Сделай Сам Свою Работу на 5

Куда ж без окаянного призрака 7 глава





— Что? — сказал я. Бубенцы моего колпака были всего в пальце от того, чтобы зазвякать в ее декольте[75].

— Не будет Лиру мира в Глостере. Поди не слыхал? Сын графский Эдгар — изменник.

Не слыхал? Не слыхал? Ну разумеется, план ублюдка осуществлялся.

— Само собой, слыхал, госпожа, — а где, по-твоему, я был?

— Аж в Глостере? — Она задышала чаще.

— Вестимо. И вернулся. Я тебе кое-что привез.

— Подарок? — Серо-зеленые глаза ее стали восхищенными, расширившись, как в детстве. — Быть может, я тебя и не повешу, Карман, но наказанье тебе полагается.

И госпожа схватила меня и повалила лицом вниз к себе на колени. Кукан скатился на пол.

— Госпожа, быть может…

Шлеп!

— Вот тебе, дурак, не рай. Не рай. Не рай. Поэтому отдай. Отдай. Отдай. — По шлепку на каждый ямб[76].

— Кровавый пиздец, полоумная прошмандовка! — Я вырывался. Зад мне жгло отпечатками ее ладони.

Шлеп!

— О боже праведный! — сказала Гонерилья. — Да! — Она уже ерзала подо мной.

Шлеп!

— Ай! Ладно, это письмо! Записка, — сказал я.

— И попочка у тебя будет вся красная, как роза!

Шлеп!

Я проелозил по ее коленям, вывернулся, схватился за ее дойки и подтянулся. Теперь я сидел у нее на коленях.



— Вот. — Я вытащил из камзола запечатанный пергамент.

— Рано! — рекла она, стараясь перевернуть меня обратно и возобновить шлепанье по попе.

А потом жамкнула мне гульфик.

— Ты жамкнула мне гульфик.

— Еще бы — отдавай, дурак. — Теперь она попробовала сунуть мне под гульфик руку.

Я залез в шелковый кисет и вытащил один дождевик — все время стараясь хоть как-то оберечь свое мужское достоинство. Где-то открылась дверь.

— Сдавай причиндал! — скомандовала герцогиня.

Ну что тут поделаешь? Я сдал. И фыркнул из дождевика ей под нос.

— От Эдмунда Глостерского, — сказал я.

— Миледи? — В дверях покоев герцогини стоял Освальд.

— Водрузи нас на пол, дынька, — рек я. — Бздолову надо поставить задачу.

В покоях ощутимо припахивало победой.

 

В тот первый день много лет назад игра зашла гораздо дальше, а потом Освальд нам помешал впервые. Началось все, как обычно, с допроса любознательной Гонерильи.

— Карман, — сказала она, — поскольку ты вырос в женском монастыре, я бы решила, что тебе не понаслышке известно о наказанье.



— Знамо дело, госпожа. Мне изрядно досталось, но этим дело не кончилось. До сей поры я едва ль не каждодневно подвергаюсь инквизиции в этих вот покоях.

— Милый Кармашек, ты, должно быть, шутишь?

— Такова моя работа, сударыня.

Тогда она встала и выпроводила дам из светлицы мелкой капризной вспышкой. Когда все нас оставили, она сказала:

— А вот меня никогда не наказывали.

— Ну да, госпожа, вы же христианка — для вас никогда не поздно. — Я-то из Церкви ушел с проклятьями после того, как мою отшельницу замуровали, и в то время очень склонялся к язычеству.

— Никому не дозволено меня трогать, поэтому вместо меня всегда наказывают девушку. Шлепают.

— Вестимо, сударыня, так и должно быть. Королевский круп должен оставаться неприкосновенен.

— И мне все это забавно. Вот надысь на мессе я обмолвилась, что Регана, не иначе, пизда нестроевая, так мою девушку так отделали…

— Отделали б еще и не так, назови вы небо голубым, э? Порка за правду — еще б не забавно.

— Да не так забавно, Карман. А забавно как в тот день, когда ты учил меня человечку в лодочке.

