Сделай Сам Свою Работу на 5

ЖИЗНЕОПИСАНИЕ МАГИСТРА ИГРЫ ИОЗЕФА КНЕХТА 27 глава





и с его собственной душой! Разве прежде, вчера еще, не смотрел он на

свойственный ему способ постигать и познавать, на то ощущение

действительности, которое он называл "пробуждением", как на некое

продвижение, шаг за шагом, к сердцу мира, к центру истины, как на нечто в

какой-то мере абсолютное, как на некий путь, некое поступательное движение,

которое, хотя совершить его можно лишь шаг за шагом, по сути непрерывно и

прямолинейно? Разве когда-то, в юности, ему не казалось пробуждением,

прогрессом, не казалось безусловно ценным и правильным признавать внешний

мир в лице Плинио, но сознательно и четко отмежевываться от этого мира как

касталиец? И снова это было прогрессом и чем-то существенным, когда он после

долгих сомнений остановил свой выбор на игре в бисер и вальдцельской жизни.

И снова -- когда согласился, чтобы мастер Томас взял его на службу, а мастер

музыки принял в Орден, и когда позднее сам стал магистром. Это были все

маленькие или большие шаги на прямом с виду пути -- однако теперь, в конце

этого пути, он отнюдь не стоял в сердце мира и средоточии истины, нет, и

теперешнее пробуждение тоже состояло лишь в том, что он как бы открыл глаза,



увидел себя в новом положении и пытался приспособиться к новой ситуации. Та

же строгая, ясная, определенная, прямая тропа, что приводила его в

Вальдцель, в Мариафельс, в Орден, к магистерству, уводила его теперь прочь.

То, что было чередой актов пробуждения, было одновременно чередой прощаний.

Касталия, игра в бисер, сан магистра -- все это были темы, которые надо было

проварьировать и исчерпать, пространства, дали, которые надо было прошагать

и переступить. Они были у него уже позади. И когда-то, думая и поступая не

так, как сегодня, а прямо противоположным образом, он явно все-таки что-то

уже знал или, во всяком случае, догадывался об этом подвохе; разве не

озаглавил он то стихотворение студенческих лет, где речь шла о ступенях и о

прощаниях, кличем "Переступить пределы!"?

Итак, путь его шел по кругу, или по эллипсу, или по спирали, как

угодно, только не по прямой, ибо прямолинейность была явно свойственна лишь

геометрии, а не природе и жизни. Но обращенному к самому себе ободрительному



призыву этих стихов он, даже когда давно забыл и их, и свое тогдашнее

пробуждение, следовал преданно; пусть не безупречно, пусть не без колебаний,

сомнений, слабости и борьбы, но он шагал ступень за ступенью, даль за далью

отважно, сосредоточенно и более или менее весело, не так лучезарно, как

старый мастер музыки, но без усталости, без мрачности, без неверности, без

измен. И если он теперь, по касталийским понятиям, совершает измену, если,

всей орденской нравственности наперекор, действует как бы в собственных

интересах и, значит, по произволу, то и это произойдет в духе отваги и

музыки и, значит, с соблюдением такта и весело, а там будь что будет. Суметь

бы доказать и другим то, что казалось таким ясным ему, -- что "произвол" его

теперешних действий на самом деле был служением и повиновением, что шел он,

Кнехт, не к свободе, а к новой, неведомой, жутковатой связанности и не как

дезертир, а как человек призванный, не своевольно, а повинуясь, не как

хозяин положения, а как жертва! Но как же тогда обстояло дело с

добродетелями -- веселостью, соблюдением такта, отвагой? Они становились

меньше, но сохранялись. Даже если ты не шел, а тебя вели, даже если не было

самовольного переступания пределов, а было лишь вращение пространства вокруг

стоявшего в его центре, добродетели все же продолжали существовать и

сохраняли свою ценность и свое волшебство, они состояли в том, чтобы

говорить "да", а не "нет", повиноваться, а не отлынивать, и, может быть,

немного и в том, чтобы действовать и думать так, словно ты хозяин положения



и активен, чтобы принимать на веру жизнь и это самообольщение, эту блестящую

иллюзию самоопределения и ответственности, чтобы по непонятным причинам

склоняться, в общем-то, больше к действию, чем к познанию, руководствоваться

больше инстинктом, чем умом. О, если бы можно было поговорить об этом с

отцом Иаковом!

