Сделай Сам Свою Работу на 5

ЕЩЕ ОДИН ЭКЗАМЕН (ИСПЫТАНИЕ НАДОЛГО) 5 глава





Извечный студенческий спор... Одни сетуют, что учение по дает им радости. Тут и растерянность перед обилием задач, и непривычка к учению, и, наконец, усталость. Вполне реальные причины.

Другие упиваются чувством радости от того, что учатся любимому делу. «Проблем через край: занятия, работа, домашние хлопоты. Настоящее колесо... Тягостна ли такая жизнь? Вовсе нет. Она полна радости и смысла»,– говорит, например, один будущий журналист. Но, высказав свою точку зрения, он и слышать не хочет голосов, которые ей противоречат.

А ведь слова о тяжести образования для будущего журналиста – благодарная тема. Ему бы разобраться в истоках настроений, с которыми он не согласен, вдуматься в доводы противников, переубедить собеседников.

Впрочем, и многие из тех, кто признает, что безрадостно учиться лишь ради диплома, ставят под сомнение искренность высоких слов о поэзии учения и призвания. Логика тут проста: раз я учусь по соображениям сугубо практическим, значит, и все остальные поступают точно так же, а говоря об идеалах, попросту притворяются.

Любопытно, что высокомерие романтиков и язвительность практиков лишь кажутся полярно противоположными. Одни воспаряют над жизненной прозой, словно в их собственной жизни не существует никаких сложностей, а другие откровенно говорят о трудностях, но не признают, что, несмотря на все трудности, можно быть бескорыстно увлеченным и своим учением, и своей будущей профессией. И те и другие выхватывают только одну из сторон проблемы и отстаивают только свой взгляд на нее, стараясь не выслушать иные точки зрения, а перекричать друг друга. В конечном итоге и те и другие скользят по поверхности. "



Но чему бы ни учился будущий специалист, ему необходимо научиться выслушивать не только то, что с его мнением совпадает, но и то, что его точку зрения опровергает.

Когда-то мне довелось участвовать в самодеятельном сатирическом ансамбле, и со сцены там звучала пародийная фраза: «Это моя точка зрения, и я ее целиком разделяю».

Многие письма, пришедшие в ходе дискуссии, проникнуты таким же необычайно высоким уважением к своей собственной точке зрения и полной глухотой к чужим взглядам.



Мне думается, что любому специалисту хорошо бы выйти из высшей школы человеком широких взглядов. А для итого как минимум необходимо представить себе, что возможна иная точка зрения, кроме твоей собственной.

Один старый испанский писатель сказал еще в XV веке: «Первый признак безумия – представление о собственной мудрости». Последующие века показали, что это утверждение не устарело. Его стоит помнить и тому, кто делает первые шаги на научной стезе, и тому, кто на ней утвердился. Ученые мужи, некогда встречавшие язвительными насмешками каждое сообщение о падении метеоритов, заявлявшие, что попытка создать автомобиль безумна, высмеивавшие того, кто предложил противооспенную вакцину, и того, кто предложил обезболивание при операциях, исходили из представлений о собственной непогрешимости.

Более поздние и более близкие примеры – хотя бы попытка объявить кибернетику и генетику лженауками – у всех на памяти!

И раз мы уже обратились к прошлому, стоит вспомнить, что это в средневековых университетах преподавание строилось на признании неоспоримости и вечности однажды сказанного «отцами» церкви, Аристотелем. Даже формула такая существовала: «Учитель сказал». Подразумевалось: «Следовательно, это верно»...

Времена, когда студенты средневековых университетов, раскачиваясь, чтобы легче было запомнить, зубрили, что именно сказал учитель,– далекая история.

Но древние представления, обязывающие студента и вообще учащегося заучить, а не осознать, не понять, а принять на веру утверждения педагога, хотя и претерпели различные превращения, оказались удивительно живучими.



Вот студентка сетует в письме: «Лекторы, читая нам курс грамматики, говорят: «Профессор X. истолковывает вопрос так, а в учебнике профессора У. материал изложен по-другому». У всех ученых свои труды, свои убеждения... Разве нельзя взять все, что имеет твердое обоснование, и объединить в единый учебник? Для студентов это было бы удобней и проще».