То был лишь словесный урок, и случился он вскоре после того, как она попросила разъяснить ей про мужское достоинство. Но забавлялась она, вспоминая тот день, потом еще две недели, не меньше.

— О, ну разумеется, — промолвил я. — Забавно.

— Меня нужно отшлепать, — сказала Гонерилья.

— Это вечная истина, согласен, госпожа, но мы опять-таки объявляем небо голубым, не так ли?

— Я хочу, чтоб меня отшлепали.

— Ой, — рек я, неизменно красноречивый и смышленый негодник. — Тогда другое дело.



— Ты отшлепал, — уточнила принцесса.

— Ебать мои чулки. — Сим я обрек себя на эту долю.

В общем, когда Освальд вступил в покои в тот первый раз, и у меня, и у принцессы зады были красны, как у сарацинских макак, мы оба были вполне голы (за исключеньем колпака, который с моей головы перекочевал на Гонерильину) и ритмично прикладывались друг к другу своими фасадами. Освальд повел себя несколько менее чем сдержанно.

— Тревога! Караул! Шут надругался над моей госпожой! Караул! — возопил Освальд, поспешно ретируясь из покоев и подымая весь замок.

Освальда я догнал у входа в большую залу, где на троне сидел Лир. Регана расположилась у его ног по одну сторону и вышивала, Корделия — по другую, играла с куклой.

— Дурак надругался над принцессой! — объявил Освальд.

— Карман! — крикнула Корделия, выронила куклу и подбежала ко мне. Она широко и блаженно улыбалась. Ей тогда исполнилось лет восемь.

Освальд заступил мне дорогу.

— Я застал дурака без штанов, и он покрывал принцессу Гонерилью, как похотливый козел, государь.

— Это неправда, стрый, — рек я. — Меня призвали в светелку к госпоже лишь для того, чтоб разогнать ей утреннюю хмарь. Принюхайтесь, коль есть у вас сомненья, — ее дыханье говорит получше слов.

На сих словах в залу вбежала Гонерилья, на ходу оправляя юбки. Остановилась подле меня и сделала книксен отцу. Она запыхалась, прибежала босиком, а одна грудь подмигивала Циклопом из лифа ее платья. Проворно я сорвал у нее с головы свой колпак и спрятал за спиной.

— Извольте — свежа, аки цветик? — рек я.

— Привет, сестренка, — сказала Корделия.

— Доброе утро, барашек, — ответила Гонерилья, лишая розовоглазого Циклопа остатков зренья быстрым тычком.

Лир почесал в бороде и зыркнул на старшую дщерь.

— Эгей, дочурка, — рек он. — Барала ль ты и вправду дурака?

— Сдается мне, любая дева, барающая мужчину, барает дурака, отец.

— Отчетливо прозвучало «нет», — молвил я.

— Что такое «барать»? — спросила Корделия.

— Я сам видел, — сказал Освальд.

— Барать мужчину и барать дурака — различья нет, — сказала Гонерилья. — Но вутрях сегодня я барала вашего дурака — как полагается и громогласно. Я трахала его, пока он не взмолился богам и лошадям, чтоб оттащили.

Это еще что такое? Нарывается на подлинное наказание?

— Так и есть, — сказал Освальд. — Я слышал этот клич.

— Барала, барала, барала! — не унималась Гонерилья. — О что это я чувствую в себе? Крохотные пяточки ублюдка уж барабанят мне в утробу изнутри. И я слышу его бубенцы.

— Лживая ты потаскуха, — молвил я. — Шуты так же рождаются с бубенцами, как принцессы — с клыками. И то, и это нужно заслужить.

Лир рек:

— Если это правда, Карман, я прикажу вогнать тебе в зад алебарду.

— Кармана нельзя убивать, — сказала Корделия. — Кто будет меня распотешивать, когда на меня свалится кровавая напасть и я сдамся на милость черной меланхолии?

— Ты что несешь, дитя? — вопросил я.

— Все женщины так прокляты, — ответила Корделия. — Их нужно наказывать за коварство Евы в саду зла. Няня говорит, от нее так скверно.

Я погладил ребенка по голове.

