Сделай Сам Свою Работу на 5

Но мне нужно было выяснить вопрос обязательно и до конца.





Леонид Бородин

 

 

ГОД ЧУДА И ПЕЧАЛИ

 

 

Повесть

Нынешним летом исполнилось двадцать пять лет с тех пор, как я дал слово старухе Сарме, и сейчас я рад вдвойне: во-первых, тому, что сдержал слово, и радость мою поймет каждый, кому приходилось держать слово хотя бы половину этого срока, а во-вторых, тому, что наконец могу рассказать то, о чем должен был молчать все это время.

Однако срок исполнился несколько месяцев назад, а я лишь теперь раскрыл тетрадь и начал писать, полный робости и неуверенности. Раньше казалось: придет время — и я сразу, в несколько дней, поведаю обо всем, что случилось со мной двадцать пять лет назад, и сделаю это легко и скоро, потому что ничего не забылось — ни слова, ни шороха, ни одного движения души, ни одной случайной мысли, ни одного доброго или недоброго намерения. И тогда у меня не мелькало даже мысли о том, поверят ли мне люди. Менее всего намерен я сочинить сказочку, безобидную и занимательную. Ради сказки не стоит марать бумагу — я не сказочник!

Но то, что случилось со мной в детстве, ни отдельными фактами события, ни событием в целом никак не подпадает под категорию обыкновенной истории детства.



В глубине души, откровенно говоря, я уверен, что не у одного меня было такое в детстве! Вероятно, это было у многих, но они, может быть, тоже боятся, что им не поверят, и молчат. Но зато они-то и поверят мне. И, может быть, именно потому, несколько раз уже отложив ручку в сторону, выкурив пару сигарет и прогулявшись по комнате взад-вперед, снова сажусь, раскрываю тетрадь, перечитываю десяток написанных строк и продолжаю, и надеюсь, что сумею убедить читателя в правде всего, о чем расскажу. Но здесь же, в первых строках, хочу и предупредить: моя история не сказка, и если кто-то, дочитав до определенного места, вдруг поймает себя на том, что не верит мне, то или пусть вообще не читает дальше, или пусть попытается набраться терпения и читать, прикидываясь несомневающимся, и тогда, быть может, сомнение рассеется, как часто бывает, когда для того, чтобы поверить в необычное, нужно перешагнуть через невидимую грань-стену-сеть, что ограничивает, отделяет и спутывает наши возможности веры и доверия. По опыту знаю: правда чувств куда необъятнее правды обнаруженных нами законов мира, в котором мы живем!



 

* * *

 

Чудо — это то, что вопреки! Чудо — это то, чего, как правило, не бывает! А бывает оно, следовательно, вопреки правилам!

Если есть такие невезучие, у кого не было в жизни даже самого пустякового чуда, тем я могу помочь очень просто. Никаких тридевятых земель и никаких тридесятых царств!

Достаточно приехать в город Иркутск, там пересесть на электричку Иркутск — Слюдянка и занять место на левой стороне по ходу поезда.

Развернувшись вправо от Ангары, поезд долго будет идти вдоль шустрой горной речки; за речкой, если взглянуть в окно напротив, пойдет тайга, не особо дремучая, на глаз сибиряка вполне обычная. Слева немного погодя начнут выписывать по горизонту волнистую черту не то чтобы горы, а так, нечто среднее между холмами и горами. Потом все же окажется, что это горная местность, опять же для Сибири обычная, и через десяток-другой километров вы обязательно заскучаете, тем более если еще и до Иркутска добирались поездом через всю Сибирь.

И вот, когда вы уже заскучаете непоправимо, когда либо в сон поманит, либо книжку раскроете, когда расслабитесь на сиденье, когда печально примиритесь с обычностью, — вот тогда и будет вам награда выше всяких ожиданий! Внезапно распахнутся горы, и не расступятся, а именно распахнутся сразу на три измерения — вверх, вдаль, вниз, и тотчас же откроется необычайное, окажется, что поезд ваш идет по самому краю вершины высоченной горы, а точнее, по краю обычного мира, за чертой которого, если вверх, то синева дневного космоса, если вдаль, то беспредельная видимость горизонта, расписанного орнаментом бегущей с севера на юг кривой линии остряков вершин Хамар-Дабана, но вниз если, то там откроется ослепляющая взор страна голубой воды и коричневых скал, и это так глубоко внизу, что вы можете забыться относительно того, где же вы сами в этот момент находитесь: на поезде, или на самолете, или на орбите незнакомой планеты. Для вас исчезнут стук колес, тряска вагона, для вас исчезнет само движение, потому что по отношению к необъятности открывшейся панорамы скорость поезда смехотворна, и вы как бы повиснете на краю фантастического мира, и вместе с движением поезда прекратятся и мысли, и чувства, и все ваше суетное бытие преобразится в этот миг в единое состояние восторга перед чудом!



