сказать не может, а так все чувствует…

Внезапно Кешка вздернул подбородок и внимательно поглядел в глаза обоим собеседникам. Художники поежились.

– Я человека убил, – внятно, разом придав сцене что-то достоевское, сказал Кешка и, прежде, чем художники опомнились, растворился в коридорных сумерках.

Спустя несколько мгновений Маневич зло расхохотался, отшвырнул в угол недоточенные деревяшки и, страшно оскалившись на Аполлона (последний все понял и сразу же ушел), рванулся к холсту. Через несколько часов две крысы уходили не то к восходящему, не то к заходящему на краю картины солнцу. Одна крыса – статная и породистая, с сильными лапами и толстым мускулистым хвостом – на ходу что-то втолковывала другой и, приподнимаясь на цыпочки, тыкала острым коготком в абсолютно пустой горизонт. Другая крыса, по юношески тонкая, нервная и изящная, жадно принюхивалась к прозрачному рассветному или закатному воздуху и все норовила опуститься на четвереньки, как, в общем-то, и положено добропорядочным крысам.

 

* * *

 

Планировавшийся участковым добропорядочный полюбовный съезд сквотских жителей не состоялся. И не было в этом ни вины участкового, ни вины поэтов, художников и прочей сквотской братии. Смешала все карты небольшая, но хищная стая, которая каким-то образом прознала про сквотские неурядицы (а может, и Икс-Игрек-Банк нанял ее на всякий случай для ускорения событий).

В субботу под вечер, когда большинство сквотских жителей находилось в состоянии прозрачной грусти, сопровождавшейся легким подпитием, в помещениях сквота разом возникло десятка полтора молодых людей подчеркнуто бандитского вида. На какой-то миг многим показалось, что многострадальный режиссер «Логуса» сломался-таки и пошел на поводу у масс-культуры, решив в целях коммерческого успеха сменить жанр – снимать вместо психологической драмы боевик. Но уже в следующий момент стало ясно, что налицо не дурное кино, а дурная реальность.

– Будете вести себя тихо – никого не тронем, – заявил предводитель банды, с добродушным презрением оглядывая пьяненьких, пестро одетых насельников. – В нашем деле главное – правильная ориентация. Мы не отморозки. Капусты у вас нет – мы с вас того и не спросим. А вот хлама у вас тут лишнего, братки говорят, много, так мы вас от него щас разгрузим. Вы потом себе еще нарисуете. И не пищать! – грозно предупредил он напоследок.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.