Мысли или мечтания такого рода были отголоском его медитации. При

"пробуждении" дело шло, видимо, не об истине и познании, а о

действительности, о том, чтобы испытать ее и справиться с ней. Пробуждаясь,

ты не пробивался, не приближался к ядру вещей, к истине, а улавливал,

устанавливал или претерпевал отношение собственного "я" к сиюминутному

положению вещей. Ты находил при этом не законы, а решения, попадал не в

центр мира, а в центр собственной личности. Вот почему то, что ты при этом

испытывал, и нельзя было рассказать, вот почему оно так удивительно не

поддавалось передаче словами: информация из этой области жизни, видимо, не

входила в задачи языка. Если в порядке исключения тебя при этом чуть-чуть

понимали, то понимавший находился в сходном положении, сочувствовал тебе и

пробуждался вместе с тобой. Иной раз его до какой-то степени понимал Фриц

Тегуляриус, еще дальше шла отзывчивость Плинио. Кого он мог назвать, кроме

них? Никого.

Уже смеркалось, и он совсем ушел в свои мысли, когда в дверь постучали.

Поскольку он не сразу очнулся и не ответил, пришедший немного подождал и

тихо постучал снова. На этот раз Кнехт отозвался, поднялся и пошел с

посыльным, который провел его в здание канцелярии и без доклада в кабинет

предводителя Ордена. Мастер Александр вышел ему навстречу.

-- Жаль, -- сказал он, -- что вы приехали, не предупредив меня. Поэтому

вам пришлось подождать. Мне не терпится узнать, что привело вас сюда так

неожиданно. Надеюсь, не случилось ничего плохого?

Кнехт засмеялся.

-- Нет, ничего плохого не случилось. Но разве я действительно такой уж

неожиданный гость и вы совсем не представляете себе, что меня сюда привело?

Александр посмотрел ему в глаза строго и озабоченно.

-- Ну, конечно, -- сказал он, -- представить я могу себе всякое. Я уже

представлял себе, например, в эти дни, что для вас дело с вашим письмом

наверняка еще не завершено. Администрация вынуждена была ответить на него

несколько лаконично и в, может быть, разочаровавшем вас, domine, смысле и

тоне.

-- Нет, -- сказал Иозеф Кнехт, -- в сущности, я и не ждал ничего, кроме

того, что ответ администрации по своему смыслу содержит. А что касается его

тона, то как раз тон его меня порадовал. По письму видно, что оно далось

автору нелегко, может быть, даже доставило ему огорчение, и что он испытывал

потребность прибавить к неприятному и немного унизительному для меня ответу

несколько капель меда, и получилось это у него великолепно, я благодарен ему

за это.

-- А содержание письма вы, значит, приняли, досточтимый?

-- Принял к сведению, да и по существу понял и одобрил. Ответ, пожалуй,

и не мог принести ничего, кроме отклонения моей просьбы и мягкого увещания.

Мое письмо было делом непривычным и для администрации довольно-таки

щекотливым, сомнений на этот счет у меня не было. Но кроме того, поскольку

оно содержало личную просьбу, письмо это было написано, наверно, не очень

убедительно. Никакого другого ответа, кроме отрицательного, я и не мог

ждать.

-- Нам отрадно, -- сказал предводитель Ордена не без едкости, -- что вы

смотрите на это так и что, следовательно, наше послание не могло быть для

вас огорчительным сюрпризом. Нам это очень отрадно. Но одного я не понимаю.