Студентке кажется, что ей не повезло с преподавателями, которые ссылаются в лекциях па разные точки зрения. По-моему, она ошибается: ей повезло. Не берусь высказываться о точных науках, хотя можно предположить, что и здесь возможны различные взгляды.

Но и в теоретической грамматике, и в стилистике, и в лексикологии, и в теории и истории литературы существовали, существуют и, можно надеяться, будут существовать разные точки зрения на многие проблемы. И лектор, который не вещает с кафедры как единственный обладатель истины, а ссылается на разные взгляды, существующие по этому вопросу, сравнивает их, не умалчивая, разумеется, и о своем, доказывает свою точку зрения, а не навязывает ее, поступает как должно.

На то она и высшая школа!

 

При чтении многих писем прямо или косвенно возникает проблема: нравственность и наука. Скажем прямо, острейшая проблема!

В конце сороковых – начале пятидесятых годов в нашей науке ярко засияло новое светило. Назовем его доцентом Н. Н. О блеске, эрудиции Н. Н., о его памяти рассказывали чудеса.

Это были нелегкие годы для науки. Истина зачастую не столько добывалась в научном поиске и утверждалась в научном споре, сколько провозглашалась как непреложная, а думающих иначе не переубеждали, но прорабатывали, а порой и вовсе отлучали от науки.

К каким личным трагедиям ото вело и какой ущерб интересам Отечества наносило, впоследствии было хорошо показано во многих появившихся в печати статьях, например, о биологии, которой в те годы пришлось особенно тяжело.

Все это осложняло и отравляло жизнь настоящим ученым, но зато благоприятствовало научным Сальери. Не угнетая себя раздумьями, совместные ли вещи гений и злодейство, твердо зная, что сами они не гении, не терзаясь душевными муками, они пускали в ход против своих Моцартов яд демагогии в публичных спорах и яд интриг в кулуарах.

Тогда-то и появился доцент Н. Н. Любезный, многознающий, складно говорящий, чуткий ко всему новому. Мы слушали его лекции, его выступления на заседаниях, и от лекции к лекции, от заседания к заседанию, все слышнее становился внутренне пустой звук его гладко льющейся речи. Стало заметно, что вся его эрудиция формальна, а гигантская память изменяет ему самым поразительным образом. На лекции в пятницу он вдруг забывал то, что утверждал в среду. И не просто забывал, а, можно сказать, выворачивал наизнанку свои вчерашние утверждения. Почему? Да потому, что в четверг о писателе, который был темой его лекции в среду, появилась заметка в газете, заставшая врасплох даже нашего лектора, несмотря на всю его эрудицию и интуицию, впрочем, в данном случае уместнее сказать по-простому – «нюх».

Проходили годы. Доцент Н. II. стал профессором, но по-прежнему все решал одну и ту же научную проблему, наиважнейшую для него – быть не тем, кого прорабатывают, а тем, кто прорабатывает, а еще лучше направлять проработку из-за кулис.

Все свои силы он, человек не бездарный и не глупый, тратил на соображения, отношения к науке не имеющие, разрабатывал приемы, надеясь обезвредить возможных противников, а возможных конкурентов ублажить!

Когда о каком-нибудь молодом научном сотруднике говорили: «Ученик Н. Н.», это звучало настолько двусмысленно, что сам ученик краснел и начинал что-то лепетать об истинной цене своего шефа.

Времена, к счастью, скоро изменились. Действовать Н. Н. было трудно. Над бойкой конъюнктурностью его книжек и статей не раз посмеивались и в печати.

Профессор с годами стал сед и сановит. Речи его под старость зазвучали снова, как звучали смолоду, когда он только начинал свою карьеру: был обходителен и робок, шаркал ножкой и старался ни с кем не ссориться. Он достиг многого из того, чего хотел, и вожделенно взирал на следующую ступень, был предельно осторожен, стараясь ничем не рисковать и ничего не упустить.

Когда мне случалось встречать его, убеленного сединами, удостоенного звании, процветающего, мне всегда приходили на память слова поэта Леонида Мартынова о «богатом нищем», преуспевающем человеке с пустой душой.

Ну, да черт с ним! Своей жизнью он распорядился так, как хотел. Своими научными занятиями тоже. Его труды были гладкой компиляцией, словесная вязь не выдерживала простейшего испытания – конспектирование его лекций обнажало их пустоту. Книги, написанные им, не поддавались пересказу: слова цеплялись за слова, а мыслей, оказывается, просто не было.