— Едрическая сила, государь, заведите же девочкам таких учителей, которые не монахини.

— Меня следует наказать, — вставила Гонерилья.

— А у меня напасть уже не первый месяц, — промолвила Регана, не отрываясь от вышивки. — И я поняла, что мне лучше, если я спускаюсь в застенки и смотрю, как мучают узников.

— А я хочу Кармана! — Корделия уже ныла.

— Тебе он не достанется, — ответила Гонерилья. — Его тоже надо наказать. За то, что совершил.

Освальд поклонился без особой на то причины:

— Позволено ли будет предложить выставить его голову на пике на Лондонский мост, государь? Чтоб неповадно было черни впредь распутничать?

— Молчанье! — крикнул Лир, вставая. Спустился по ступеням трона, миновал Освальда, падшего на колени, и воздвигся предо мной. Длань он возложил на голову Корделии.

— Она молчала три года, пока ты не появился, — рек он. Орлиный взор старого короля был устремлен прямо мне в душу.

— Так точно, государь, — ответил я, потупив очи долу.

Он повернулся к Гонерилье:

— Ступай в свои покои. Пусть нянюшка пасет твоих химер. Она и проследит, чтоб дело сим усохло.

— Но, отец, мы с дураком…

— Брехня. Девица ты, — сказал Лир. — Мы уговорились вручить тебя герцогу Олбанийскому таковой, а потому такова ты и есть.

— Государь, над госпожою все же надругались, — в отчаянье выпалил Освальд.

— Стража! Выведите Освальда на двор да пропишите ему двадцать плетей. За вранье.

— Но, государь! — Освальд бился в руках двух дюжих стражей.

— Двадцать плетей — и пусть запомнит, как я милосерден! Еще одно слово отныне — и твоя голова украсит Лондонский мост.

Мы ошеломленно наблюдали, как стража уволакивает Освальда, а угодливый лакей рыдал и багровел лицом, изо всех сил стараясь не распустить язык в последний раз.

— Можно мне посмотреть? — спросила Гонерилья.

— Ступай, — ответил Лир. — А потом к няньке.

Регана тоже вскочила на ноги и подбежала к отцу. С надеждой она заглядывала ему в лицо, привстав на цыпочки и плеща ладонями от предвкушенья.

— Да, иди, — сказал король. — Но лишь смотреть.

Регана вымелась из залы вслед за старшей сестрой. Власы цвета воронова крыла летели за нею, как хвост черной кометы.

— Ты мой шут, Карман, — сказала Корделия, беря меня за руку. — Пойдем, ты мне поможешь. Я учу Долли разговаривать по-французски.

И маленькая принцесса вывела меня из залы. Старый король смотрел нам вслед, не проронив ни слова, — одна седая бровь воздета, а ястребиный зрак под ней горел, подобно дальней ледяной звезде.


 

Явление одиннадцатое

Кто злой, кто добрый тут дурак[77]

Гонерилья скинула меня на пол так внезапно, будто обнаружила у себя на коленях мешок утопленных котят. Мгновенно распечатала письмо и погрузилась в чтение, не обеспокоившись даже затолкать на место грудь.

— Миледи, — повторил Освальд. После первой порки он поумнел. Сейчас он вел себя так, словно меня тут не было. — Ваш батюшка в большой зале, осведомляется о дураке.

Гонерилья раздраженно подняла голову.

— Ну так отведи его. Бери, бери, бери. — И она отмахнулась от нас обоих, как от мух.

— Будет исполнено, миледи. — Освальд развернулся и зашагал к выходу. — Пойдем, дурак.

Я встал и потер себе попу, затем последовал за Освальдом прочь из светелки. Да, синяк на мягком месте останется, но душа у меня тоже болела. Злая сучка — выставила меня вон, хотя вся попа у меня еще горит от шлепков ее страсти. Бубенцы на моем колпаке поникли в отчаянье.

В сенях ко мне пристроился Кент.

— Стало быть, она без ума от тебя?

— От Эдмунда Глостерского, — ответил я.

— Эдмунд? Она без ума от байстрюка?

— Ну да. Ветреная потаскуха.