Если сочиняя и отправляя свое письмо -- ведь я вас правильно понял? -- вы

уже не верили в успех и положительный ответ, больше того, были заранее

убеждены в неуспехе, то зачем же вы довели до конца, переписали начисто и

отправили это письмо, которое требовало все же большого труда? Ласково глядя

на него, Кнехт отвечал:

-- Господин предводитель, мое письмо имело двойной смысл, ставило перед

собой две задачи, и я не думаю, что обе они остались совершенно не

выполнены. Оно содержало личную просьбу -- чтобы меня освободили от

должности и использовали в другом месте; эту личную просьбу я считал чем-то

относительно маловажным, ведь каждый магистр должен отодвигать свои личные

дела как можно дальше. Просьба была отклонена, с этим мне следовало

примириться. Но мое письмо содержало и очень многое другое кроме этой

просьбы, оно содержало множество фактов, отчасти мыслей, довести которые до

сведения администрации, привлечь к которым ее внимание я считал своим

долгом. Все магистры или хотя бы большинство их прочли мои положения, чтобы

не сказать -- предостережения, и хотя большинству, конечно, это блюдо

пришлось не по вкусу и вызвало у них скорее раздражение, они все-таки прочли

и вобрали в себя то, что я считал необходимым сказать им. То, что они не

пришли в восторг от моего письма, это в моих глазах не провал, ведь мне же

нужны были не восторги, не одобрение, моя задача была встревожить и

всколыхнуть. Я очень пожалел бы, если бы по названным вами причинам решил не

посылать свою работу. Велико или невелико оказанное ею воздействие,

воззванием, призывом она все же была.

-- Конечно, -- помедлив, сказал предводитель, -- однако для меня

загадка от этого не перестает быть загадкой. Если вы хотели, чтобы ваши

предостережения, воззвания, призывы дошли до администрации, то почему вы

ослабили или, во всяком случае, поставили под вопрос эффект ваших золотых

слов, связав их с частной просьбой, да еще с такой, в исполнение или

исполнимость которой вы сами не очень-то верили? Я этого пока еще не

понимаю. Но это, конечно, прояснится, когда мы обсудим все. Как бы то ни

было, именно здесь, в соединении призыва с ходатайством, воззвания с

прошением, -- уязвимое место вашего письма. Вас же, казалось бы, ничто не

заставляло протаскивать призыв под флагом ходатайства. Вам было довольно

легко обратиться к своим коллегам устно или письменно, если вы считали, что

их надо встряхнуть. А ходатайство пошло бы своим официальным путем.

Кнехт дружелюбно взглянул на него.

-- Да, -- сказал он вскользь, -- возможно, вы правы. Хотя -- взгляните

на это замысловатое дело еще раз! И в воззвании, и в ходатайстве речь идет

не о чем-то обыденном, привычном и нормальном, одно неотделимо от другого

уже потому, что оба возникли необычно и не от хорошей жизни и свободны от

всяких условностей. Не принято и не в порядке вещей, чтобы без какого-то

особого внешнего повода человек заклинал своих товарищей вспомнить о

бренности и о сомнительности всей их жизни, и точно так же не принято и не

каждый день случается, чтобы касталийский магистр добивался места учителя

вне Провинции. В этом отношении обе части моего письма сочетаются довольно

удачно. Тот, кто действительно принял бы все это письмо всерьез, должен был

бы, по-моему, прочитав его, прийти к выводу, что тут не просто какой-то

чудак вещает о своих предчувствиях и поучает своих товарищей, а что человек

этот озабочен своими мыслями не на шутку, что он готов отмести свою службу,

свой сан, свое прошлое и на самом скромном месте начать сначала, что он по

горло сыт саном, покоем, почетом и авторитетом и жаждет избавиться от них и

отмести их прочь. Из этого вывода -- я все еще пытаюсь поставить себя на

место читателей моего письма -- можно, по-моему, сделать два заключения:

автор этих нравоучений, увы, немножко сумасшедший и, значит, магистром

больше все равно быть не может; или же: поскольку автор этой докучливой

проповеди явно не сумасшедший, а нормальный, здоровый человек, то, значит,

за его поучениями и мрачными предсказаниями кроется нечто большее, чем

причуда и прихоть, а именно -- действительность, правда. Так приблизительно

представлял я себе ход мыслей моих коллег, и тут, должен признаться, я

просчитался. Я думал, что мое ходатайство и мое воззвание поддержат и усилят

друг друга, а их просто не приняли всерьез и отмели. Я не очень огорчен да и

не очень поражен этим результатом, ибо, в сущности, повторяю, ждал его,

несмотря ни на что, и, в сущности, надо признаться, заслужил. Ведь мое

ходатайство, в успех которого я не верил, было своего рода уловкой, было

жестом, данью форме.