Но скольким молодым людям, которые попадали в его орбиту, нанесен духовный ущерб! Были у него последователи, воспитанные на его примере, которые считали, что его способ утверждения себя в науке не так уж плох.

И как непросто преодолеть заразу, которую несет в себе подобное безнравственное отношение к науке. Наука и безнравственность столь же несовместимы, как гений и злодейство.

Вот еще пачка писем. Небольшая. Во всех бедах современности здесь обвиняют науку, учение, знания.

Как ни странно, одно из этих писем подписано «Старый учитель».

В этом письме смешалось все. Тут и примеры произношения дикторов, которые в соответствии с законами русской речи произносят, например, слово «часы» не так, как «старому учителю» это кажется правильным, и он восклицает: «Мне неприятна эта стиляющая речь, и происходит она, вероятно, от «учености»».

Тут и справедливые сетования, что в школьной программе нет некоторых произведений русской и мировой классики, а рядом такое: «Учеников насильственно заставляют читать «Что делать?»– эту скучную, слабую в художественном отношении и написанную эзоповским языком, с грубой философией книгу».

Если «старый учитель» не может или не хочет объяснить своим ученикам, почему эта книга написана «эзоповским языком», что писалась она в камере Петропавловской крепости и десятилетиями была евангелием русских революционеров,– тогда, конечно, неудивительно, что его учеников придется заставлять читать эту книгу насильно.

К чему же все это написано? А вот и вывод:

«Повальная учеба – это болезнь века, это гнойник на теле общества». Как тут не вспомнить Фамусова: «Ученье – вот чума! Ученость– вот причина!»

Ему вторит автор другого письма – некий Вячеслав. Он заканчивает письмо мрачным прорицанием: «Мы живем в такое время, когда знания и наука не облагораживают человека, а ведут его к гибели... Предотвратить это нельзя, это действие великого закона борьбы за существование».

Вячеслав упоминает в своем письме Руссо, Низами, Данте и даже Энгельса. Может показаться, что он человек образованный. Но это образованность на показ, образованность полузнайки. Вырвав одну терцину из «Божественной комедии», он объявляет Данте, образованнейшего человека своей эпохи, противником науки, утверждает, что человечество развивается не по общественным, а по биологическим законам. То ли не знает, то ли не желает знать, кому вторит. Ведь в недалеком прошлом биологические законы неправомерно переносили на общественную жизнь для того, чтобы обосновать превосходство одних народов над другими, объявить войну благотворной и оправдать право на насилие.

«Сейчас человек, изнеженный комфортом и развращенный цивилизацией, представляет собой жалкое, отвратительное существо – подлое я злое»,– пишет Вячеслав. Он мечтает о тех золотых временах, когда первобытные люди жили в пещерах, но были довольны, сильны и счастливы.

Случилось мне повидать, каково жить в пещере. Лет двадцать назад в Африке, в одной из самых отсталых из-за колониального господства, длившегося веками, стран. Мы побывали в деревне, где люди жили в пещерах, вырытых в незапамятные времена. В те самые времена, которые так умиляют Вячеслава. Жили они там потому, что были крайне бедны. Боюсь, что Вячеславу не удалось бы доказать «пещерным людям» XX века, что они счастливы в подземельях, куда не проникает дневной свет, где мало воздуха и, разумеется, нет ни электричества, ни водопровода, счастливы, ибо не изнежены цивилизацией.

Неподалеку от этой деревни мы встретили группу югославских врачей. Они приехали организовать медицинскую помощь. До тех пор единственными врачами здесь были знахари. Они пользовали больных раскаленным железом по обычаю тех времен, которые кажутся Вячеславу золотым веком. Немногого стоят его исступленные слова о пагубности науки и прогресса перед мужественной и скромной работой врачей во всех концах земного шара!

Недавно в одной из московских клиник на операционном столе лежал маленький ребенок. Несколько лет назад его болезнь означала неизбежную раннюю смерть. У пас в институте от :>той болезни когда-то погибла милая девушка, одна из студенток нашего курса, жила она, зная, что неизбежно умрет очень скоро, задыхалась, говорила почти шепотом, ей всегда не хватало воздуха, и сколько врачи пи старались ей помочь, они ничего не могли сделать.