Кента явно поразил такой поворот событий — он даже приподнял поле шляпы, чтоб лучше видеть меня.

— Но ты для этого ее околдовал, верно?

— О, ну наверное, — молвил я. Выходит, она моим чарам способна противостоять лишь посредством черной магии. Ха! Мне сразу стало лучше. — Вот прям сейчас она читает письмо, что я подделал его рукой.

— Ваш дурак, — объявил Освальд, когда мы вступили в залу.

Старый король заседал там с капитаном Кураном и дюжиной других рыцарей. Похоже, они только что вернулись с охоты — на меня, вне всяких сомнений.

— Мой мальчик! — воскликнул Лир, раскрывая объятья.

Я кинулся к нему, но обнимать в ответ не стал. Не было у меня в душе к нему нежности — при одном взгляде на короля во мне, как прежде, закипал гнев.

— О радость, — съязвил Освальд, и голос его сочился ядом презренья. — Возвращение блудной ракальи.

— Эй ты, — сказал Лир. — Моим рыцарям пора платить. Ступай-ка скажи моей дочери, что я желаю с ней поговорить[78].

Освальд не обратил на старика вниманья и по-прежнему шел вон из залы.

— Ты, любезный! — рявкнул Лир. — Ты меня слышал?

Освальд медленно повернулся, словно это ему принес ветерок.

— Знамо дело, я вас слышал.

— Кто я такой, любезный?

Освальд ковырнул в передних зубах ногтем мизинца.

— Отец миледи. — И осклабился. Надо признать — каналья наглости поднабрался. Ну или его разъедало желание немедленно вылететь в загробную жизнь, теряя гульфик и перчатки.

— Отец миледи?[79] — Лир стащил с руки охотничью перчатку из толстой кожи и хлестнул ею по физиономии Освальда. — Раб милорда… собачий ублюдок, холуй, пащенок![80]

Железные заклепки на перчатке до крови расцарапали щеку дворецкого.

— Прошу извинить, милорд, но я ни то, ни другое, ни третье. Без рукоприкладства, милорд. — Освальд пятился к огромным двойным дверям, а Лир наскакивал на него с перчаткой, но стоило дворецкому повернуться, чтобы уже пуститься наутек, Кент выкинул ногу и пинком сшиб его на пол.

— Тебе ногоприкладства захотелось, падаль?[81]

Освальд докатился до ног Гонерильевой стражи, с трудом поднялся и выбежал вон. Стража сделала вид, что ничего не произошло.

— Спасибо, приятель; твоя служба мне по душе[82], — сказал король Кенту. — Это ты вернул моего шута домой?

— Знамо дело, это он, стрый, — молвил я. — Вызволил меня из чернейшей чащобы, отбил у спадасинов и пигмеев, а также стаи тигров — и привел сюда. Только не дозволяйте ему говорить с вами по-валлийски — один тигр захлебнулся в половодье его перхоты и пал под ударами согласных.

Лир пристальнее всмотрелся в своего старого друга — и поежился. Вне всяких сомнений, по его хребту проелозила мерзлая лапа мук совести.

— Тогда милости просим, сударь. Я буду жаловать тебя[83]. — Лир протянул Кенту кошель с монетами. — Спасибо. Ты не слуга, а друг. Вот тебе задаток за службу[84].

— Моя благодарность и мой меч все ваши, — рек Кент, склоняясь в поклоне.

— Кто ты таков?[85] — спросил Лир.

— Кай, — ответил Кент.

— И откуда взялся?

— Из Перепиха, государь.

— Это понятно, парень, как и все мы, — нетерпеливо сказал Лир. — Но из каких краев?

— Овечий Перепих на Червеедке, — вставил я, пожав плечами. — Уэльс.

— Что ж, послужи мне, — сказал Лир. — Если не разонравишься и после обеда, то оставлю при себе[86].

— Позволь и мне прибавить. Вот мой колпак[87], — рек я, протянув Кенту свою шапку с бубенцами.

— Зачем он мне?[88] — спросил Кент.

— Затем, что ты валяешь дурака[89]. Только дурак пойдет на дурака работать.