Лицо мастера Александра стало еще более строгим, почти мрачным. Но он

не прервал магистра.

-- Не скажу, -- продолжал тот, -- что я всерьез надеялся, отправляя

письмо, на благоприятный ответ и обрадовался бы ему, но и не скажу, что я

был готов покорно принять отказ как окончательный приговор...

-- Не готовы были принять ответ вашей администрации как окончательный

приговор -- я не ослышался, магистр? -- прервал его предводитель,

отчеканивая каждое слово. Теперь он явно увидел всю серьезность создавшегося

положения.

Кнехт сделал легкий поклон.

-- Нет, вы не ослышались. Почти не веря в успех своего ходатайства, я

все-таки считал нужным подать его -- ради порядка, чтобы соблюсти форму.

Этим я как бы давал уважаемой администрации возможность уладить дело

полюбовно. Впрочем, на тот случай, если она не пойдет на это, я уже и тогда

решил не поддаваться уговорам, не успокаиваться, а действовать.

-- Как же вы решили действовать? -- спросил Александр тихим голосом.

-- Так, как мне велят сердце и разум. Я решил тогда уйти со своего

поста и приступить к деятельности вне Касталии без указания или разрешения

администрации.

Предводитель Ордена закрыл глаза и, казалось, перестал слушать, Кнехт

понял, что он выполняет то экстренное упражнение, с помощью которого члены

Ордена пытаются сохранить самообладание и внутреннее спокойствие при

внезапной опасности, а упражнение это связано с двумя продолжительными

задержками дыхания при пустых легких. Он видел, как лицо человека, чье

неприятное положение было на его совести, чуть побледнело, потом, при

медленном, начатом мышцами живота вдохе, снова обрело обычный свой цвет,

видел, как вновь открывшиеся глаза этого глубокоуважаемого, даже любимого им

человека застыли было в растерянности, но тут же встрепенулись и наполнились

силой; с тихим страхом глядел он, как эти ясные, сдержанные, привыкшие к

строгой дисциплине глаза, глаза человека, одинаково великого, повиновался ли

он или повелевал, уставились теперь на него. Кнехта, и спокойно-холодно

рассматривали, изучали, судили его. Долго пришлось ему выдерживать этот

взгляд молча.

-- Теперь я вас, кажется, понял, -- сказал наконец Александр спокойным

голосом. -- Вы уже довольно давно устали то ли от службы, то ли от Касталии

или томитесь тоской по мирской жизни. Вы решили подчиниться этому

настроению, а не законам и велению долга, и у вас не возникло потребности

довериться нам, обратиться за советом и помощью к Ордену. Чтобы соблюсти

форму и облегчить свою совесть, послали вы нам, стало быть, это ходатайство,

зная, что оно для нас неприемлемо, но что вы сможете сослаться на него,

когда дело дойдет до объяснения. Допустим, что у вас были причины для столь

необычного поведения и что намерения у вас были честные, достойные уважения,

да иного я и не могу представить себе. Но как же удавалось вам с такими

мыслями на уме, с такими решениями и желаниями на сердце, то есть внутренне

уже дезертировав, так долго молча оставаться на службе и с виду безупречно

исполнять свои обязанности по-прежнему?

-- Я здесь для того, -- сказал магистр Игры все так же дружелюбно, --

чтобы обсудить с вами все это, чтобы ответить на любой ваш вопрос, и раз уж

я ступил на путь своенравия, то положил себе не покидать Гирсланд и ваш дом,

пока не увижу, что вы в какой-то мере поняли мое положение и мои действия.

Мастер Александр задумался.

-- Уж не ожидаете ли вы, что я одобрю ваше поведение и ваши планы? --

нерешительно спросил он затем.