И вот операционный стол, на столе больной ребенок, а вокруг него целая бригада медиков: хирурги, анестезиологи, лаборанты, сестры, а кроме того, инженер, обслуживающий электрическое хозяйство операционной. Техника, наука, гуманизм нашего времени соединились, чтобы спасти ребенка!

Могло бы врачей, которые боролись за эту жизнь и победили, могло бы родителей этого ребенка убедить в чем-нибудь письмо Вячеслава, призывающее проклятия на головы пауки и прогресса?

Итак: «Для чего человек учится?» Не для аттестатов, не для дипломов, не для степеней и званий. Не для того чтобы казаться образованным, а чтобы быть им. Строить, просвещать, лечить, создавать. Действовать ради блага людей. Не отступая от больших дел и не чураясь малыми.

МНОГО ЛЕТ СПУСТЯ

Расскажу историю из своей журналистской молодости, когда я спутал сущность и видимость.

Я еще не работал в газете, но уже печатался, и когда мне пришлось поехать па юг,– говорю: пришлось, ибо ехал я лечиться,– в редакции, расположенной к молодому автору, сказали:

– Привезли бы вы нам оттуда проблемную статью. Не о литературе. О жизни! Тему найдете на месте.

Проблемных статей о жизни я тогда еще не писал, но мне казалось, я представляю себе, как это делается. Я согласился. А мне назвали известного писателя, который жил в южном городе, куда я отправлялся.

– Он хорошо относится к начинающим. Посоветует, о чем написать. Не забудьте пойти к нему.

Отдышавшись в санатории, я решил нанести этот визит. Вылез из белой санаторной пижамы и панамки, надел костюм, повязал на шею галстук. Костюм был черным, никак для южного июля не подходил, но другого у меня не было.

Дом, в который я шел, стоял на горе, и когда взобрался к нему по крутым улочкам, пот катил с меня в три ручья. Хозяин дома был непохож на свою известную довоенную фотографию – худощавый молодой человек в круглых очках. Меня встретил в саду человек пожилой, не то чтобы полный, но, во всяком случае, совсем не худощавый. Когда я сбивчиво объяснил, кто я и зачем пришел, он помог мне преодолеть скованность, сказав:

– Прежде всего снимайте ваш... фрак. А то расплавитесь! А потом поговорим.

Говорил он. Я слушал.

Он рассказывал о жизни города и области, щедро называл одну тему за другой, объясняя, чем они интересны для журналиста.

– В наш ботанический сад отправляйтесь непременно. Там работает король персиков! Вывел десяток новых сортов! Добивается, чтобы персиковые сады, плодоносили от раннего лета до глубокой осени. Статью назовете так: «Персики на конвейере!» Нет, это скучно. Лучше, так: «Сад волшебника». Он действительно волшебник! И поэт! Научную книгу о персиках – научную!– начал фразой: «Если верить, что змий искусил в раю Адама и Еву плодом, то этим плодом было не яблоко, а персик». В издательстве эту фразу но превратно понятым атеистическим соображениям вычеркивают, а он без нее не согласен печатать свой труд. Вот какой человек! Завтра же к нему. Скажите – от меня. Он вам все покажет!

Известный писатель помолчал, подумал и добавил:

– Но писать портреты знаменитостей для начинающего слишком благостное занятие. Что должно быть в статье? Проблема! Конфликт! А в тему о персиках они заложены...– Он чуть помедлил:– Как косточка в персик!– и прищелкнул пальцами.– Вот так и надо написать статью – сочно, вкусно, внутри твердое ядро конфликта, который вы разгрызете своими молодыми, здоровыми зубами. В чем конфликт? Пожалуйста! Как сказал поэт: «Хоть четверть персика! Персика нету!» Сколько лет с тех пор прошло, как он это о здешних местах написал, а персика по-прежнему нету. Кроме как на опытных участках волшебника. Вот это и есть проблема будущей статьи. Она формулируется так: почему на опытных участках научного учреждения произрастают плоды, которые и в раю не снились, а за его оградой– «хоть четверть персика! Персика нету»?