— Смотри, дурак. Плетки отведаешь[90], — сказал Лир.

— А ты на мой колпак не зарься, он уже обещан, — сказал я королю. — Выпроси-ка другой у своих дочек[91].

Капитан Куран проглотил улыбку.

— Ты меня дураком зовешь? — сообразил Лир.

— Остальные свои звания ты роздал, а уж этого врожденного у тебя не отнять[92]. Земли тоже разбазарил, так отчего же не дурак?

— Берегись, каналья! Видишь плетку?[93]

Я потер себя по ягодицам — они по-прежнему горели.

— Так лишь она тебе, стрый, ныне и подвластна.

— Какой-то злой ты стал, дурак, покуда шлялся, — сказал король.

— А ты больно добренький, — рек я. — Сам король, наскуча властью, подался в дураки[94] — шутки с судьбой шутить удумал.

— Государь, этот дурак не совсем дурак[95], — промолвил Кент.

Лир повернулся к старому рыцарю, но без гнева.

— Не исключено, — слабо вымолвил он, шаря тусклым взором по каменным плитам пола, словно бы там нацарапан был ответ. — Кто знает…

— Госпожа Гонерилья, герцогиня Олбанийская! — провозгласил служитель.

— …бздунительная шаболда, — добавил я, относительно уверенный, что служитель эту часть опустит.

Гонерилья впорхнула в залу, не заметив меня, и устремилась прямиком к отцу. Старик раскрыл ей объятья, но она остановилась в одном клинке от него.

— Неужели отец прибил моего слугу за то, что тот выбранил его шута?[96] — Только теперь она злобно глянула на меня.

Я потер попу и послал герцогине воздушный поцелуй.

— Холопа я прибил за дерзость, а велел я ему призвать тебя. Дурак же мой только что нашелся. Что значит эта складка на челе?[97]

— Молодец ты был раньше — чихать тебе было на ее хмурость, — заявил я королю. — А теперь ты ноль без палочки[98]. Она вырвала из сердца всю любовь к дуракам и тем, кто без званий, и обратила в желчь[99].

— Нишкни, мальчишка, — рек король.

— Вот видите? — сказала Гонерилья. — Не только ваш разнузданный дурак, но многие из вашей наглой свиты весь день заводят ссоры, предаваясь неслыханному буйству, государь[100]. При вас еще сто рыцарей и сквайров, таких распущенных и диких малых, что этот двор беспутством превратили в кабак какой-то; наш почтенный замок от их эпикурейства стал похож на дом публичный. Этот срам немедля должно пресечь[101]. Вам же безразлично все, кроме этого дурака со справкой.

— Это уж как полагается, — рек Кукан, хоть и себе под деревянный нос. Когда бушует королевский гнев, даже слюна с их уст несет с собою гибель, будь ты простой смертный или обычная кукла.

— Мне различно многое, и дворня моя — лучшая в стране. И кстати, ей не платили с самого Лондона. Так что если б ты…

— Ни шиша они не получат! — сказала Гонерилья, и все рыцари в зале вдруг навострили уши.

— Когда я отдал тебе все, условье было — ты содержишь мою свиту, дочь.

— Вестимо, папа, буду содержать. Но не такой контингент и не под вашим водительством.

Лир побагровел. Его трясло от гнева, как в параличе.

— Как ваше имя, госпожа моя?[102] Говорите громче, мой старый слух меня подводит.

Гонерилья подошла теперь к отцу и взяла его за руку.

— Да, отец. Почтенной старости приличен разум[103]. А вы стары. Очень стары. Поистине, взаправду ошеломительно, умонепостигаемо… — Она повернулась ко мне за подсказкой.

— Неебически? — предложил я.

— …неебически стары, — продолжала герцогиня. — Вы немощно, недержательски, иссохше, варенокапустносмердяще стары. Вы мозгосгнивше, яйцеобвисше…

— Я, блядь, стар, и точка! — рявкнул Лир.

— Оговорим это как особое условие, — вставил я.