-- Ах, об одобрении я и не помышляю. Я ожидаю и надеюсь, что буду понят

вами и, уходя отсюда, сохраню остаток вашего уважения. Ни с кем, кроме вас,

я не собираюсь прощаться в нашей Провинции. Вальдцель и деревню игроков я

покинул сегодня навсегда.

На несколько секунд Александр снова закрыл глаза. То, что сообщал этот

непостижимый человек, ошеломляло.

-- Навсегда? -- переспросил он. -- Значит, вы вообще не собираетесь

возвращаться к своим обязанностям? Ну и мастер же вы, скажу я вам, делать

сюрпризы. Позвольте спросить вас: считаете ли вы себя еще, собственно,

магистром игры в бисер или нет?

Иозеф Кнехт потянулся за ларцом, который привез с собой.

-- Я был им до вчерашнего дня, -- сказал он, -- и намерен освободиться

от этой должности сегодня, вручив вам для возвращения администрации печати и

ключи. Они в полной сохранности, и в деревне игроков вы тоже найдете все в

порядке, если захотите взглянуть.

Предводитель медленно поднялся со стула, вид у него был усталый, он как

бы вдруг постарел.

-- На сегодня оставим ваш ларец здесь, -- сказал он сухо. -- Если

передача печатей должна символизировать ваше освобождение от должности, то у

меня все равно нет надлежащих полномочий для этого, необходимо присутствие

не меньше чем трети состава администрации. Прежде вы куда как почитали

всякие старые обычаи и проформы, я не могу так быстро свыкнуться с этой

переменой во вкусе. Может быть, вы любезно позволите мне отложить

продолжение нашего разговора до завтра?

-- Я целиком в вашем распоряжении, досточтимый. Вы уже много лет знаете

меня и знаете о моем уважении к вам; поверьте, ничего тут не изменилось. Вы

единственный, с кем я прощаюсь, перед тем как покинуть Провинцию, и это дань

не только вашей должности предводителя Ордена. Вручив вам печати и ключи, я

надеюсь, что, когда мы окончательно объяснимся, вы, domine, освободите меня

и от обета, данного мною при вступлении в Орден.

Печально и испытующе глядя ему в глаза, Александр подавил вздох.

-- Оставьте меня теперь одного, многочтимый, вы доставили мне

достаточно много для одного дня забот и пищи для размышлений. На сегодня,

пожалуй, хватит. Завтра продолжим беседу, приходите сюда приблизительно за

час до полудня.

Он попрощался с магистром вежливым кивком, и этот жест, полный

усталости и подчеркнутой, выказываемой уже не товарищу, а совсем

постороннему лицу вежливости, причинил мастеру Игры больше боли, чем все его

слова.

Помощник предводителя, который вскоре повел Кнехта ужинать, усадил его

за стол гостей и сказал, что мастер Александр уединился для продолжительного

упражнения и полагает, что господин магистр сегодня тоже не нуждается в

обществе; комната ему приготовлена.

Приездом и сообщением мастера игры в бисер Александр был совершенно

ошеломлен. Отредактировав ответ администрации на письмо Кнехта, он, правда,

допускал, что тот может явиться, и думал о предстоящем разговоре с тихой

тревогой. Но чтобы магистр Кнехт, при его образцовой дисциплинированности,

при его благовоспитанности, скромности и деликатности, нагрянул к нему в

один прекрасный день как снег на голову, чтоб тот самовольно, не

посоветовавшись с администрацией, ушел со своего поста, чтобы так вдруг

плюнул на всякие обычаи и правила -- это он начисто исключал. Правда, это

надо было признать, манера Кнехта держаться, тон и обороты его речи, его

ненавязчивая вежливость оставались прежними, но как ужасны и обидны, как

новы и поразительны, о, до чего же некасталийскими были содержание и дух его

речей! Видя и слушая магистра Игры, никто не заподозрил бы, что он болен,

переутомлен, раздражен и не вполне владеет собой; да и тщательное

наблюдение, еще недавно проведенное администрацией в Вальдцеле, не

обнаружило ни малейших признаков неполадок, непорядка или застоя в жизни и

работе деревни игроков. И все-таки этот ужасный человек, до вчерашнего дня

самый любимый из его коллег, оказался вот здесь, поставил перед ним ларец со

своими регалиями, как дорожную сумку, заявил, что он больше не магистр,

больше не член администрации, больше не член Ордена, больше не касталиец и

только наспех заехал попрощаться. Это было самое страшное, тяжелое и

неприятное положение, в какое его когда-либо ставила его должность

предводителя Ордена; ему очень трудно было сохранить самообладание.