От старшего товарища я не уходил, а, окрыленный, улетал. Он не только назвал мне интересного человека и увлекательную тему, но и подсказал угол зрения, при котором получится не статичный портрет ученого, а проблемная статья. Пожалуй, ее можно будет назвать так: «За оградой райского сада»,– фантазировал я на заданную тему. Повторяю: я был начинающим. И еще не понимал, как это вредно, когда журналисту не просто ставят задачу, но, до того как он принялся решать ее, напористо подсказывают ответ.

Волшебник принял меня в дощатом домике лаборатории. На полках были разложены только что снятые с деревьев персики. Волшебник брал персик с полки, глядел на него и, диктуя сам себе, записывал в карточку описание: «Окраска – золотисто-желтая... Акварельной нежности... Бочок в переходах от карминно-красного до ярко-пунцового. Опушенность – нежная». Потом изящным движением он вырезал из персика прозрачный ломтик, бросал его в рот, задумчиво смаковал и продолжал медленно диктовать:

«...Мякоть – упругая... Вкус – гармоничный. Наполненно-сладкий. С богатством оттенков миндальной терпкости и освежающей кислоты...»

Он протягивал мне золотисто-желтый персик, поворачивая его то карминно-красным, то ярко-пунцовым бочком. А я не знал, как держать, как есть, да и можно ли есть такое чудо. Я надкусывал персик, он заливал меня спелым соком, и я чувствовал – не умею распознать всех оттенков его вкуса, но они еще прекраснее, чем в описании.

То, что я узнал в тот день о персиках – об их вкусе и целебных свойствах, об их истории и капризах, о том, какие персики уже существуют, а какие еще только создаются,– походило на сказку. Но было правдой. Однако правдой было и то, что рассказал мне старший собрат по перу. За пределами волшебного сада таких персиков не купить.

Я еще несколько раз приезжал на опытные участки, а потом написал статью. Отдавая в ней дань восхищения таланту, упорству и трудолюбию волшебника, написал: ученый не может ограничиваться выведением новых сортов, его непременно должно заботить, как эти сорта внедряются в производство. Мне казалось: достаточно волшебнику поехать в окружающие колхозы и совхозы, произнести монолог о чудо-персике собравшимся, как все начнут их выращивать. Все дело в том, что ученый и его помощники недостаточно смело пропагандируют

свой опыт.

Далее я уверенно давал им рекомендацию, как это сделать: «Использовать для этого страницы областной и районной газет, трибуны колхозных собраний – все существующие возможности».

Никаких остальных «существующих возможностей» (наличие средств, рабочих рук, техники, удобрений, свободной земли, посадочного материала и пр.), кроме возможности печатать статьи и произносить речи, я не называл. И не задумывался над тем, какие для этого в действительности нужны возможности, и безгранично верил в силу слова. Когда я писал о том, чем необходимо помочь ботаническому саду, я главным образом напирал на бумагу, которая требуется, чтобы в печатных трудах пропагандировать новые сорта. Нехватка бумаги была действительно одной из помех в работе этого научного учреждения, но отнюдь не самой главной; просто мне, человеку пишущему, она была всего понятней.

Статью приняли. Но покуда она писалась и готовилась к печати, было сказано, и сказано очень авторитетным голосом, что Н-скую область планируют превратить в цветущий субтропический сад. Негоже выращивать здесь только яблоки, груши, виноград, абрикосы и персики. Они растут тут от века, а надобно еще внедрять лимоны и эвкалипты. Редакция вписала в мой очерк,– а я не стал против этого возражать – фразу, которая требовала от ученых Н-ского сада, чтобы они немедленно включились в эту работу.

Я не понимал тогда, что мимоходом брошенная фраза о «внедрении цитрусовых и эвкалиптов» вносит в мою статью новую проблему, по сути своей принципиально отличную от проблемы «персиковой». Не понимал и того, что прикосновение к этой проблеме требует от меня по крайней мере минимума специальных знаний. Не столько о лимонах и эвкалиптах, сколько об общих принципах решения новой научно-производственной задачи, о методике опыта. Я не представлял, что между задачей внедрения новых сортов персиков и задачей внедрения цитрусовых и эвкалиптов – существеннейшая разница.

Инжир и персики, виноград и маслины тоже не сами собой появились в этих местах. Покуда каждое из этих растений перестало быть здесь гостем, а превратилось в коренного жителя, прошли века работы садоводов и виноградарей, крестьян и ученых.