Не все необычное есть чудо. Чудо — понятие нравственное. И вы убедитесь в том, если сможете оторваться в этот момент от окна и взглянуть на лица справа и слева от вас, что также приросли к окнам. Вы тогда увидите в этих лицах редчайшее выражение доброты, открытости, искренности, вы осязаемо уловите тогда факт того самого подобия, коим человек отличается от всякой прочей твари и что делает его собственно человеком...

Чудо, что откроется вам, если вы сядете в иркутскую электричку у окна по ходу поезда, зовется Байкалом, и он будет одним из главных героев повести, которую я начинаю наконец, заверяя читателя в абсолютной правдивости каждого и впредь сказанного мною слова!

 

 

Мы уезжали жить на железнодорожную станцию на Байкале. Там учителями в железнодорожной школе должны были работать мои родители, стало быть, и мы становились железнодорожниками, отчего для переезда нам выделили отдельный товарный вагон. Отец несколько раз куда-то бегал, несколько раз приходили какие-то люди, проверяли бумаги и буксы, потом нас долго мотали по станционным путям туда-сюда, и лишь к вечеру мы оказались в середине состава таких же, только закрытых и запломбированных вагонов, и уже совсем к ночи несколько громоподобных рывков грохотом и лязгом возвестили о том, что мы поехали.

К Байкалу мы подъехали в ночь на третьи сутки. Тщетно я вглядывался в дверную щель. Темнота, как назло, была непроглядная. Но на первой же остановке я сразу обратил внимание на незнакомый шум. Что-то большое и тяжелое вздыхало не то сердито, не то угрожающе где-то совсем рядом с вагоном, и от этих вздохов несло холодом и сквозняком, и воздух был совсем не такой, как везде раньше, почему-то все время хотелось вдохнуть его как можно больше, и оттого кружилась голова и грудь распирало то ли свежестью, то ли сыростью, а запах, шедший оттуда, из темноты, не напоминал ни о чем знакомом и был так силен, что подавил все запахи вагона и как бы сам просился в ноздри.

Несколько часов мы ехали по берегу Байкала, хотя я никак не мог представить, как можно ехать по берегу и, тем более, как выглядит этот берег. Была такая же непроглядная темнота, когда отец возвестил, что мы приехали, и удивительно, что во тьме этой нас встречали. Двое мужчин влезли в вагон, жали руки отцу с матерью, поздравляли их с прибытием и меня тоже, а меня каждый из них хотел чем-то угостить, лез в карман, но ничего там не находил и обещал завтра: один — показать шкуру медведя, другой — покатать на лодке.

Так много было новых впечатлений и ощущений, что я с какого-то момента впал в транс и плохо помню дальнейшие события. Помню, как в темноте разгружали вагон, перетаскивали вещи, по темноте меня вели куда-то, а с одной стороны теперь уже отчетливо и, казалось, где-то рядом, под ногами, вздыхало все то же неизвестное существо, и холод с той стороны, не летний, скорее позднеосенний, шел сплошным потоком и ощущался лопатками.

Помню, прежде чем войти в дом, на первой ступеньке крыльца я взглянул вверх на небо и ужаснулся: оно было обрезано по бокам темными громадами, и я догадался, что это горы, а дом наш внизу между ними. А место, где мы теперь будем жить, это... могила для тысячи слонов! — именно так мне подумалось. Стало страшно и захотелось спать.

Проснулся я, как в сказке, совсем в другом, новом мире. В комнате было ослепительно светло, на стене напротив меня — это первое, что я увидел, — висел косой и теплый квадрат солнца. Комната уже приняла жилой вид, и я сам оказался не на матрасе в углу, где свалился ночью, а на кровати у самого окна, по краям которого уже висели знакомые занавески, на подоконнике стоял знакомый горшок с цветком, и в окно всей полнотой диска глядело солнце, так что и взглянуть было нельзя, и я совсем напрасно, прикрывая глаза ладонью, пытался рассмотреть, что же там, за окном. Но вспомнив, что это не вагон, что у дома есть дверь и что за нею все в моем распоряжении и навсегда, — я тут же натянул брюки, рубашку, кое-как завязал шнурки на ботинках, еще не зная расположения дома, чутьем бросился к одной из двух дверей, попал на кухню и, не сказав ни слова маме, даже не взглянув на нее, даже носом не поведя на вкусные запахи с плиты, всем телом стукнулся по входной двери, затем по сенной и выскочил на крыльцо.