А что дальше? Следовало ли ему прибегнуть к насильственным мерам,

например взять магистра Игры под почетный арест и срочно, сегодня же

вечером, оповестить и созвать всех членов администрации? Были ли против

этого какие-либо доводы, не было ли это всего проще и правильнее? И все-таки

что-то в нем противилось этому. Да и чего, собственно, можно было добиться

такими мерами? Магистру Кнехту они не принесли бы ничего, кроме унижения,

для Касталии вообще ничего, разве что ему самому, предводителю, они сулили

некоторое облегчение и успокоение совести, ведь тогда он уже не один нес бы

ответственность за это неприятное и трудное дело. Если тут вообще можно было

еще что-то поправить, воззвать, например, к самолюбию Кнехта в надежде на

то, что он передумает, то мыслимо это было лишь с глазу на глаз. Они вдвоем,

Кнехт и Александр, должны были выдержать этот жестокий бой, и никто больше.

И думая так, он не мог не признать, что Кнехт действовал правильно и

благородно, не показавшись администрации, которой уже не признавал, но

явившись к нему, предводителю, чтобы принять последний бой и проститься.

Даже совершая недозволенные и недопустимые поступки, этот Иозеф Кнехт не

терял своего достоинства и своего такта.

Мастер Александр решил положиться на это соображение и не впутывать в

дело весь аппарат. Лишь теперь, придя к такому решению, он стал обдумывать

все детали случившегося и прежде всего задался вопросом, правомерны ли,

собственно, или неправомерны действия магистра, который ведь производил

впечатление человека, вполне убежденного в своей безупречности и

правомерности своего неслыханного шага. Стараясь теперь свести к какой-то

формуле и проверить рискованную затею мастера Игры законами Ордена, которых

никто не знал лучше, чем он, предводитель, Александр пришел к неожиданному

выводу, что на самом деле Иозеф Кнехт не погрешил и не собирается погрешить

против буквы закона, ибо по одной из статей устава, уже десятки лет, правда,

не пересматривавшейся, каждому члену Ордена вольно было в любой момент выйти

из него, с одновременной утратой прав касталийского жителя. Возвращая свои

печати, заявляя о выходе из Ордена и уходя в мир, Кнехт хоть и совершал

нечто небывалое, ни на чьей памяти не случавшееся, нечто из ряда вон

выходящее, пугающее и, может быть, неприличное, но не нарушал правил Ордена.

Совершая этот неприятный, но формально отнюдь не противозаконный шаг не за

спиной предводителя Ордена, а лицом к лицу с ним, он делал больше. чем

обязан был сделать по букве закона... Но как мог столь уважаемый человек,

один из столпов иерархии, дойти до этого? Как мог он для своей затеи,

которая, что ни говори, была дезертирством, воспользоваться писаным

правилом, когда сотни неписаных, но не менее священных и естественных

установлений должны были ее пресечь?

Он услыхал бой часов, оторвался от этих бесплодных мыслей, выкупался,

целиком отдал десять минут дыхательным упражнениям и сходил в свою келью для

медитации, чтобы перед сном, за оставшийся час, набраться сил и спокойствия

и не думать больше об этом деле до завтра.