— И вот я вас прошу[104], — гнула свое Гонерилья, — распорядитесь прекратить бесчинства, как должен стыд самим вам подсказать[105]. Уменьшить хоть немного вашу свиту, оставить только, что необходимо, притом людей, приличных вашим летам, умеющих держать себя[106].

— Моя дружина — отборнейший и редкостный народ, кому до тонкости известна служба, кому всего дороже долг и честь[107]. И ты согласилась их содержать.

— И не отказываюсь. Я уплачу вашим людям, но половина свиты останется в Олбани под моим началом и слушаться будет моих приказов. И жить они будут в солдатских казармах, а не бегать по двору, как банда мародеров.

— Провал возьми вас всех! — выругался Лир. — Седлать коней! Собрать в дорогу свиту! Бездушный выродок! Я впредь тебе не буду докучать своей особой! Еще есть дочь у нас![108]

— Так и езжайте к ней, — сказала Гонерилья. — Вы бьете моих людей, а злая челядь ваша повелевать везде и всюду хочет![109] Изыдьте, но половина вашей свиты останется здесь.

— Лошадей мне![110] — распорядился Лир. Куран поспешил из залы, прочие рыцари — за ним. В дверях они столкнулись с герцогом Олбанийским — тот выглядел более чем смятенно.

— О боги милосердные, что это? Что происходит здесь?[111] К чему такая спешка, капитан? — спросил он.

— Явились, сэр? Вы к этому причастны? Как, не прошло и первых двух недель, и — с маху — пятьдесят? Долой полсвиты?[112] Стервятница удумала чего! — набросился на него Лир.

— Я, государь, не виноват, и даже совсем не знаю, что вас прогневило[113], — отвечал Олбани. — Не гневитесь…[114] Миледи? — обратился он к Гонерилье.

— Никто никого ничего не долой. Я предложила кормить его свиту здесь, вместе с нашим войском, пока отец гостит в замке у сестры. Сто рыцарей держать! Губа не дура! Лишь не хватало разрешить ему сто рыцарей иметь во всеоружье, чтоб по любому поводу пустому, по вздорной жалобе, с капризу, с бреду он мог призвать их мощь — и наша жизнь на волоске повисла бы[115].

Олбани повернулся к Лиру и пожал плечами.

— Мерзкий, хищный коршун, ты лжешь, ты лжешь![116] — Лир замахал корявым пальцем перед носом Гонерильи. — Презренная гадюка! Неблагодарная злыдня! Отвратная… э-э…

— Профура?[117] — пришел я на выручку. — Горемычная гиеродула? Тразоническая щелкатуха? Смердящая лизунья песьих мошонок? На выручку, Олбани, не все же мне одному, хоть и по вдохновенью. У тебя за душой наверняка не один год невысказанных обид. Лепрозная дрочеловка. Червивая…

— Заткнись, дурак, — рек Лир.

— Простите, стрый, мне показалось, вы теряете запал.

— Корделии оплошность! Отчего я так преувеличил этот промах?[118] — вопросил Лир.

— Вне всяких сомнений, государь, вопрос этот заблудился в более густых лесах, чем я, коль скоро лишь сейчас предстал он перед вами. Нам стоит, судя по всему, пригнуться, дабы не поразило нас осколками откровения: вы наградили королевством лучших лжиц, что породили ваши чресла.

Кто бы мог подумать — к старику я нынче был гораздо милостивее, чем до того, как он начал чудить. Однако…

Он обратил очи горе и принялся заклинать богов:

— Услышь меня, Природа! Благое божество, услышь меня! Коли назначило ты этой твари рождать детей — решенье отмени! О, иссуши всю внутренность у ней, пошли бесплодие, чтоб никогда она ребенком милым не гордилась. Но ежели зачнет она, то пусть дитя из желчи дастся ей на долю; пусть вырастет дитя на муку ей; пускай оно ей ранние морщины в чело вклеймит и горьких слез струями избороздит ей щеки; пусть оно в насмешку и презренье обращает всю страсть, всю нежность матери своей, и пусть тогда она поймет всем сердцем, во сколько раз острей зубов змеиных неблагодарность детища![119]

С этими словами старик плюнул под ноги Гонерилье и опрометью бросился из залы.