Правда, здешний климат и почвы как нельзя лучше подходят именно для этих культур. Благодаря этому и долгим людским усилиям некоторые сорта персиков превзошли своих предков. Лимонам же и апельсинам тепла в течение года требуется больше, чем персикам и другим давно внедренным здесь культурам, а зимние заморозки, пусть непродолжительные, для них губительны. Это не значит, что их нельзя сделать менее требовательными к теплу и более стойкими к холодам, но это всего лишь теоретическое предположение. Как всякое предположение, его важно вначале проверить в небольших, лабораторных, масштабах, в данном случае на опытных участках. При этом научном опыте нужно быть заранее готовым к двум результатам: к желанному – положительному и нежеланному – отрицательному. В широком смысле слова отрицательный результат («невозможно!» или «возможно, но очень дорого») – тоже результат: он показывает, что по этому направлению идти не стоит. Если же результат лабораторных попыток положителен, тогда можно – осторожно и постепенно, чтобы не понести больших потерь,– переходить к внедрению новинки в производство.

Так вот, персики моего волшебника лабораторную стадию давно прошли, доказали: препятствий для выращивания их в этой области нет, а лимонам только еще предстояла – если бы все шло обычным для всякого нового начинания путем – долгая стадия опытов. Их результатов ни специалисты, ни тем более журналист предсказать не могли.

Однако именно об этой принципиальной разнице между внедрением освоенного, известного и неосвоенного и непроверенного я тогда не думал.

 

Что могло побудить молодого журналиста так решительно мимоходом высказываться по только что возникшей проблеме? Прежде всего книжные представления о жизни. С детства я любил повесть К. Паустовского «Колхида». Центральный мотив – превращение Колхиды в цветущий субтропический сад. Один из героев «Колхиды» говорит: «...Лет через десять пароходы будут входить ночью в наш порт не на огонь маяка, а на запах лимонов». У лимонных деревьев, когда они цветут, действительно сильный и пленительный аромат,– это я знал, а задача осушения Колхиды и выращивания на ее земле субтропических растений оказалась как будто выполнимой. Об этом я слышал и читал. Когда я, спустя лет пятнадцать после появления «Колхиды», писал о Н-ском ботаническом саде, мне казалось, что я в меру своих сил пишу о том же самом деле любимых мной с детства героев любимого писателя.

И вот ведь какая странность! У меня было военное образование, я умел читать карту и заранее размечать на ней все, что может оказаться существенным при решении задачи. Но тут мне и в голову не пришло поглядеть даже на самую грубую карту Причерноморья. А ведь положи я ее перед собой, увидел бы, что Н-ский ботанический сад и область, к которой он относится, на два с лишним градуса севернее, чем место действия «Колхиды». Поэзия поэзией, романтика романтикой, но два с половиной градуса на север плюс многие другие природные различия существенным образом меняют условия задачи, стоящей перед работниками Н-ского сада, в сравнении с той задачей, которую решали герои «Колхиды».

Это сторона субъективная: увлеченный темой действительно поэтической, я не стал думать о ее прозаической – научной и деловой – стороне, спутал желаемое с действительным и возможным.

Но были во всем этом и причины, находившиеся вне меня. Печать не рассматривала тогда «внедрение цитрусовых и эвкалиптов» как задачу, постановка которой подлежит обсуждению, а писала о ней только как о безусловной данности. Я прочитал тогда множество статей на эту тему и не могу вспомнить ни одной, которая призывала бы начать с опытов в ограниченном масштабе, разобраться в экономической стороне дела (для выращивания лимонов нужно было в условиях нехватки рабочих рук рыть глубокие траншеи и перекрывать их на время заморозков специальными матами, а это дело дорогое) и в том, является ли для этой области вскоре после войны, которая прошла и по ее земле, важным именно внедрение цитрусовых, а не восстановление сильно пострадавших садов и виноградников, ее традиционного богатства.

Осторожные голоса сомневающихся, которые представляли себе, сколько труда, денег и времени может пропасть зря, вероятно, звучали в стенах научных учреждений, но в печати не появлялись. В статьях происходила невольная подмена понятий «нужно» и «можно»: сказано, что нужно выращивать лимоны на два с половиной – три градуса севернее, чем они росли до сих пор,– значит, можно. А уж о том, нужно ли это вообще, вопрос не ставился даже в косвенной форме.