На другой день молодой служитель при гостинице руководства Ордена отвел

магистра Кнехта к предводителю и был свидетелем того, как они обменялись

приветствиями. Даже его, привыкшего видеть мастеров медитации и

самодисциплины и жить среди них, поразило в облике, манерах и приветствиях

обоих досточтимых что-то особое, новое для него, какая-то непривычная,

высшая степень собранности и просветленности. Это был, рассказывал он нам,

не совсем обычный обмен приветствиями между двумя высочайшими сановниками,

превращавшийся, смотря по обстоятельствам, то в шутливую церемонию, то в

торжественно-радостный акт, а то и в какое-то состязание в вежливости,

предупредительности и подчеркнутом смирении. Все выглядело так, словно здесь

принимали кого-то чужого, например какого-нибудь приехавшего издалека

мастера йоги. который прибыл, чтобы засвидетельствовать свое почтение

предводителю Ордена и помериться с ним силами. Слова и жесты были очень

скромны и скупы, взгляды же и лица обоих сановников были полны такой тишины,

собранности, сосредоточенности и при этом такой скрытой напряженности,

словно оба светились или были заряжены электричеством. Ничего больше нашему

свидетелю увидеть и услышать не довелось. Оба удалились во внутренние покои,

вероятно, в частный кабинет мастера Александра, и пробыли там наедине --

никто не смел беспокоить их -- несколько часов. Все, что известно об их

разговорах, взято из отрывочных рассказов господина Дезиньори, депутата,

которому Иозеф Кнехт кое-что об этом поведал.

-- Вы меня вчера застали врасплох, -- начал предводитель, -- и чуть не

вывели из равновесия. За это время я успел немного подумать обо всем. Моя

точка зрения, конечно, не изменилась, я член администрации и руководства

Ордена. По букве устава, вы имеете право заявить об отставке и уйти со своей

должности. Ваша должность вам надоела, и вы чувствуете необходимость

попытаться жить вне Ордена. Что, если бы я предложил вам отважиться на такую

попытку, но сделать это не в духе ваших скоропалительных решений, а в форме,

например, длительного или даже бессрочного отпуска? Ведь чего-то подобного

вы, собственно, и добивались своим ходатайством.

-- Это не совсем так, -- сказал Кнехт. -- Если бы мое ходатайство было

удовлетворено, я остался бы, правда, в Ордене, но на службе все равно не

остался бы. То, что вы так любезно предлагаете, было бы уверткой. Кстати

сказать, Вальдцелю и игре в бисер мало толку от магистра, который ушел в

отпуск на долгое, на неопределенное время и неизвестно, вернется ли. Да и

вернись он даже через год или два, он только забыл бы все, что относится к

его службе и к игре в бисер, и ничему новому не научился бы.

Александр:

-- Может быть, все-таки кое-чему научился бы. Может быть, узнав, что

мир вне Касталии не таков, каким ему представлялся, и так же не нужен ему,

как он миру, он спокойно вернулся бы и был бы рад снова оказаться в старой и

надежной обстановке.

-- Ваша любезность простирается очень далеко. Я благодарен вам за нее и

все же принять ее не могу. Не утолить любопытство или влечение к мирской

жизни хочу я, а хочу несвязанности никакими условиями. Я не хочу идти в мир

со страховым полисом в кармане на случай разочарования, как осторожный

путешественник, который решил повидать белый свет. Я ищу, наоборот, риска,

трудностей и опасностей, я жажду реальности, задач и поступков, но и

лишений, но и страданий. Могу ли я попросить вас не настаивать на вашем

любезном предложении и вообще не пытаться поколебать меня и заманить назад?

Это ни к чему не привело бы. Мой приход к вам потерял бы для меня свою

ценность и свою святость, если бы он кончился запоздалым, теперь уже не

нужным мне удовлетворением моего ходатайства. Со времени того ходатайства я

не стоял на месте; путь, на который я вступил, -- это теперь все мое

достояние, мой закон, мое отечество, моя служба.

Александр со вздохом кивнул в знак согласия.

-- Что ж, -- сказал он терпеливо, -- предположим, что вас действительно

нельзя смягчить и переубедить, что вы, вопреки всем внешним признакам,

глухой, не внемлющий никаким авторитетам, никаким голосам разума и добра

безумец, одержимый, которому нельзя преграждать путь. И я не буду пока

пытаться переубедить вас и на вас повлиять. Но в таком случае скажите мне

теперь то, что хотели сказать, придя сюда, расскажите мне историю вашего

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.