— Сдается, было б неразумно рассчитывать на более благоприятный отзыв, — рек я. Невзирая на мою солнечную улыбку и общее доброжелательство, меня проигнорировали.

— Освальд! — позвала Гонерилья. Подобострастный советник просочился вперед. — Ну что, письмо готово?[120] Возьми кого-нибудь и — на коней![121] Бери двух самых быстрых, чередуй их, а роздыху не знай. Сестре моей все передай, что надо, и от себя скажи, что знаешь[122]. А из Корнуолла поезжай в Глостер и вручи другое письмо.

— Вы не давали мне другого письма, госпожа, — молвил червь в ответ.

— Да, верно. Пойдем скорее, мы его составим. — И она вывела Освальда из залы, а герцог Олбанийский воззрился на меня. Больше никто, похоже, не мог бы ему ничего растолковать.

Я пожал плечами.

— Коль ей что в голову взбредет — так просто смерч с бюстом. Внушает ужас, верно, сударь?

Но Олбани презрел мое замечание. Что-то он приуныл, судя по виду. Борода его седела от треволнений прямо на глазах.

— Не нравится мне, как она обошлась с королем. Старику все ж полагается больше уважения. А что это за письма в Корнуолл и Глостер?

Я открыл было рот, рассудив, что мне представилась недурственная возможность просветить герцога касаемо новообретенной страсти его супруги к Эдмунду Глостерскому, упомянуть мой недавний урок непристойной дисциплины с герцогиней и привести с полдюжины метафор для незаконного соитья, что пришли мне на ум, пока Олбани размышлял, но Кукан вдруг изрек:

— Ты трахом овладел,

Мастак рога клепать.

Но чтобы подшутить смелей,

Надо сломать печать.

 

— Что? — спросил я. Если Кукан когда и открывал рот, говорил он обычно моим голосом — только писклявее и глуше, но трюк это был мой. Если, конечно, куклу не передразнивал Харчок. Но за ниточку с колечком, что шевелила его челюстью, все равно дергал я. Теперь же голос прозвучал не мой совсем, и я куклой не управлял. То был женский голос призрака из Белой башни.

— Не будь занудой, Карман, — сказал Олбани. — Мне сейчас только твоих кукол-стихоплетов не хватало.

Кукан меж тем продолжал:

— Тысяча ночей потребна,

Чтоб понять, что леди — блядь.

Так слабо шуту сегодня

Шуткою войну начать?

 

И тут, подобно падающей звезде, что ослепительно прорезает тьму ночи невежества у меня в уме, я сообразил, о чем толкует призрак. И сказал:

— Не ведаю, что такое госпожа отправляет в Корнуолл, мой добрый Олбани, но вот намедни, будучи в Глостере, слыхал я, как солдаты бают о том, что Регана у моря войско собирает.

— Собирает войско? Это еще зачем? На трон Франции взошли кроткая Корделия со своим Пижоном — форсировать теперь канал будет чистой воды жеребятина. У нас по ту сторону крепкий союзник.

— Ой, так они не против Франции силы собирают, а против вас, милорд. Регана желает править всей Британией. Ну, так я, по крайней мере, слыхал.

— От солдатни? Под чьим это они флагом?

— Наемники, сударь. Им никакой флаг не свят, кроме прибытка, а разнеслась молва, что в Корнуолле любому свободному копейщику сулят добрую мошну. Ладно, пора бежать мне, сударь. Королю потребно кого-нибудь выпороть за грубости своей дочери.

— Несправедливо как-то, — рек Олбани. Все же приличный он человек в глубине души — Гонерилье эту искру пристойности в нем так и не удалось загасить. А кроме того, похоже, забыл, что собирался нечаянно меня повесить.

— Не тревожьтесь за меня, добрый герцог. Вам и так довольно тревог. Если за вашу госпожу причитается порка, пусть лучше достанется она вашему покорному шуту. А вы передайте ей, прошу, от меня, что кому-нибудь не рай всегда бывает. Прощайте ж, герцог.

И я, садня попой, весело отбыл спускать псов войны[123]. Хей-хо!