"Могила для тысячи слонов" оказалась громадным ущельем, куда можно было упрятать и сто тысяч. Горы оказались намного выше, чем это угадывалось ночью, ничего подобного я и представить не мог. Крыльцо выходило в сторону ущелья, и справа от меня на самой вершине горы, на желтой отвесной скале сидело, свесив ноги, солнце. Сидело оно так удобно и уютно, что можно было подумать, будто в этих местах оно вовсе не ходит по небу, а весь день пребывает в каменном кресле, к ночи лишь прячась за его спинку. Оба склона ущелья снизу были покрыты кустарником, дальше начинался березняк, а еще выше хвойные деревья вплотную друг к дружке — и это была уже, наверное, тайга. Я еще не знал, что кустарник — это багульник, а хвойные деревья — кедры, а лес называется кедрачом, я еще ничего не знал о том, что вокруг, я только стоял на крыльце и шалел от небывалости и невиданности.

Впереди, где ущелье словно сходило на нет, поперек ущелья просматривалась другая гора, она казалась еще выше. А слева по каменистой ложбинке мне навстречу прыгала по камням речушка, и как только глаза мои притерлись к увиденному, слух заполнился журчаньем этого горного ручья, бегущего куда-то за дом.

Вдоль этого ручья-речки, дальше по ущелью, стояли дома, причем один над другим, между ними петляла и горбилась дорога и упиралась затем в большое двухэтажное здание в глубине ущелья; я догадался, что это школа.

Левая сторона ущелья была ближе к нашему дому, и я снова окинул ее взглядом всю от подножья до горизонта, который так непривычно висел над головой. Тут я впервые испытал то чувство, которое сохранил на всю жизнь: горы существуют для того, чтобы на них взбираться. Не помню, сколько лет назад я последний раз забирался на какую-нибудь гору, но каждый раз, попадая в горную местность, каждую гору, каждую скалу примериваю и оцениваю: здесь бы уцепился, там подтянулся, тут перепрыгнул... И каждый раз, когда мне встречается решительно неприступная гора или вершина, это волнует меня, раздражает настолько, что может испортить настроение, хотя, наверно, для альпинистов не существует недоступных вершин. Но я никогда не был альпинистом, и покорение высоты при помощи веревок и прочих приспособлений мне представляется таким же кощунством, как если бы залететь туда на вертолете!

Тогда же, двадцать пять лет назад, все мое существо непосредственно откликнулось этой жажде подъема, и я, сбежав с крыльца, прыгая с камня на камень через речку, с ходу, с разбега начал забираться по склону ущелья, а он оказался много круче, чем виделось с крыльца, и только несколько первых шагов я сделал на ногах, затем уже на четвереньках, цепляясь за траву, мох, кусты, карабкался по прямой, пока совсем не выдохся, запала моего хватило едва ли на пятьдесят метров. Но когда остановился, выпрямился и развернулся лицом к ущелью, высота, на которой оказался, так напугала меня — особенно вид уменьшившихся домов, — что одышка перешла в спазмы. Я закачался и в тот момент впервые в жизни познал противоречие между устремленностью души к высоте и склонностью тела к падению. Я присел, вцепившись руками в мох, и никак не мог оторвать взгляда от крутизны под ногами и какой-то объемной пустоты передо мной. Но мне удалось наконец отвернуться, и я взглянул туда, куда еще не смотрел. Та сторона, когда я стоял на крыльце, закрывалась домом.

Поперек опрокинутого треугольника ущелья высоченной насыпью проходила железная дорога, двухарочным мостом упираясь в самую горловину ущелья. Это было красиво, но это что! Это ерунда! Вот что было дальше, за полотном, за ущельем! Там было одно сплошное белое ничто!

В учебнике географии для пятого класса я уже видел картинку, как представляли себе древние конец света. Чудак, высунув голову, видит за пределами мира хаос в виде разбросанных вещей и предметов. Ужасно нелогично: какой же это конец света, если там еще что-то есть! Если бы конец всего действительно существовал, то он бы должен выглядеть именно так — сплошным белым ничто. Конечно, я не первую минуту жил на свете и догадался, что это туман! Но какой это был туман! Ведь чаще всего туман бывает клочьями, сгустками, полосами; здесь же ровное белое молоко, оставив в отчетливой яркости контуры склонов ущелья, сплошь до самого неба растворило в себе все, что за ним было, и пребывало в покое, который, если абсолютный, то тоже, наверное, есть ничто...

По небу можно было проследить, где оно еще было голубым, где начинало блекнуть и где исчезало полностью, сливаясь с отсутствием пространства за какой-то неощутимой чертой реальности.

Ничто было рядом. До моста метров семьдесят! И тут, забыв страх высоты и крутизны, я буквально помчался вниз со скоростью падения, и, хотя меня по пути крутило, подкашивало, швыряло то на бок, то на спину, я все же даже ссадины не получил, то есть спустился, как по воздуху, в одно мгновение; возможно, это было то самое редчайшее мгновение, когда душа обретает крылья!