 

Персиковый и цитрусовый эпизоды в моей журналистской работе так бы и остались эпизодами, но однажды в Москве я пересказал знакомому– режиссеру свои южные впечатления, включая и монолог волшебника о персиках. Режиссер слушал меня равнодушно, покуда я не заговорил о разрыве между открытием ученого и его претворением в жизнь.

– Это конфликт!– воскликнул он.– А раз есть конфликт, можно писать пьесу.

Не следует теперь представлять себе дело так, что теоретики и практики бесконфликтной драматургии сознательно ставили себе задачу написать пьесу и поставить спектакль без конфликта. Нет, чаще всего дело было в том, что принималось за драматический конфликт.

Слова моего друга-режиссера показались мне заманчивыми. Я стал думать над ними. Снова поехал в ботанический сад, которому был посвящен мой очерк, провел там уже не несколько дней, а несколько недель, стал знакомиться с селекционерами, собирать и читать литературу.

Постепенно у меня вырисовывался замысел пьесы. Сюжет ее был таков.

Где-то на юге существует некое научное учреждение (я назвал его опытной станцией), занимающееся южными и субтропическими плодовыми культурами. Учреждение отмечает юбилей. У всех праздничное настроение. Особенно у директора станции (его я наделил отчасти чертами волшебника персиков, отчасти традиционными театральными приметами старого ученого). На празднике любимый ученик директора произносит задиристую речь. Он не видит оснований для восторгов, если чудеса, выведенные на опытных участках, не внедрены в производство. Он вспоминает и о том, что, хотя перед областью поставлена задача стать краем лимонов и эвкалиптов, научное учреждение, которое празднует свой юбилей, уклоняется от ее выполнения, тогда как некоторые колхозешки-опытники уже добились того, что и не снилось ученым. У них уже растут лимоны в открытом грунте!

Мне некого упрекнуть в том, что замысел пьесы выглядит в этом пересказе несколько глуповато. Я свою пьесу пересказываю сам.

Когда я писал ее, задача, поставленная перед Н-ской областью – стать краем лимонов и эвкалиптов, представлялась мне несомненно выполнимой, трудной, но поэтически прекрасной. И мне не казалось неестественным мое решение, решение молодого журналиста, впервые берущего в руки перо драматурга, превратить пьесу в иллюстрацию производственно-научной задачи, в сути которой он разобраться не мог. Мне казалось, далее, само собой разумеющимся, что главный герой пьесы, ученый, который не торопится сажать лимоны и сеять эвкалипты в широтах, где они до сих пор никогда не росли,– консерватор или, точнее, большой талант с некоторыми чертами консерватизма. А его ученик, доказывающий, что лимоны будут расти, потому что должны,– не легкомысленный молодой человек, а новатор, который не только вправе, но даже обязан бороться с заблуждениями учителя. К концу пьесы главный герой сам разберется в своем заблуждении и не только примется внедрять выведенные им сорта персиков в производство, но, когда лимоны, высаженные опытником в открытый грунт, начнут погибать от заморозков, кинется спасать и спасет их.

Кроме временно заблуждающегося ученого был в моей пьесе еще один противник выращивания лимонов. Ему я отвел штатную должность заместителя, а сюжетную – злого гения. Он не только не торопился внедрять лимоны, но прямо говорил о неосуществимости этой задачи. Делал он это, однако, не из научных, а из карьеристских соображений.

Здесь я произвел невольную подстановку. Селекционеров знал весьма поверхностно. Гораздо лучше знал я филологов, так как сам принадлежал к их среде. Знал и тех, кто занимался филологией, потому что она была их призванием, их страстью, их жизнью. Знал и тех, для кого филологическая наука стала не дорогой исканий, а путем к карьере, и дискуссии в этой области – не полем отыскания истины, а местом самоутверждения. Хорошо известные мне черты такого же карьериста от филологии я отдал главному отрицательному герою пьесы. Только если в жизни филологического научного учреждения реальный прототип моего отрицательного героя первым подхватывал далекие от науки веяния и не только не спорил против них, но неизменно спешил оказаться «впереди прогресса», то в моей пьесе он противостоял тому, что было чуждо подлинной науке, а мне казалось новаторским.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.