 

Лир сидел на коне у Олбанийского замка и орал небесам, как совершенно ополоумевшая личность.

— Пусть нимфы матери-природы пошлют ей грызуна величиной с омара, и заразит сей гнусный паразит собой все сгнившее гнездо ее деторожденья! Пусть змеи подколодные клыки свои в соски ее вонзают и там болтаются, пока все буфера[124] не почернеют и не рухнут наземь, подобно гнойным перезрелым фигам!

Я посмотрел на Кента:

— Скоро вскипит, а?

— Пусть Тор расплющит молотом ее кишки — и пылкий флатус сим произведется, от коего увянут все леса, ее ж саму от этой мощной тяги со стен зубчатых сдует прямиком в кучу навоза!

— Конкретного пантеона он не придерживается, верно? — уточнил Кент.

— О, Посейдон, пришли сюда свое отродье одноглазое, чтоб зрило в битуминозный ад ее души, и полыхали там у ней страданья самым анафемским пожаром!

— Знаешь, — сказал я, — для того, кто так гадко обошелся с ведьмами, король как-то перегибает с проклятьями.

— Согласен, — рек Кент. — И, если не ошибаюсь, все это на голову старшей дочери.

— Да что ты? — молвил я. — Ну да, ну да — вполне возможно.

Мы услыхали конский топ, и я оттащил Кента от подъемного моста — по нему с громом неслись два всадника, в поводу за ними еще шесть лошадей.

— Освальд, — сказал Кент.

— С запасными конями, — добавил я. — Поехал в Корнуолл.

Лир прекратил ругаться и проклинать и проводил глазами всадников, пересекавших вересковую пустошь.

— Что за нужда мерзавца гонит в Корнуолл?

— Везет письмо, стрый, — ответил я. — Слыхал я, Гонерилья приказала сообщить сестре все опасенья и добавить свои соображения притом[125]; а Регане и господину ее велено следовать в Глостер, а в Корнуолле не сидеть, когда ты туда прибудешь.

— Ах Гонерилья, подлая ехидна! — вскричал король, треснув себя по лбу.

— И впрямь, — подтвердил я.

— О злобная ты скилла!

— Это уж точно, — сказал Кент.

— Злодейка разорительная, зрела ты в своей израде!

Мы с Кентом переглянулись, не зная, что ответить.

— Я сказал, — рек Лир, — «зело разорительная злодейка, зрелая в своей израде!»

Кент руками подкинул на себе воображаемый изобильный бюст и воздел бровь, как бы уточняя: «Сиськи?»

Я пожал плечами, как бы подтверждая: «Ну да, сиськи вроде бы уместны».

— Вестимо, зело разорительная израда, государь, — рек я. — Годная, зрелая.

— Знамо дело, зело прыгучая и мягкая израда[126], — рек Кент.

На сем Лир, словно бы стряхнув помрачение, резко выпрямился в седле.

— Кай, вели Курану оседлать тебе скорого на ногу коня. И поезжай в Глостер, сообщи другу моему графу, что мы едем.

— Слушаюсь, милорд, — ответил Кент.

— И еще, Кай, удостоверься, что с подручным моим Харчком все обстоит не скверно, — добавил я.

Кент кивнул и по мосту направился в замок. Старый король посмотрел на меня сверху.

— Мой черный симпатяга-дурачок, где же изменил я своему отцовскому долгу, отчего ныне в Гонерилье сия неблагодарность воспалилась таким безумьем?

— Я всего-навсего шут гороховый, милорд, но ежели гадать, я бы решил, что госпоже в ее нежные годы не помешало б малость дисциплины — для закалки характера.

— Говори смело, Карман, тебя за это не обижу я.

— Лупить сучку надо было в детстве, милорд. А ты вручил им розгу и спустил с себя штанцы[127].

— Если ты будешь врать, я тебя выпорю[128].

— Слово его росе подобно, — рек Кукан. — Держится, пока не рассветет.

Я рассмеялся — я же не только дурак, но и простак, — и вовсе не подумал, что Лир нынче переменчив, как бабочка.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.