По камням вдоль речки, все так же не останавливаясь, я влетел под мост, и тут меня настиг поезд. Грохот влетевших на мост вагонов оглушил меня, и я даже присел в ужасе. Бетонные стояки моста сотрясались и гудели, и что-то сыпалось сверху в проем между путями, и в эти проемы, задрав голову, я видел пролетающие вагоны и сам себе казался самоубийцей.

Поезд отгрохотал, а мост все еще дышал эхом этого грохота,

Я наконец пришел в себя и опрометью кинулся прочь из-под моста навстречу и в самые объятия чудесному туману. От моста пробежал не более двадцати шагов, как вдруг ноги мои обожгло. Не сообразив сразу, в чем дело, нагнулся и только тогда увидел воду. Когда же сделал несколько шагов назад, посмотрел перед собой и опять ничего не увидел, кроме белого тумана перед собой и везде впереди. Тогда я опустился на корточки и шажками стал подкрадываться к воде и обнаружил ее, притворившуюся тонким, светлым стеклышком. Зрение она могла обмануть, но осязание — нет! И когда я осторожно дотронулся до нее пальцами, она, словно устав от притворства, охотно расступилась, пропустив пальцы в свой нелетний холод, но замкнулась в стекло тотчас же, как только я убрал руку.

Долго я сидел на корточках и рассматривал камешки под стеклом, иногда вынимая тот или другой, словно проверяя, такие ли они в действительности, как видятся. Когда я поднял глаза, туман уже отступил достаточно далеко, хотя все еще стоял сплошной белой завесой, но все же отступал он уже прямо на глазах, и передо мной все больше и больше открывалось застекленное пространство, ни малейшим движением, ни единой морщинкой не выдававшее своей подлинной сути. И чем больше пространства открывалось впереди, тем упорнее создавалось впечатление громадного, бесконечного стекла, от ног моих уходившего к небу и перекрывшего всю остальную землю.

Стекло — это хрупкость! Жажда познания выявляется у детей потребностью проверки качества предмета, и я, нагнувшись, взял в руку большой камень. Притом ощущение было такое, будто стою перед окном с хулиганским помыслом. Помысел оказался непреодолим, и, размахнувшись, я кинул камень как мог дальше. Раздался типичный треск разбитого стекла, полетели вверх осколки, пошли круговые трещины, расходясь в стороны, как борозды грампластинки. Первая, самая крупная борозда достигла меня и укоризненно облизнула мои и без того уже мокрые ботинки. Но через мгновенье от моего хулиганства не осталось и следа, след от удара зарос гладким, спокойным стеклом, как будто ничего не случилось. Если бы окна домов обладали тем же свойством, насколько счастливее было бы детство мальчишек!

— И совсем не далеко! — раздался за моей спиной девчоночий голос. — Я дальше могу!

Обернувшись, я увидел двух девчонок. Одна была моего возраста, другая лет пяти, но будто уменьшенная копия первой. Обе были светловолосые, курносые и веснушчатые.

— Запросто дальше могу! — повторила старшая. Она подняла маленький камешек и кинула его, как кидают все девчонки, — через голову, будто муху ловят. Камешек, конечно, улетел дальше, он был маленький. Я такой до самого тумана докинул бы. Но я ничего не сказал.

— Светка, поймай ширика! — захныкала младшая.

— Отстань!

— А я папке скажу, что ты пистоны мальчишкам таскала! Испуганно покосившись на сестру и на меня, Светка (на редкость к ней подходило это имя) проворчала:

— У, ябеда! Ладно! Щас!

Стряхнув с ног ботинки, она вошла в воду выше щиколоток и, что-то разглядывая под ногами, вполунаклон пошла вдоль берега. Я шел рядом, удивляясь, как терпят ее ноги такую воду.

Вот Светка, подобрав подол платья, присела и перевернула в воде один камень, потом другой, еще несколько и вдруг, сделав ладошку лодочкой, замерла и стала тихо опускать руку в воду. Ладошка хлопнула по воде, рывок — и в ладошке уже трепыхалась рыбка, синеватая, с желтыми плавниками. Не было предела моему изумлению. Рыбешек такой величины мы, бывало, в речке часами уговаривали сесть на крючок, а здесь девчонка рукой ловит их на самом берегу!

Заметив мой интерес, Светка сказала:

— Ширик-желтокрылик!

— Покажи!

— Дай! Дай! — завякала ее сестренка.

— У, жадюга! Да я тебе еще поймаю!

Пока я рассматривал красивую рыбку, Светка поймала еще одну и сунула ее хнычущей сестренке.

— Это вы новые учителя? — спросила Светка.

Я кивнул.

— А у меня папка завхозом в школе. Он охотник! Хочешь медведя посмотреть?

— Медведя?!

— Шкуру! Папка весной убил.

Теперь я уже точно знал, что вся моя жизнь в этом месте будет сопровождаться чудесами, предчувствие бесконечной новизны сделало меня радостно-спокойным, и я пошел к Светке смотреть шкуру медведя с любопытством серьезного взрослого человека, который рад удивляться, но удивить которого непросто.

Светка накидывала на себя шкуру, косолапо шла на меня и рычала. Я отбирал у ней шкуру, напяливал на себя, наступал на нее и рычал. Нелька, ее младшая сестренка, визжала беспрестанно и лаяла на нас обоих. Светка взахлеб рассказывала:

— Когда медведя из тайги привезли, посадили его у крыльца, как будто живой... Собаки все сбежались, давай лаять! А папка поймал крюковского Шарика и бросил на медведя! Шарик с испугу весь обкакался!

Я тоже хохотал до слез, хотя в глубине души очень даже понимал того несчастного Шарика.

Пришел отец Светки, и оказался он тем самым человеком, который ночью помогал нам разгружаться и переносить вещи. Он дал мне подержать ружье и нож охотничий и пулю, что зовется жаканом, которой стреляют в медведя.

 

Светка пригласила меня вечером пойти с ней в падь за коровой. Оказывается, здесь никто не говорил "ущелье", все говорили "падь". Утром коров отгоняли в падь, а вечером ходили за ними и приводили домой каждый свою.

Когда я уходил из дома Светки, меня перехватила мать, затащила домой и заставила завтракать. Последнюю оладью я доглатывал уже на крыльце.

Весь день до вечера прошел в знакомствах и впечатлениях. Я подружился с Валеркой, тоже учительским сыном, и с Юркой, его приятелем.

Я присутствовал при взрыве петард. Баночка, похожая на баночку из-под вазелина или сапожного крема, начиненная порохом и пистонами, использовалась путевыми обходчиками для остановки или предупреждения поездов. Кража петард у родителей была популярным подвигом у мальчишек поселка. Петарду клали на плоский камень под небольшим обрывом или под бугром, а с бугра кидали на нее другой, тоже очень большой камень — от маленького петарда только мялась. Взрыв петарды был как взрыв гранаты, а геройство заключалось в том, чтобы при взрыве стоять как можно ближе.

В разговорах моих друзей главной темой была тайга, таежные покосы, где на болотах и по опушкам накашивали сено коровам и козам, кедрач и ягодные места.

Самым интересным человеком в поселке была старуха Васина — местная колдунья, которую все мальчишки, кроме Юрки, боялись и, пожалуй, не любили. Юрку же она спасла от укуса гадюки, и, когда старуху Васину кто-нибудь начинал ругать, Юрка хмурился и предупреждал: "Кто Васину тронет, тому хвоста накручу!"

"Накрутить хвоста" — было самой страшной угрозой. Почти все семьи держали коз. Иногда по десяти. Летом козы сами по себе паслись на горах и скалах, на зиму им запасали сено. За домами поселка вся падь была расквадрачена огородами. А коза и огород — это как кошка и мышка. По общему убеждению, и это, кажется, подтверждала и практика, единственным средством отучить козу или козла от огорода было — "накрутить хвоста", то есть, поймав козу в огороде, ее и без того жалкий хвост крутили винтом до тех пор, пока ее блеяние не превращалось в отчаянный рев. Уже отпущенная, коза, со всех ног уносясь прочь, еще долго кричала на все ущелье, иногда продолжала кричать, забравшись на ближайшую скалу и обратясь бородатой мордой к своим мучителям, которые смотрели на нее снизу вверх с жестоким торжеством, назидательно покачивая головой и приговаривая: "Ужо не полезешь!"

Юрка пользовался у всех мальчишек большим авторитетом еще и из-за своего брата-киномеханика. Личное знакомство с Юркиным братом для каждого было высшей честью. Этой чести почему-то Юрка решил удостоить меня, ничем еще того не заслужившего. Юрка пригласил меня назавтра на рыбалку, то есть я должен был быть третьим в их компании с братом, и Валерка, например, мне откровенно позавидовал. На днях ожидалась третья серия "Тарзана", денег же больше, чем на один сеанс, у родителей едва ли выпросишь!

За весь день солнце обошло ущелье кругом и к вечеру присело на другую скалу и, кажется, больше уже никуда двигаться не собиралось. К вечеру стало прохладнее. Прежде чем пойти со Светкой в падь за коровами, я забежал домой, где меня снова насильно накормили, и надел куртку.

Через весь поселок мы дошли по дороге до школы. Там дорога, сделав петлю, уходила дальше, сильно сузившись и чем дальше, тем больше становясь каменистой. Вся падь и в самом широком месте была не более ста метров в ширину, а теперь за поселком она все более и более суживалась, и везде по обе стороны дороги лепились огороды, так что дорога шла все время между заборами.

Еще утром, когда смотрел с крыльца, заметил я высокую скалу, что как бы запирала ущелье и в то же время возвышалась над ним. Теперь, чем дальше мы шли от поселка, тем стремительнее, гораздо быстрее нашего приближения к ней, она вырастала перед нами и тем более приковывала мое внимание. Это была совсем необычная скала. На ней не росли деревья, и только на самой вершине под небом стояла сосна, и было у этой сосны всего четыре ветви. Две верхние, что поменьше, поднимались к небу, две другие были опущены вниз почти вдоль ствола. И хотя сосна эта была далеко и высоко, но на фоне закатом подсвеченного неба она виделась вся, во всех деталях ствола и ветвей. Сама скала походила на полуразрушенную башню, потому что вокруг нее кругом были завалы камней, разных и огромных, некоторые, как дом, и на них ни одного кустика.

Светка заметила мое внимание.

— Это Мертвая скала! Так ее называют. На нее нельзя лазить! Она вся сыплется! Вишь, сколько камней! Это все с нее свалилось! В прошлом году Ляскина корова вон туда забралась, и ее камнями убило!

Мы подошли уже совсем близко к Мертвой скале, солнца за спиной уже не было, но оно еще было на небе, и на фоне этого неба скала казалась мрачной, зловещей и как будто о чем-то сознательно молчащей...

Каждый знает, что если из темной комнаты взглянуть на светлое окно, а потом закрыть глаза, то в закрытых глазах еще долго будет стоять силуэт окна и рамы, и даже форточки.

Мы со Светкой только что остановились, она оглядывалась по сторонам, а я смотрел на сосну на скале. Смотрел, а потом закрыл глаза, и по закону в глазах должен был остаться силуэт с четырьмя ветвями. Но то, что я увидел, заставило тотчас же открыть глаза, и вид у меня в этот момент, кажется, был очень испуганный, потому что Светка, взглянув на скалу, сказала:

— Страшная, да?

Я кивнул согласно, но, спохватившись, закивал отрицательно.

— Обычная...

Но голос выдал меня, и Светка не поверила.

Вправо и влево от Мертвой скалы дорога раздваивалась и, уходя в лесистые распадки, тропинками терялась в них. Где-то в одном из этих распадков бродили-паслись поселковые коровы, и Светка вглядывалась то вправо, то влево, не решаясь, в какую сторону идти. Сзади нас по дороге за коровами шли другие жители поселка, и ущелье наполнилось людскими голосами, больше детскими.

— Вон! — крикнула Светка, показывая рукой в правый распадок. Я, конечно, ничего там не увидел, да и взглянул-то всего на секунду, потому что не мог оторвать взгляда от Мертвой скалы, набираясь смелости повторить эксперимент с силуэтами. Ведь мне могло показаться! Конечно, просто показалось, я зря быстро открыл глаза, а нужно было присмотреться...

Светка тянула за рукав.

— Пошли!

Я не двинулся с места.

— Ты... давай... я тебя тут подожду...

— Испугался! Испугался! — запрыгала Светка.

— Я тут подожду! — ответил я угрюмо.

— Ну и жди! — крикнула Светка и вприпрыжку побежала от меня туда, откуда теперь слабо доносился звон боталов-колокольчиков, подвешенных на шеи коров. Коровы знали порядок и выходили навстречу хозяевам.

Я оглянулся назад, прикидывая, успею ли сделать, что хочу, пока подойдут идущие сзади.

Снова взглянул на скалу и сосну, смотрел долго, до рези в глазах, и затем зажмурился. Все повторилось. Я хотел открыть глаза, но веки сжались с такой силой, что я не мог с ними справиться, непонятный холод входил в меня через сердце и уходил в пятки, и пятками почувствовал страх. Когда, наконец, открыл глаза, все было на месте — обычная скала, обычная сосна на ней, но я уже не верил тому, что видели глаза, я верил тому, чего они не видели, и, круто развернувшись, помчался прочь, чуть не сбивая с ног идущих за коровами людей. Они удивленно смотрели на меня и, наверное, оборачивались вслед.

Около самой школы остановил меня Юрка.

— Ты что?

— Ничего! — ответил я, еле справляясь с одышкой.

— Айда за коровами!

Я замотал головой.

— Домой надо!

— На рыбалку-то пойдешь?

— Пойду! — крикнул я уже на ходу.

Бежал до самого дома, до самого крыльца. На крыльце долго отплевывался; кружилась голова. Когда же наконец пришел в себя, то удивился. Чего это я бежал! Что за глупости мне померещились! Ну, не дурак ли! Оставил Светку, она, чего доброго, начнет искать меня! Дурак! Ей-Богу, дурак!

Мать с отцом были дома.

— Набегался! Ну как, нравится тебе здесь?

Я долго рассказывал им свои впечатления и за ужином говорил, и лишь когда упомянул о скале, что-то снова почувствовал в сердце, похожее на холод, и сразу захотелось спать. Однако перед сном все же вышел на крыльцо и долго смотрел в ту сторону, где была Мертвая скала. В сумерках ее уже не было видно, но с той стороны, из сумерек, шла ко мне и входила в меня тревога, или, быть может, это просто с гор шла вечерняя прохлада, или это была радость новой жизни, как всякая новая радость, вызывающая тревогу за будущее утро, которое может оказаться обыкновеннее уходящего дня.

Казалось, что я только что заснул, а мама уже трясла меня за плечо и крутила вихры на голове.

— Вставай! Пришли за тобой! На рыбалку!

Ни в жизнь так рано не встал бы в прошлые времена, но тут, даже еще не проснувшись толком, вскочил и начал торопливо натягивать штаны.

А в это утро Байкал был совсем другой, и даже поверить невозможно, что вчера от берега до бесконечности лежала светлая гладь без единой морщинки, да и возможно ли такое, ведь это же море, и малейший ветерок гонит по воде рябь, а когда кончается ветерок, то рябь еще долго идет по его направлению темно-синей стрелой. Сегодня так и было. Весь Байкал был синий, но по синему острыми клиньями с юга на север носилась рябь еще синее — так было сначала, когда мы вышли на берег.

— Култук будет! Хорошо! — сказал Юрка, а его брат-киномеханик кивнул согласно.

Мы шли по бровке железнодорожного полотна, и, пока шли, Юрка рассказал мне много о Байкале, что должен знать каждый, даже если он в Москве живет, потому что такого другого Байкала больше нигде нет и не будет.

— Култук будет! — повторил Юрка. И я уже знал, что скоро пойдут волны с юга, и это хорошо для рыбалки, это значит, вал погонит рыбу к нашему берегу и что подойдет привальный хариус, то есть хариус, который очень большой и живет в глубине, а подходит к берегу во время вала, потому что вал бьет по берегу и из-под камней выбивает икру бычков, тех самых рыбок, каких вчера Светка рукой поймала. Бычок-самка заплывает под камень, который неплотно на дне лежит, переворачивается брюхом кверху и мечет на камень икру, и это у самого берега, чтобы другие большие рыбы ее не съели. Рыбаки эту икру собирают, солят, прессуют и на нее рыбачат на хариуса. А есть эту икру нельзя. Невкусная. Горькая.

Мы все шли и шли, и я не мог понять, зачем мы идем, когда кругом вода и берег одинаково каменистый.

Другого берега видно не было, там только тучи или густые облака лежали почти на воде, или так казалось. А у нашего берега начало плескаться не совсем понятно что, потому что волн не было, одна темно-синяя рябь металась туда-сюда: то вдоль берега, то от берега; иногда все кругом покрывалось темной рябью, и тогда уже был не синий цвет, а, скорее, темно-серый, почти черный, но лишь стихал ветер, вода снова голубела, и мне не хотелось другого цвета, кроме голубого, потому что и небо точь-в-точь, как вода, тоже никак не могло выбрать для себя постоянного цвета в это утро и тоже то разливалось синью, то ребрилось перьями разметавшихся по горизонту облаков.

Нас обогнал поезд, и, пока он пролетал мимо, мы стояли на самом краю бровки, а мелькающих и грохочущих вагонов можно было коснуться рукой.

Железная дорога шла по узкой скалистой полоске вдоль берега, над которым до неба нависли почти прямо, будто обрубленные, скалы. Пока поезд держал нас на краю насыпи, я пялил голову вверх, пытаясь представить высоту скал, и мне казалось, что высота их многокилометровая, потому что самих вершин не видно: их перекрывали нависшие над нами откосы.

Потом уже мы шли недолго и скоро каменистой ложбинкой спустились с насыпи на самый берег, весь заваленный громадными камнями. В двух местах над водой торчали две шпалы, на берегу придавленные камнями. Это место называлось лавой. Здесь была яма, то есть от последнего камня сразу без всякого уклона была глубина восемь-десять метров. В такие места близко к берегу подходит хариус во время вала. Здесь его лучше всего ловить.

Когда мы спустились к воде, вал уже начался. Правда, волны были невысокие, шли друг за дружкой спокойно и не торопясь, шли не напрямую к берегу, а как бы наискось, и волна сначала лишь одним краем заплескивалась на берег, словно цепляясь за него, а когда другой, видимый конец ее тоже достигал берега, здесь, у наших ног, уже другая волна падала на камни, выбрасывая кверху между камнями горсти блестящих брызг.

Юрка и его брат достали спрятанные в камнях в прошлую рыбалку громадные удилища. У дяди Вити оно было семи метров, у Юрки — пять с половиной. Удилища были составлены из нескольких палок, соединенных железными трубками. Перекинув через плечо сумку с икрой-наживкой, оба они, задрав удилища к небу, зашли на узкие, мокрые шпалы, на которых и без удилища устоять трудно, насадили наживки на крючки и закинули лески насколько можно дальше. Уперев удилища в бедра, они замерли в такой позе, уставившись на поплавки с длинными гусиными перьями. Поплавки качались на волнах, наклонялись то назад, то вперед, и я несколько раз вздрагивал и вскрикивал — мне казалось, что клюет, но рыбаки стояли, как каменные статуи, без малейшего движения, и можно было подумать, что они забыли, зачем встали здесь.

Хариус — рыба благородная, не то что какой-нибудь там окунь или карась, которые, как дураки, заглатывают червяков сразу до самого живота и тащат поплавок и леску, словно сообщая рыбаку, что, мол, дело сделано и давай тащи! Хариус сначала пробует хвостом сбить насадку с крючка и лишь потом, если очень голоден, осторожно пробует ее губами. Поплавок при этом лишь чуть вздрагивает, и надо суметь тут же подсечь его. А попробуй подсечь тонко, чтобы не оборвать губу, чтобы не успел хариус выпустить наживку изо рта, если в руках семиметровое удилище, а леска опущена на шесть метров в глубину!

А потом сама поза, в которой застывают рыбаки на шпале!

Тупой конец удилища как бы воткнут в бедро, тонкий его конец нависает в метре над поплавком, левая рука на левом бедре, корпус чуть отклонен назад, и во всей позе, кроме готовности к подсечке, еще и своеобразная удаль, и легкость, и безмятежность, и даже некоторая небрежность, и полное равнодушие на лице. А при этом шпала, как ни крепко придавлена камнями на берегу, все же пружинит под ногами, и волны бьют по ногам, а если клюнуло, то ведь нужно подсечь, вытащить, поймать хариуса левой рукой, прижав удилище к телу, снять рыбу с крючка, бросить в сумку или на берег, насадить наживку и снова закинуть леску, махнув громадным удилищем, — и при всем этом не потерять равновесия, не поскользнуться ногой, не шлепнуть удилищем по воде. Хариус пуглив. Икра держится на крючке чуть-чуть и при неудачной подсечке слетает с крючка, и насаживай заново!

Понаблюдав за рыбаками минут десять, я зауважал их до волнения. А еще через несколько минут задремал, облокотившись на камень, и мне приснилось, что из воды между камней высунулась громадная рыбина и, разинув рот, сказала громко: "Проспал, рыбак!" — и захохотала.

В этот миг что-то ударило меня по животу, я вскочил и увидел у ног рыбу. Юрка и дядя Витя хохотали.

— Проспал! — крикнул Юрка.

— Собирай сучья! Разжигай костер! Жарить будем!

И дядя Витя показал мне, где можно набрать сучьев.

Пока я разжигал костер, одна за одной прилетели на берег восемь рыб — больших хариусов, как сказал дядя Витя, по два фунта каждая, не меньше.

Потом клев прекратился. Рыбаки вышли на берег, положили удилища на камни и начали жарить рыбу невиданным способом. Рыбу обвертывали газетой и клали в костер, в самые угли, а когда вынимали, газета оказывалась лишь чуть пожелтевшей, и кое-где даже видны были буквы. Рыба же оказывалась отлично зажаренной, оставалось только посолить ее.

Пока жарилась рыба, пока мы ели ее, пока ждали хорошего вала, дядя Витя рассказывал мне о Байкале. Про вал Култук и про вал Баргузин, про ветер Сарму, что срывает деревья со скал и бросает в воду, про остров Ольхон, что на севере, про то, как была у Байкала единственная дочь, красавица Ангара, и что убежала она к своему жениху Енисею, а Байкал с досады кинул ей вслед скалу, что и ныне торчит из воды, где начинается Ангара.

Я слушал, а на душе становилось отчего-то тревожно. Мне казалось, что все, о чем он рассказывает, я уже знаю или знал когда-то, но забыл, но что все было не так, как он рассказывает, а совсем иначе, и даже названия и имена звучат лишь похоже, но не так, как я их когда-то слышал. Я ничего не мог припомнить, но все время хотелось возразить...

Потом дядя Витя пел песню:

 

В старину, давно то было,

Пронеслись веков года,

Когда сдвинута Байкалом

Была синяя гора.

От нее лежат осколки

И теперь еще в воде

Да огромные пороги

По теченью кое-где

Остальное все умчали

Воды быстрые реки,

Но хранят легенду свято

Старожилы-рыбаки

Вам расскажут их внучата,

Среди них она живет.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.